355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Носов » Дайте мне обезьяну » Текст книги (страница 2)
Дайте мне обезьяну
  • Текст добавлен: 3 июля 2017, 11:30

Текст книги "Дайте мне обезьяну"


Автор книги: Сергей Носов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

Помню еще мысль Василия:

– Прошу не считать все это продажей. Мы тебе просто должны. Вот и все. Мы должны. Понимаешь? Должны. Это долг наш. Наш долг.

Был ли то я, если картина моих поступков не целиком отразилась в сознании? Да, я, это был именно я. Например, потрясло, что еще не стемнело. Меня направляла тележка. Большая. Все знают ее по грузчикам гастрономов. Стремительность встречи меня поразила настолько, что запомнилась лучше, чем все. Напряженно работала мысль.

Скажу достоверно, сначала я шел по Садовой. Ящик меня не смущал, несмотря на размер. Я был свободен от выдумок насчет жены как недостойных, как мелких, чтобы она поняла наконец всю сложность и вместе с тем высоту. До того ли мне было тогда? Мог ли я думать? О чем? О пользе? О бескорыстии? А ей бы лишь попилить. Или ты не способна понять, не умеешь окинуть женским умом весь масштаб, всю огромность величия, по сравнению с чем это сущий пустяк, то, что выпил с друзьями, и то, что брюки в земле, и ботинки, и сам, – это мелочь какая-то. Да тебе ли меня порицать, когда я отвечаю?

Потому что решение было принято мною, и никто его не отнимет, в тот критический час во многом неправильной жизни: я себе запретил транспортировать к дому. Я принял, решился.

Вчера мною похоронено тело.

Так было. Хочется верить.

Безусловно, когда поразмыслишь, способность что-либо рыть в этом случае, особенно с учетом промерзлости почвы, при трезвом анализе должна показаться небессомненной. Согласен. Кто спорит? Однако повсюду копают, весь город сейчас перерыт, что могло бы способствовать при должном подходе. Ямы не помню, но помню, я стоял на краю. Как много положено на алтарь беспамятства! И все же лопата была. Отчетливо, ясно. Образ этой лопаты и подошедших детей – лучшее доказательство справедливости сказанных слов. Уверен, дети тоже работали. Я рассказывал им по мере возможностей осознаваемое. Иначе быть не могло.

Верю: мы предали тело земле. Хочется верить. Хочется верить. Верю больше, чем помню. Был ли то сквер или сад, но, быть может, Юсуповский. Впрочем, так ли, не знаю, не надо искать. Все равно не найдете. Даже если память когда-нибудь мне ответит, нет, я не выдам. Нет, никому. Никому. Никому. Никто не узнает. Никто.

ПОЕЗДКА В АМЕРИКУ

Впору схватиться за голову: даже на калининградский поезд билеты будут лишь по прибытии. Народ подле касс волновался, знал, что такое «лишь по прибытии». На вильнюсский – по прибытии – дали только один. На берлинский – на прибывающий – вообще не надеялись.

Елена Глебовна похоронила мужа.

– Вот и стой тут, и стой тут, – бормотала проходившая мимо цыганка; в соответствии с вечным образом, на руках у нее был младенец, а другое дитя, повзрослее, держалось за разноцветную юбку. Подошел молодой человек и мягким, с польским акцентом голосом обратился с вопросом к очереди, что она знает о работе буфета. На вокзале говорили по-русски.

