Текст книги "Сергей Кузнецов. "Ты просто был". Документальная повесть"
Автор книги: Сергей Кузнецов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 5 страниц)
Песню про «Союз нерушимый республик свободных...» мы в свой репертуар включать не стали. Мы, как и договаривались с ребятами, пели только свои песни.
Жизнь не может напрягать человека постоянно. Среди 730 дней «контакта» с армией были у меня дни светлые, чистые и добрые. Но даже из этих дней больше всего помнятся сейчас те, когда я писал первые свои песни. Впрочем, песни я писал не днем, а ночью, потому что свободное время у солдата, как известно, по ночам.
В армии появились «Маскарад», «Вечер холодной зимы», «Встречи». И «Старый лес» впервые прозвучал в армейском клубе.
Последняя песня родилась, может быть, от ностальгии по Оренбургу. В принципе, я не патриот своей малой Родины. Мне кажется, что если человек кричит: «Ностальгия!» – и рвется туда, где когда-то родился и жил, – такой человек никогда не пытался мысленно пообщаться с уголком земли, который его окружает в данный момент. Иначе бы он понял, что деревья добры не только на родине, что травы ласковы на любом боку земного шарика... Не хватать на чужбине может только родных людей, друзей. Или того, что равнозначно им.
Старый лес был и остается для меня родственником и другом. Он стоит на реке Сакмара, это в черте Оренбурга. Собственно, это территория Дома отдыха. У меня там когда-то работала мама. Я, можно сказать, там и родился. С каждым деревом в этом лесу, с каждым муравейником, с каждым «громом, готовым упасть», у меня действительно кровная связь, без поэтических метафор. В Старом лесу у меня прошла большая часть детства. Точнее, не в лесу, а С лесом. Ведь Старый лес – член нашей семьи.
Мне не хватало его в армии. Как и мамы. И я болел тоской по этому неказистому местечку в Оренбуржье.
Чтобы образ Старого леса не тускнел, не забывался, чтобы он был постоянно со мной, я и написал:
В летнем парке кончился сезон,
И снимают на зиму плакаты.
И забудет старый желтый клен
Музыку, что слушал здесь когда-то.
Почернеет желтая листва,
Упадет на круг, где каждый вечер
Выходили мы потанцевать,
Думая, что лето будет вечно...
Эта песня, естественно, не обо мне. Я просто взял и показал лицо своего леса людям, не знакомым с ним. Зачем? А зачем иногда показывают малознакомым людям фотографии своих близких?..
Как песня «Старый лес» стала «песней Андрея Разина» – это уже другая история. Я пока рассказываю о том варианте, который мы исполнили в городке, пропахшем химикатами и оружейной смазкой.
Весь репертуар «Контакта-730» мы даже умудрились записать. Запись, правда, получилась так себе, но она стала первой записью моих песен.
И чуть не последней.
Однажды на утреннем разводе мой командир скомандовал:
– Кузнецов – на распилку!
У нас за городком стояла пилорама, и иногда солдатские наряды отправлялись туда, чтобы из кряжей заготавливать доски. Когда пилораму включали, звук металла, грызущего дерево (совсем еще не давно – живое дерево!), разносился над городком. А с ним шлепанье сырых, с гробовым запахом, досок. Мне хотелось куда-нибудь сбежать от этой ужаснейшей какофонии, заткнуть уши. Звук пилорамы взбирался на несколько октав выше, и становилось еще невыносимей. Если ад существует и если там есть потребность в музыке, то звуки, изрыгаемые циркуляркой, как нельзя лучше подошли бы для услады сатанинских ушей. Слава богу, меня судьба и от этой музыки, и от этой работы до последнего времени оберегала. И вот:
– Кузнецов? На распилку...
Я взмолился:
– Я даже не представляю, с какой стороны к этой вашей системе подходить. Я ни разу на пилораме не работал. Не дай бог, попаду под нее!.. Пальцы – мой хлеб.
– Не можешь – научим, – отрезал командир. – Не хочешь – заставим!
В общем, заставили... Дубы же, господи... Последовательные поборники принципа: круглое носить, квадратное – катать...