То, что блаженный заплачет, этого никто не ожидал. Он стоял перед Еленой Глебовной в очереди к дежурному по вокзалу. На нем была желтая фуфайка. Одной рукой он прижимал шапку к груди, другой – чтобы не оттеснили, цеплялся за край окошечка и просовывал туда, в окошечко, свою клинообразную бороду, будто ею тоже хотел за что-нибудь там, за окошечком, зацепиться. Дежурная по вокзалу не понимала, что блаженному надо. А ему надо было, чтобы дежурная расписалась в уголке на билете. «Зачем?» «К мамке еду… в Остров… Мамка в Острове ждет… Распишись, милая…» «Зачем?» – не понимала дежурная. «Проводник не пропустит…» «Это как не пропустит? Билет есть, значит пропустит. Покажете билет и поедете». «Распишись… Мамка в Острове ждет…» «Да я что, сумасшедшая?» Она попыталась вернуть билет, выпихнуть его за окошечко, но тот бородой своей воспрепятствовал. Очередь зафыркала на юродивого, чтобы он уходил, не задерживал. Тогда-то он и заплакал. «Ненормальный какой», – рассердилась дежурная. Очередь и на нее зафыркала: жалко, что ли, пускай распишется, если человек просит. Расписалась. Тот обрадовался, стал благодарствовать. «Иди, иди!» – насилу выпроводили.

Елена Глебовна подала в окошечко телеграмму. Прочитала дежурная: «Алексей Михайлович умер похороны воскресенье Алиса».

– Ну и что?

Ничего. Елена Глебовна прочь отошла.

Сегодня вечером выпал снег. Пассажиры утаптывали его на перроне. Елена Глебовна шла вдоль поезда.

Противно было смотреть, как важничают проводники. Когда к ним подходили измотанные в очередях безбилетники, те отворачивались горделиво, демонстрируя неприступность: поезд их считался международным. Безбилетники все ж не отходили далеко, они кучковались возле дверей, на что-то все же рассчитывая. Проводники косились на них подозрительно, избегая прямых взглядов.

Последним, до которого топать и топать, по счету примерно двадцатый, был почтовый вагон с тремя зарешеченными окошечками. Эту часть перрона электрическим светом не баловали. Вагон был бы совсем не приметен, если бы не его светящееся нутро, разверзнутое по случаю отгрузки посылок. Вагонные молодцы, двое, подавали мешки и коробки такому же третьему, здешнему, подъехавшему на тележке с мотором. Было что-то как будто в том ритуальное, как они выполняли работу – обстоятельно, вдумчиво, неторопливо: было боязно к ним обращаться.

– Вот, – все ж решилась Елена Глебовна, – с похорон еду. Мужа похоронила. Билет не достать.

Молчание.

Елена Глебовна не отступала.

– Еду с похорон я. Помогли бы, а? Никак не уехать, нет билетов… На работу мне надо утром успеть. – И добавила зачем-то, куда именно надо успеть на работу: – В школу.

Елена Глебовна была учительницей.

Ее словно не слышали. Доразгружали неспешно последнее. Не уходила. Один сел на корточки:

– Чтоб не видел никто… на ходу, когда тронется… вот в ту дверь…

– Ага, – обрадовалась.

Отошла в темноту, затаилась возле последней двери. Здесь поезд кончался, – вместе с последним вагоном все кончалось предметное: дальше были пятна от неблизких огней, и шел снег, и то, что он в самом деле все еще шел, было видно только отсюда, с края платформы. Предметным же самым, самым вещественным и существенным, была сейчас для Елены Глебовны ручка двери. Елена Глебовна готовилась быть каскадером. Кроме ручки этой холодной, от которой можно все ожидать – вдруг заклинит? – ничего сейчас для Елены Глебовны не существовало. Она даже не заметила, как посылки прочь увезли и задвинули створки вагона. Но слышала: по вокзалу объявляли отправление поезда.

Состав не столько тронулся, сколько дернулся, а рука уж ручку сама схватила. Удался маневр. Оказавшись в тамбуре, Елена Глебовна обнаружила, что дверь туда, где все остальное, почему-то закрыта. Она мысленно спросила себя, не спавшую двое суток, готова ли провести еще одну ночь в этом холодном тамбуре, и ясно ответила, что готова. Впрочем, поезд еще только набирал ход: вслед за Еленой Глебовной, теперь уже поистине на ходу, впрыгнул в вагон один из ее благодетелей, оказавшийся почему-то не внутри, как того ожидала Елена Глебовна, а снаружи вагона. Он по-хозяйски постучал в закрытую дверь, та немедленно отворилась, и напарник его, весьма удрученный чем-то, произнес, явившись в проходе, нечто загадочное:

– Пружина оборвана, как я и думал. Так что все сорок с аккумулятором.

– Вот суки, – услышала Елена Глебовна строгий ответ. – Говорил же я им, учите немецкий. – И, галантно повернувшись к Елене Глебовне, проводник пригласил жестом пройти внутрь.

Тут было уютно. Тут не только работали, но и жили.

Он сказал:

– Плечики.

Держал в руках деревянную вешалку. Слово «Лена» вылезло из-под рукава. Елена Глебовна отвела взгляд, впрочем, не оставленный без внимания. Проводник сказал важно:

– Грех молодости.

Напарник тем временем помогал Елене Глебовне снять пальто. Шевелил, отражаясь в зеркале, густыми бровями.

– Извините, у нас не убрано.

– Ну что вы, – смутилась Елена Глебовна, растроганная обходительностью.

Ей предложили сесть на незаправленную полку (у каждого проводника свое купе, в половину обычного).

– Имейте в виду, только до Даугавпилса. Там сходят. Перейдете в другой вагон. Нам нельзя. Нас иногда контролируют.

– Конечно, конечно, – весьма поспешно, даже слишком поспешно, будто этой поспешностью можно было выразить свою благодарность, воскликнула Елена Глебовна.

– Не хотите ль белье?

– Нет, спасибо, посижу до… до Даугавпилса.

– Это скоро.

– Да, да, посижу.

Проводники нашли нужным представиться. Обоих звали Леонидами. «Меня зовут Леня. Я за старшего». И точно, вместо «Лена» прочиталось «Леня» теперь. «И я тоже Леня, – сказал густобровый, – я помощник». «Лена», – неуверенно представилась Елена Глебовна. Ее давно никто не называл Леной. «В школе меня Еленой Глебовной называют». «А вы преподаете физику?» «Нет, почему же? Русский язык и литературу». «Русскую?» – спросил Леонид-за-Старшего. «А какую ж еще?» – удивилась Елена Глебовна. Странность вопроса она объяснила тем, что ехали они пока еще по Прибалтике.

Леонид-помощник копошился в соседнем купе. Там Елена Глебовна успела приметить большой щит с лампочками и приборами, теперь он, наверное, включал и выключал что-нибудь.

– Я сколько-то заплатить должна?

– А ну, – отмахнулся Леонид-за-Старшего. – Мы за деньги не возим. Это те возят. А мы не возим.

– Но сколько-то надо все-таки, сколько-то принято?

– Да уж чего там, – пробурчал недовольно Леонид-за-Старшего, застегивая рубашку на верхнюю пуговицу. – Это те за деньги возят. У них принято. А нам за деньги, скажете тоже. За что, за что, только не за деньги. Нет, не за деньги.

– А за что? – запоздало поинтересовалась Елена Глебовна, когда отгрохотал встречный состав.

– За что? – последовал перевопрос и тут же высоким голосом ответ из-за стенки:

– За доброе слово!

– То-то, – Леонид-за-Старшего пропал в дверном проеме.

Спустя минуту, впрочем, снова явился.

– Это те возят. Сейчас не сезон, все наши едут. А с наших и брать нечего. Ну двадцарик, ну четвертной, ну полтинник, сами понимаете… У них мест свободных полсостава, я знаю. А не берут. Наши граждане не интересны. Как вы такие. Пешком ходите. Вот весна будет, тогда и начнется. Тогда немцы поедут, европейцы, на одном чае зарабатывать будут. Вот рассказывал, ушел, говорит, немец, а сам сорок марок оставил. А это наши с Леней обе зарплаты. В рублях знаете сколько получится… Сколько получится рублей, марка если по курсу? Почему такая вы трезвая, когда мужа похоронили?

– Кто? – вздрогнула Елена Глебовна.

– Вы. Когда мужа похоронили.

– Так, а пьяной зачем быть?

– Но ведь вы же с поминок.

– Нет, – сообразила, о чем речь, Елена Глебовна. – На поминки я не ходила. Не поминала, нет. Только на кладбище.

– Как же так? – изумился Леонид-за-Старшего.