Пошел я на распилку, в самый эпицентр адской «музыки». И стальной вой словно околдовал меня. Я оцепенело что-то пытался сделать, хватал какие-то бревна, куда-то их пристраивал и чувствовал, что адская «музыка» все сильней леденит нутро. А потом раздался ее кульминационный аккорд – вж-ж-жих! – и я отстраненно увидел, что на желтые доски льется с моей левой руки кровь. Тупо посмотрел на руку. Диск циркулярки снес с двух пальцев подушки, на третьем разорвал сухожилия, последняя фаланга там не знаю на чем и держится.
Приехали...
«Доиграешься, Кузнецов!» – вспомнил я прозорливого начальника. Того, что мечтал озвучить свое мероприятие совковым гимном.
Доигрался:
Два пальца в госпитале мне кое-как «отреставрировали»... А третий так и остался с разорванными сухожилиями, с вывернутой в сторону фалангой. Хорошо, хоть совсем его не отрезали. А собирались...
Выйдя из госпиталя, я понял, что крутым гитаристом мне уже не стать. Ни-ког-да! Струнные – теперь не про мою честь... Но ведь остались не менее любимые клавишные!
Пришел в клуб. Посмотрел на зачехленный аппарат. Барабаны на глаза попались. Это, думаю, уже на крайний случай...
Сел за клавишные. Подтянул рукава хэбэшки. Размял левую руку со следами швов. Ну, поехали. Либо пан, либо пропал... И заиграл «Старый лес», мысленно проговаривая слова:
Старый лес, мы ведь не понимали:
Лето не будет вечным,
Осень нас разлучит.
Старый лес... По полосе асфальта
Я покидаю место нашей любви.
А лес все молчит...
Ничего, получилось.
И спасибо тебе, мой Старый лес, что твой образ был в той песне, которая тогда, в пустом армейском клубе, вернула мне надежду.
Ты же знаешь, Старый лес, что без музыки мне не выжить. Мы же не раз об этом с тобой, говорили, мой все понимающий Старый лес:
Глава 4:
Гроза пригородных дач
Для подростков ли мои песни? Нет. Другое дело, что их слушают и подростки. Они оказались самыми верными и последовательными поклонниками. Но песни предназначены им в той же мере, в какой – и взрослым.
Песни я писал для всех. И слушали их все. По крайней мере, тогда, когда «Ласковый май» был в зените.
Ни в одной стране мира не могло произойти того, что произошло у нас: какая-то провинциальная группа в считанные недели взлетела на эстрадный Олимп и заявила во всеуслышание! «Здравствуйте, я – „Ласковый май“! Прошу любить и жаловать...»
И любили... И жаловали...
Почему? Может, действительно, как объясняют, сложились в Союзе некие предпосылки, и людям захотелось отвернуться от проблем, забыть про них. Выбросить из головы мусор пропагандистских накачек. Послушать песни не о том, как «хорошо в стране советской жить», есть, пить, совокупляться и слушать споры на съездах депутатов. А о другом послушать, о чем-то более простом и вечном. А может, причина успеха в ином: в солисте. Мне такое объяснение как-то ближе.
Впервые на эстраду вышел пацан и запел не красногалстучные марши и не «Чебурашку» – а то, что в какой-то мере отражало его: если не состояние, то идеалы. Запел – словно перескочил через безвременье перестроек – переделок-переналадок и очутился в своем собственном будущем, где уже все спокойно, где осела политическая пена, где вновь в цене оказались любовь, дружба, тяга к прекрасному.
Не потому ли заслушивались «Ласковым маем», что ворвался он в наш дурной мир бесхитростной телеграммой из будущего?
Не потому ли полюбили Юрия Шатунова, что сам он в силу своего возраста уже принадлежал и принадлежит этому будущему? Разве поверили бы нам, если послание с грифом «Ласковый май» принес бы в страну другой человек? Другой «разносчик телеграммы»? Старый, хоть и молодящийся, насквозь циничный, хоть и игриво улыбающийся с эстрады? Нет! Нет!! Нет!!! Нужен был иной солист.