– Да так получилось. Он же мой бывший муж. Мы с ним давно не живем, не жили то есть… Развелись. Ушел он от меня. Вот и все. Взял да и ушел. Сам. Другая семья. Другой город. И ехать туда не обязательно было. Я в школе нужнее… – Елена Глебовна улыбнулась.

– Чужой человек, – заключил Леонид-за-Старшего.

Улыбка Елены Глебовны означала: «Вы все понимаете».

– А вот от Леньки жены уходят. Лень, ты вот помрешь, не придет Алевтина.

– Придет, – отозвался Леонид-помощник.

– Придет, говорит. Помянуть все равно надо.

– А как же не помянуть? – возник из-за спины Леонида-за-Старшего Леонид-помощник. Он держал оприходованную на четыре пятых бутылку «Пшеничной». – Это вам, остаточки, помяните.

В руке Леонида-за-Старшего засиял стакан.

– Чистый.

Забулькало.

– Да вы что, ребята? – испугалась Елена Глебовна. – Я как? Одна буду?..

– Нам нельзя. Мы на работе.

Подумала: «Сплю»…

– Ой! Да вы что, столько много!..

– Пей, Лена, пей, мы за тебя договоримся, не бойся, доедешь.

– Помяните бывшего мужа.

Елена Глебовна выпила залпом, стала поспешно заедать куском копченой колбасы, невесть откуда очутившимся у нее в руке. Изнутри, как водится, потеплело. Оттого, что поезд покачивало чуть-чуть, чуть-чуть, но побольше, запокачивало Елену Глебовну. Уже знала, ждала: голове вот-вот легко сейчас будет, а ногам тяжело, невмочь – ни бежать, ни идти, ни стоять – прикорнуть бы.

Леонид-помощник пропал с глаз долой.

Леонид-за-Старшего кроссворд доотгадывал.

– Пьеса Островского из трех букв.

– «Лес», – ответила Елена Глебовна.

– А ты говорил «Нос»!

– Это ты «Нос» говорил, – откуда-то издалека подал голос Леонид-помощник.

– Что вы, «Нос»… «Нос» – другое…

– Вот не знаете вы: отглагольное существительное в латинском и некоторых других языках.

– В английском, например.

– Как?

– Герундий.

– Ничего себе! – поразился Леонид-за-Старшего.

– С герундием, между прочим, – сказала Елена Глебовна, – ерунда связана. Когда в девятнадцатом веке… ой, ой, запьянела… когда вводили в девятнадцатом веке латыни преподавание, нигилистам это не нравилось, и они ерундой дразнили… от слова «герундий»… Правда, пьяная. Вы меня зачем напоили?

– А нам что, нас-то хоть к пассажирскому и то хлеб, на вокзалах стоим, нам еще хорошо, жить можно, а приятель есть у меня, к товарняку прицепляют, к товарному поезду их почтовый… это вы и представить себе не можете. Вот уж кто горемыки. За Урал они ездили и в Среднюю Азию. Загонят куда-нибудь на запасной путь, ексель-моксель, это ж не как у нас, не пассажирский, и стоят по несколько дней… без воды, без еды, до станции не дойти, магазина нет, степь кругом… лес… ущелье… пустыня… посылки тоже так не оставишь, ходят всякие, знаете как? Ночью урки придут, да кто хочешь, не урки, попробуй потом доказывай, объясняй, самого бы гляди не пырнули б… Вот работка! Забудут про тебя, так и будешь стоять. Это я понимаю.

Елена Глебовна когда глаза закрывала, перед ней возникали кресты и могилы, и лежал Алексей – ее, не ее, чужой, на себя не похожий, на себя, каким его знала, чужой – с вытянутым чужим лицом, как тогда у отца, особенно носом, как лежал он тогда, отец Алексея, в тот же год после свадьбы, незнакомый, не свой, непонятный, такой же, давно.

– Спите, спите, вы не стесняйтесь.

Елена Глебовна глазами хлопает – не спала две ночи.

– Спите, если хотите. Теперь уже скоро. Вам немного осталось. Им бы лишь зацепить. Помнишь, Леня, до самого Гродно тащился? Потащился, я ему говорю: ну сознайся, ты ж тунеядец. До Гродно. Контролер, ексель-моксель. С папкой красной. Вот тут. Где сидите, тут и спал. Дочка школу кончает. Кальций в сыре, он тоже полезен. Лена, я ж ему говорю, ну сознайся, ты ж тунеядец! До Гродно. Не описайся ночью, столько выпил воды. Деньги платят. За что? Ты мне, папа, купи, говорит, обязательно туфли. Что придумал, читать! Ладно, ладно, не надо. Я сам. Нет, пусть скажет за что. Неужели ты думаешь, кого при тебе повезем? Успокойся, мы что, идиоты? Без тебя. Гад какой. А молчит. Вот мы вас, это да, но помочь. Мы-то нет, но бывает. Не скажу, что сложилась. Купил. Для гимназии. Дядя. Дядя Леня. Какой тебе дядя! Будет в марте шестнадцать. Невеста. Это тот дуболом, потерял Алевтину. Леонид! Восемьсот! Нет, четыреста. Сколько? Я ж тебе говорил, повредили трубу. Ты напрасно… Елена…

Елена Глебовна похоронила мужа.

Мужа Алисы. Алисы Романовны. Русскоязычной гражданки Литвы. С крашеными волосами. Елена Глебовна находила вульгарной Алису. Ей не нравилось, как Алиса красила губы: большой ее рот из-за темной помады казался огромным. Но кладбище – это тебе не бордель. Когда Алиса наклонилась поцеловать покойника в лоб, Елена Глебовна вдруг подумала: осторожно, не оставь отпечатка!

Ничего, не оставила.

Ничего не оставила.

Скорее всего, не коснулась.

Фальшь. Фальшь. Все бесконечно фальшиво.

Ради этого надо… ради этой, такой, надо было бежать, надо было срываться ему почти за границу?

Боялась так думать – как не свойственно ей, – но думалось так. Жестко думалось, плохо. Не узнала себя, свои мысли, не те, которые ожидала. Не узнала Алешку, того, с которым прожила годы.

Забивал некто гвозди. Тогда и пошел снег, первый по-настоящему снег в эту зиму. Февральский. Он падал на крышку гроба, падал на землю, на кусты, на людей, на Алису, на ее крашеные, напрасно, очень напрасно при лбе ее крупном зачесанные назад волосы, лишь слегка прикрытые черным платком, падал в яму. Шли обратно по снегу. Странно было, что шли по снегу, что кто-то говорил по-литовски, что Елена Глебовна здесь и что здесь Алешка. Какой он хороший. Елена Глебовна прислушалась, какой он хороший, но говорящий – не речь, а так, на ходу – все врал, он рассказывал про другого.

Странно было не видеть знакомых лиц. Ни одного старого друга. Все другие, другие. Ее. Он плохо сходился с людьми, не умел. Правило, подтвержденное исключением.

Елена Глебовна так и не увидела мальчика. На кладбище его не взяли. Она не могла представить, что Михаил похож на отца. На Алексея, на себя не похожего.

– Леночка. Попробуйте-ка докажите.

– Пожалуйста. Чем меньше женщину мы любим, тем – ?

– Тем легче! Вот видите, знаю, знаю! Тем легче, а не больше мы нравимся ей. Меня не проведешь на мякине.

Отец Алексея. Михаил Алексеевич. Веселый. Веселенький. Приглашает ее танцевать. Свадьба. Их. Свадьба в кафе на улице Мытнинской. Игнатенко роняет торт. Молодые.

Елена Глебовна по городу ходит. Город построен поляками. Красивый город. Узкие улицы и виляют. Незнакомая речь. Вывески. Не прочесть. Куда ни пойдешь, заколдовано все, попадешь опять на вокзал.