И я начал искать такого солиста в оренбургском интернате № 2. Вернее, продолжил. Потому что в этом интернате я успел поработать перед армией. Мы с бывшим директором закупили тогда аппаратуру, плохонькую, но по тем меркам вполне сносную, можно было работать. Я намеревался создать детскую группу. Но не успел: пришла повестка из военкомата. Проводы в армию получились спешными, скоропалительными, – я даже аппарат, закрепленный за мной, не успел сдать (это потом сделала моя мама). Не успел попрощаться с теми, с кем познакомился в интернате. Хотя и не очень огорчался: особых дружеских отношений ни с кем тогда не возникло. И я не знал, вернусь ли после армии на прежнюю работу. Получилось так, что вернулся. Хотя и не сразу. После дембеля, в мае 86 года, устроился в Оренбургский Дом отдыха, проработал там все лето. Но когда Дом отдыха закрыли на реконструкцию, я понял: нужно идти в интернат, это судьба...
К тому времени я уже приблизительно знал, как будет выглядеть будущая группа (сказался армейский опыт). Не было проблем и с репертуаром – не торопясь, я доводил до нужного уровня первые свои песни («Маскарад», «Вечер холодной зимы», « Встречи», «Старый лес»). А вместе с решением вернуться в интернат окрепла во мне самая важная идея, которая потом и определила успех. Идея сделать солистом пацана и только пацана.
Мысленно я даже составил себе нечто вроде «фоторобота» этого пацана. Правда, в отличие от милицейских эрзац-портретов, где воссоздавалась лишь внешность, фоторобот моего будущего солиста включал и голосовые данные, и музыкальность слуха, и черты характера...
«Фоторобот» был, а того, кто хотя бы отдаленно с ним совпадал – нет.
Кого я только не перепробовал на эту роль, но ни в ком не было толка! Впору – хоть развешивай по всем городам и весям Оренбуржья ориентировку с отчаянным призывом: «Его разыскивает ... популярность!»
Друзья, видя мои мучения, советовали: «Да плюнь ты на этот интернат. Сколоти группу на стороне, со взрослыми музыкантами и солистами. Вон сколько талантливых ребят без дела. Неужели непонятно, что единомышленником сможет стать только сверстник?.. Плюнь, плюнь на этих пацанов!».
Но я плюнул на советы.
Если задумал что стоящее (или считаешь, что стоящее), самое вредное – обращать внимание на чужие подсказки. Надо остерегаться советов. Надо сквозь них идти напролом к своей цели.
(Сейчас, когда начинающие солисты, музыканты звонят мне и просят высказать свое мнение по какому-либо поводу, что-то посоветовать, я всегда отвечаю: «Единственно, чем могу помочь – это не вмешиваться в ваши дела, ничего не советовать»).
:Время шло. Аппаратура простаивала. Солиста не было. И вдруг на моем горизонте появился Слава Пономарев. Надо сказать, что за время моей армейской службы в интернате произошла смена власти. Старый директор куда-то ушел, а на его место перевели Валентину Николаевну Тазикенову, которая до этого руководила Акбулакским детдомом (это в области, неподалеку от Оренбурга). То ли женщиной она оказалась предусмотрительной, то ли Макаренко со своей методикой был у нее в особом почете – уж не знаю, но из бывшей своей вотчины она привезла в Оренбург, как в свое время Антон Семенович – в Куряж, несколько старших воспитанников и выпускников.
Среди этой ударной бригады оказался и Слава. (После окончания десятилетки он остался работать в детдоме кочегаром. Работа ему не шибко нравилась, и он с благодарностью принял тазикеновское предложение поехать в Оренбург вместе с ней).
В Оренбурге Валентина Николаевна устроила Славу руководителем интернатского технического кружка.
Пока Пономарев возился с картингами, ему было не до музыки. Но когда дела в техническом кружке пошли нормально – Слава заглянул в мою рабочую каморку. Не мог не заглянуть... По натуре он был музыкантом. Вернее, любителем музыки, как и я. Играл на гитаре.
Мы подружились.
Как-то я пожаловался Славе, что не могу найти солиста. Пономарев пожал плечами:
– Что ж ты раньше не сказал? Давай попробуем одного паренька из Акбулакского детдома. Ему тринадцать лет. Голос не знаю как, а слух – обалденный... Юрка Шатунов.
Я сказал:
– Вези, – и подумал, скольким фамилиям я уже пытался придать эстрадный блеск. Не получилось. Теперь вот какой-то Шатунов...
Слава укатил в Акбулак и скоро вернулся с нахохленным, как чиж на мокрой ветке, подростком.
Я прикинул, вроде ничего, для сцены подходит. Довольно симпатичный. И характер угадывается такой, какой мне нужен.
Протянул ему гитару:
– Ну, давай, Лоретти из Акбулака, сбацай что-нибудь.
Юра взял гитару, откинулся спиной на дверной косяк. От этой его позы моя каморка сразу превратилась в какую-то подворотню, но стала почему-то уютнее.
– Живи, родник, живи, родник моей любви, – запел Юра.
Сначала он пел нехотя, будто сдавая экзамен по ненавистному предмету. Потом забыл про экзаменатора, то бишь про меня, про Славу Пономарева, с гордым видом собственника слушавшего песню Лозы, про то, что на карту поставлена его, шатуновская судьба. Хотя, что решается судьба, он, может, и не забывал. Только совершенно по-разному мы понимали, куда должна направиться его жизнь. Мне, слегка ошалевшему от его голоса, уже представлялось, как этот голос будет дарить тепло, доброту, нежность тысячам людей, как будет напоминать им, что мир невелик, и нельзя в нем гадить... Юра же в тот момент, как оказалось, ждал от судьбы совсем немногого: чтобы вызволила она его из Акбулака. Невмоготу там стало от издевательств старших ребят.
– Вода родника, живая вода, ты как любовь чиста... – пел Юра, взлетев голосом, нет, не к верхней октаве – к самой надежде, к вере, что, хоть и нелегкой будет новая жизнь, но все-таки легче, чем в Акбулаке, что еще существует родниковая чистота человеческих отношений.
Я остановил его и спросил:
– Будем петь? В группе?
Он кивнул головой. Без особых эмоций, потому что еще жил в песне, которую я прервал.
– Только одно условие, – предупредил я. – Я не люблю подпевал. Не люблю, когда солист то там чужую песню подхватит, то там... Как бездомная собака – репьи... Петь будем только свое.
– Даже «Голуби летят над нашей зоной» нельзя, что ли спеть?
– Для себя – ради бога, а со сцены – нет, – отрезал я.
– Что же тогда со сцены петь?
Я сел за «Электронику» и показал мелодию песни «Вечер холодной зимы». Потом наскоро написал на клочке бумаги слова.
– Есть у меня такая песенка... Давай попробуем.
Юра взял бумажку. Опираться на косяк двери не стал. Подошел к инструменту. Теперь это был немного другой человек.
Я положил пальцы на клавиши, и Юра запел, слегка отставая от музыки, так как разбирал мои каракули:
– Еще не скоро до весны, И звезды скрылись в снежных тучах.
Метели, вьюги холодны,
Но этот вечер самый лучший.
Как верю я твоим глазам,
Мы долго ждали этой встречи.
И необъятен шумный зал,
И этот вечер будет вечность...
До весны, действительно, было не скоро. На улице хмурилась зима. Но до «Ласкового мая» оставалось совсем немного, считанные недели. И первый шаг к нему был уже сделан. Юрий Шатунов впервые пропел мою песню.
...Потом Юра показал пальцем на «Электронику»:
– А можно я на этой штуке попробую?
– Умеешь, что ли?
– Не-а, но сейчас научусь.
Я с иронией уступил ему место за клавишами. И он, ни разу, как оказалось, не видевший электрооргана, уверенно воспроизвел мелодию, которую я только что играл. Слух у него и впрямь оказался обалденым.
Обалденной оказалась и тяга к бродяжничеству. Когда на следующий день я пришел в интернат, радуясь, что наконец-то дело сдвинулось с мертвой точки, что к Новому году мы успеем сделать дискотечную программу, Слава Пономарев встретил меня нерадостной новостью:
– А Шатунов сбежал...
– Куда?!!
– В Тюльган, наверное. К своей тетке. Так оно потом и оказалось. И те две недели, что он пробыл там, были для меня не самые радостные. Что Шатунов вернется в Оренбург, я не сомневался. Ходу назад, в Акбулакский детдом, к былым своим обидчикам, ему просто не было. Я засомневался в другом: а нужна ли ему музыка? Увы, последнее мое сомнение полностью подтвердилось.
В интернат Юра, конечно же, вернулся. И репетировать мы с ним начали. Но каждый раз, когда Шатунов появлялся в моей рабочей каморке, я почти физически чувствовал, как он преодолевает себя, свое нежелание заниматься музыкой. Поет, а сам прислушивается к звукам шайбы, несущимся с хоккейного корта: И я понимаю, весь он сейчас там, среди пацанов-хоккеистов... А пение – это лишь форма благодарности за вызволение из акбулакского плена. Иногда он позволял себе врываться на репетиции даже не сняв коньки, и мне приходилось терпеть такое неуважение к песне. Я понял, что если хочу сохранить этого солиста, должен многое терпеть. И должен навести между нами какие-то личные мосты. Заразить его своими принципами, своей верой и любовью к музыке. Найти общие точки соприкосновения.
Что может нас объединить? Безусловно, хоккей... Но притворяться, что во мне вдруг проснулся страстный болельщик, категорически не хотелось. Да я не смог бы я этого сделать. Я стал присматриваться, какие, кроме хоккея, радости есть у Шатунова еще.
Вторым, его любимым занятием было полазать по дачам. За интернатом, внизу под горой, стояли дачи. Зимой они пустовали. И Шатунов со своими новыми приятелями очень быстренько проторили туда по снежной целине свои беспечные маршруты. Пройдутся по садовым домикам, посмотрят, кто и как наладил здесь свой загородный семейный очаг. Частенько бывало – и припрут оттуда что-нибудь. То посуду, то самовар, то какой-нибудь чайник. Однажды, смотрю, тащатся с какой-то раздолбанной плиткой.
– А это зачем? – спрашиваю.
Отвечают с вызовом:
– Отремонтируем, на этаж себе поставим. Будем чай кипятить.
Конечно, во многом это ребячье «увлечение» шло от интернатской нищеты. Не было в ребячьих комнатах самых необходимых в быту вещей. Собственных вещей, личных. Не было, к примеру, транзисторов. А какой пацан не мечтает о них? Поэтому транзисторы были «выведены» нашими бродягами подчистую по всей округе. Так хороший огородник выводит в своих наделах сорную траву. Транзистор считался одной из самых ценных добыч. Судя по тому, что у Шатунова сменилось не одно поколение радиоприборов, добытчиком он был удачливым. (Я думаю, обворованные дачевладельцы хоть чуть могут утешиться тем, что косвенно участвовали в развитии музыкальных вкусов будущей поп-звезды.)
Набеги на дачи диктовались еще и чисто спортивным азартом. Хотя я не мог поддержать и второго увлечения Юры, но относился к нему с достаточным пониманием. Мне даже нравилась эта Юркина черта характера – рисковость. Нравилась прямота: застигнутый с той же злосчастной плиткой, он не увиливал от ответа, не врал, обеляя себя... Нет, все-таки солист мне попался то, что надо... А нелюбовь к музыке... Что ж, попытаемся не фиксировать на этом внимание.
Как-то я подошел к Юрке, сказал:
– До Нового года осталось с гулькин нос. Еще не поздно отказаться от дискотеки, которую мы пообещали под нашу с тобой группу. Нас поймут... Или все-таки рискнем и подготовим программу?
Юрка посмотрел на меня с недоумением, как на хнычущего хоккеиста, и сказал:
– О чем разговор? Конечно, рискнем.
С этой поры я уже не чувствовал, что репетиции Шатунов просто отбывает. Он доходил до фразы «Как верю я твоим гладам, мы долго ждали этой встречи», – и его собственные глаза освещались отчаянной отвагой. Он не просто исполнял эту песню для какого-то абстрактного зрителя, а пел ее как бы конкретной девчонке, в которую уже успел втюриться. И в этом тоже был момент так боготворимого Юркой риска. (Попробуй-ка признаться в любви симпатичной девахе, если тебе всего 13, если ты к тому же новичок в интернате, если не знаешь, как к этому отнесутся ребята постарше, да и сама девчонка... То-то...)
Ну, а когда мы начали мастерить световое оформление для дискотеки, то Юра не отставал от меня ни на шаг. Техника оказалась третьим из китов, на которых держался шатуновский интерес к жизни.
Когда хоккейный корт убегал весенними ручьями, Юркино внимание переключалось на картинги. Пожалуй, для него картинг стал поважнее, чем хоккей. Никаких выступлений, никаких репетиций, хлебом не корми – только картинги! У него был свой картинг, закрепленный за ним. Вот он на нем и рассекал... Классно носился! У них там для этого было специальное заасфальтированное место.
– Кузя, – спросил он как-то, – а почему ты про технику песен не пишешь? Например, про картинг... Вжжих, вжжих, резкий поворот... Крепче за баранку держись... А?
– Я не люблю эту тему, – ответил я. – Техника развивается, через несколько лет она будет совершенно другой. А то, о чем я пишу, останется надолго, навечно. Я не хочу, чтобы через десятки лет мои песни выглядели так, как сейчас выглядят песни 50-х годов...
– Ты думаешь, твои песни будут и через десятки лет?
– Вряд ли. Но очень хочется... И все зависит от нас. Когда заканчивались репетиции, я пытался вытащить Шатунова куда-нибудь в центр. В театр, кино. Это тоже было проблемой. С удивлением я обнаружил, что Юра домосед (или правильнее – детдомосед? Извини, Юра, за горькую иронию...). Но иногда наши вылазки удавались, и некоторые из них помнятся до сих пор. Помнятся и приобретают какой-то новый смысл. Так однажды я вытащил Славу и Юрку на «Бесконечную историю». Был такой обалденный фильм, штатовский совместно с ФРГ. Просто чума, а не фильм! Тончайшие краски, тончайший смысл... В этом фильме есть такой персонаж: Пустота. Просто Пустота, которая все поглощает, спокойно, безэмоционально, ненасытно. Поглощает и доброе, и злое, и готовое к добру. А сама от этого не становится ни добрее, ни злее, ибо Пустота и есть Пустота.
– Не хотелось бы с таким явленьнцем столкнуться, – сказал я после фильма. – А вам?
Шатунов промолчал. Испуганный этим молчанием, я свел вопрос к шутке:
– М-да, не для «совковых» детей фильм... – и перевел разговор на другую тему. А образный персонаж из импортного фильма стал преследовать меня, и преследует до сих пор (фильм даже на кассету у меня сейчас записан). Только теперь я понимаю, что Пустота – это никакой не иррациональный образ. В жизни все проще. В жизни в Пустоту превращается Человек. Высасывает из тебя все, что можно, и равнодушно выплевывает, готовый к новым нападениям...
Новый год между тем наплывал, как стремительный айсберг. Но он меня уже не страшил. Программа для праздничной дискотеки была почти готова. Оставалось совсем немногое. Во-первых, придумать себе название... Я предложил «Ласковый май». Юре и Славе оно не понравилось. Я согласился с ними, действительно, звучит больно слащаво. Но времени на поиски нового не оставалось, и мы решили оставить его как рабочее. До той поры, пока не придумается более точное, соответствующее образу нашего солиста.
Вторая проблема, которая возникла у нас перед самым выступлением – Юркин костюм. Решить ее кардинально не было ни времени, ни возможностей, и мы решили выкрутиться самым простеньким образом. У Шатунова имелись выходные штаны – обыкновенные «совдеповские» джинсы. Я взял иглу, нитки, вспомнил армейские навыки, и эти штаны Юре ушил. Чтоб не болтались на нем, как на пугале огородном.
Кстати, Юркины костюмы – целая история. Когда его первые сценические джинсы поизносились, пионервожатая подарила ему костюм. Специально для того, чтобы он в нем работал. Коричневый, с небольшим отливом. По тем временам это был класс! Мы уже уехали в Москву, а тот костюм все валялся у меня дома. Потом мама отнесла его в интернат. В Москве же мы начали работать более серьезно, – серьезнее подходили и к внешнему своему виду. За Шатуновым стал следить администратор группы Аркаша Кудряшов. Одевал его с Рижского рынка. Возьмет там какую-нибудь майку, куртку крутую, сидит, часами ее обшивает, доводит до ума:
Когда-то неистощимому на коммерческие дела Андрею Разину пришла в голову мысль сделать музей «Ласкового мая». Если бы такой музейчик возник, самой печальной экспозицией, думаю, стала бы экспозиция Юркиных костюмов... Висело бы оно в ряд, это тряпье, и напоминало каждому, какая дикая дистанция от коротеньких брючишек стремительно вырастающего детдомовца до белого, в выпендрежных дырах, костюма поп-звезды... Напоминало бы, как быстро растут мальчишки... Предупреждало б, что расти – вовсе не значит меняться к лучшему...
И вот настал наш «судный» день – новогодний вечер в инкубаторе.. В небольшом актовом зальчике дети сдвинули стулья, организовали себе место для танцев. В первой части вечера я поставил им танцевальный музончик. Полумрак. Приглушенный свет. И дым столбом изо всех углов (за курение администрация интерната меня гоняла, я в свою очередь гонял детей, но за всеми разве уследишь?..) Вот такая интересная обстановка в первой части. По коридору идешь – вроде все инкубаторское: флаги висят, портреты Лукича, планы работы актива, отряда и т.п. А в актовый зал заходишь: все прокурено, в одном углу обнимаются, в другом целуются, в третьем еще хлеще... Атмосфера такая, будто на взрослую тусовку попал. Как бы, думаю, не растерялся Юрий Васильевич в таких условиях.
Началась вторая часть вечера. Я сел за инструмент. Слава, немножко волнуясь, взял бас-гитару. А Юрка – микрофон. И впервые прозвучало перед мальчишками и девчонками:
– Выступает группа «Ласковый май»!
Шатунов запел, и я боковым зрением увидел, как из темных углов один за одним выходят поближе к сцене крутые детдомовцы и как медленно, но безудержно тают на их лицах ироничные ухмылки.
Напомню, навсегда в прошлое уходил 1986 год.
...Пока после вечера мы убирали аппаратуру, мама, знавшая о нашем дебюте, не удержалась и позвонила директору интерната:
– Как там, Валентина Николаевна, вечер прошел?
– Вы знаете, Валентина Алексеевна, это сенсация! – ответила Тазикенова. – Никто не ожидал, что за такое короткое время Сереже удастся сделать группу. И неплохую группу!
Мама пересказала мне эти слова, но я-то знал, что группе невероятно далеко до совершенства. И наше волнение сказалось. И качество аппарата.
Мы с Юрием Васильевичем отработали Новый год, много вечеров отработали. На одном из них Юра немножко не выдержал. В одном месте требовалось взять высокую ноту, а он то ли простыл, то ли уже мутация начала сказываться, – вот и не вытянул это место. Бросил микрофон. Убежал со сцены. Слезы там... Я говорю, ничего, радость, моя, успокойся. Через год мы из тебя сделаем звезду. Посмеялись вместе: Поскольку даже не предполагали, что уже через несколько недель окажемся в центре пусть слабенького, но все же внимания меломанов.
После Нового года я решил сделать несколько пробных записей того, что мы наработали с Юрой. Записывались в ДК «Орбита», куда я устроился по совместительству, чтобы иметь доступ к хорошей аппаратуре. И вот однажды едем с Шатуновым в автобусе из «Орбиты» в инкубатор, а она, зараза, песня-то наша, где-то там впереди играет. Кто-то из молодых на свой «мафончик» записал. Мы, конечно, удивились, слегка обрадовались. Шатунов у паренька, что впереди сидел, спрашивает:
– Это что за музыка?
Тот отвечает:
– Какие-то «Оренбургские мальчики», наша группа, оренбургская...
– Какие «Мальчики»?! Обалдел, что ли? – вмешался в разговор его приятель. – Это группа «Ветерок».
Мы с Шатуновым переглянулись. Я подумал, не пора ли записать свой альбом? Не пора ли представиться насторожившейся публике:
-Здравствуйте, мы – «Ласковый май»?
Но для этого требовались новые песни. Из тех, что у меня уже были, для Шатунова подходили не все...
Глава 5:
Метель в чужом Тюльгане
После новогодних вечеров у меня начался нудный, томительный простой. Юра укатил на каникулы в Тюльган, к своей тетке. Я слонялся по наполовину опустевшему интернату, прикидывал, какие из исполненных Юркой песен оставить в его репертуаре, какие – нет... Картина складывалась невеселая: песни, которые сложились в армии, шатуновского образа не подкрепляли. Может потому, что уже звучали в другом исполнении, несли на себе легкий отпечаток другого прикосновения? А песен для Шатунова не придумывалось...
Сама песня, какая бы ни была, пишется у меня за минуты. Вся полностью. Но это, когда ты садишься за инструмент и знаешь, о чем напишешь, когда живешь настроением новой песни. Но дорога к этой счастливой творческой минуте может занимать и месяц, и год, и два... Когда осуществятся те замыслы песен, которые роились во мне, я не знал. Настроения, понятно, это не прибавляло.
От безысходности я решил попытаться сделать музыку на чужие тексты. Стал прикидывать, кто из поэтов подошел бы для такого дела. Классику отмел сразу. Заставить Шатунова петь на слова Державина, все равно, что выпустить его на сцену в клоунском гриме. Да и сам я классику не больно жалую. Почему-то... Поэтому Пушкина и иже с ним оставил в покое. Решил «пройтись» по XX веку...
Из современников крупным поэтом я считаю Андрея Макаревича. Когда на моем, подростковом еще, горизонте, всплыла его «Машина времени», – я был потрясен энергией, заложенной в словах. Тяжелый ритм рока обпачкал эту энергию до предела, нес ее нам, слушателям: Даже слова с затертым смыслом искрили от напряжения, будили в нас некие неведомые, но страшные силы, готовые снести любые преграды на пути к Справедливости. «Машина времени» вовсе не отвечала моему ощущению мира, но не уважать я ее не мог. Все там было искренне, талантливо, люто.
Еще из современников нравится мне Андрей Вознесенский. Усложненные метафоры превращают любовь в его лирических вещах в чувство иррациональное, в нечто, данное свыше для того, чтобы упорядочить земной хаос. Именно это мирит меня с обилием техницизмов в поэзии Вознесенского, с образами, рассчитанными на элитарного читателя. Однако, когда встал вопрос, на чей текст написать музыку, на сборнике Вознесенского и ноты моей не сидело. Слишком разные уровни – Вознесенский и «Ласковый май». Принципиально разные:
Перелистал я в тот отчаянный момент книгу Анны Ахматовой. Мне многое у нее нравится. Близок по духу ее мистицизм. Ее проглядываемая в строках вера в иррациональное. Но, примериваясь к ахматовскому сборнику с достаточно утилитарной целью – смогут ли ее стихи прозвучать со сцены в исполнении «Ласкового мая»? – я вдруг открыл, что ахматовский мистицизм, ранний, по крайней мере, ничего общего с моим не имеет. Слишком он мрачен и безысходен. В самом деле:
Луна над озером остановилась,
И кажется распахнутым окном
В притихший, ярко освещенный дом,
Где что-то нехорошее случилось...
Мне верилось только в хорошее. Мне хотелось, чтобы именно о такой вере пел Юрий Шатунов. В конце концов, шел все-таки 87 год, все громче и громче звучала анафема тем душным временам, которые породили дикую, нечеловеческую боль Анны Андреевны, ее скептицизм. Наше время худо-бедно давало надежду, что люди осознали, в какой тупик загнали себя, и уже потихонечку сдают из этого затхлого эакоулка истории. Мне хотелось в меру сил поддержать эту надежду. Нет, не в горьковском утешителе Луке видел я свою роль – упаси боже... Мне нужно было поделиться со слушающими верой, что мир все же чист, по большому счету, и светел. Что есть некая сила, которая в нужный момент призовет нас к совести, и там, где власть этой силы – «нехорошего» не может быть. Но Анна Ахматова не поддержала меня в моей вере.