Долго ли Елена Глебовна спала, она бы сейчас не смогла ответить. Вероятно, минут двадцать, а может, и все пятьдесят. Елена Глебовна не сразу вспомнила название станции – Даугавпилс. В купе не было никого. С платформы доносились невнятные голоса, кто-то фальцетом звал кого-то, а потом сам бежал, звучно, словно был в сапогах, топая по перрону.

Елена Глебовна виски трогала. Было муторно, тяжело. Всего более устало почему-то лицо – неузнаваемо неуютное, горячее, горевшее, будто кожа чья-нибудь пересаженная, несовместимой Алисы какой-нибудь, не хотела, не умела прижиться. С мыслью о зеркале Елена Глебовна вышла из купе, и, хорошо помешал ей Леонид-помощник, она могла б себя испугаться.

Столкнулись в проходе. Проводник стал объяснять, в чем дело. Он бровями шевелил, не иначе как нервно. Елена Глебовна растерянно слушала. Нет билетов. Перейти в соседний вагон. Аж дошел до шестого и никто не берет (а могли бы, могли). Вот в соседнем, там проще. Видеосалон там. Там фильмы крутят.

С некоторых пор в некоторых поездах на усладу томящимся полуночникам крутят фильмы в салонных вагонах, обустроенных заботами кооперативов.

Шел февраль девяносто первого года.

Помогал надеть пальто.

«Ангел», – подумала Елена Глебовна.

– А где ваш товарищ?

– Разгружает. Идемте.

Леонида-за-Старшего она увидела, когда шли по перрону, он действительно разгружал – с той же, как и тогда, церемонностью. Елена Глебовна помахала рукой. Леонид-за-Старшего отвечал ей сдержанно, по-мужски, головы наклоном, словно хотел напомнить о конспирации. «Не смотрите, идите», – уверенно управлял Еленой Глебовной Леонид-помощник.

В девятнадцатый «видео» Елена Глебовна препровождена была через восемнадцатый плацкартный; дверь из «видео» на перрон загораживал ящик с углем.

Тут Елену Глебовну перепоручил ее провожатый иным людям, – вид у них был отчетливо предпринимательский, – и, попрощавшись, ушел, не дослушав слов благодарности. Елена Глебовна все еще улыбалась растроганно, а в глазах уже появилась тревога: ей здесь не нравилось.

Проходной закуток от собственно салона отделялся незамысловатым занавесом из двух одеял. Здесь горел ночничок, едва освещая стол и очень широкое, размером почти что с купе, безусловно, трехместное ложе: по-турецки сидела на нем девица в спортивном костюме и бесстрастно зевала. По ту сторону занавеса было темно. Там шел сеанс. Доносилась негромкая музыка и громкие нежные вздохи, порывисто-томный, долженствующий, по-видимому, возбуждать (но, однако, не Елену же Глебовну) лихорадочный стон. Все поняв, представила Елена Глебовна, что ждет ее этой ночью.

– С вас тридцать один рубль, – привычным тоном пробурчал один из хозяев, с трудом протискиваясь между постелью и столиком. – Ладно, тридцать, рупь скостили.

– Интересная сумма. – Елена Глебовна доставала деньги из кошелька. – Спросила: – Тариф?

– Четвертной за проезд и три сеанса по два рубля. Все правильно. Рупь простили.

Можно было прочесть, если напрячь зрение, что написано на листке, приколотом над постелью. Предлагалась ночная программа:

«Девушки-виртуозы». – Эротика.

«Две американки в Швеции». – Плотная эротика.

«Четыре шведки в Нью-Йорке». – Плотная эротика. (Плотнее, чем «Американки».)

– До скольки же вы работаете?

– До утра. До шести.

– До шести? – воскликнула Елена Глебовна. – Это ж чокнуться можно. Вы думаете, мне интересно? Я туда не хочу. Я тут останусь. Вот место есть.

Сидящая по-турецки отрезала:

– Нет.

– Нет, – сурово произнес хозяин салона. – Ничего у вас не получится. Нельзя. Тут – мы. А вас без билета контроль накроет. Не хотите смотреть – сидите дома. А пришли, так идите. Идите и смотрите, что вам показывают.

Елена Глебовна прошла за одеяло, в темноту.

Был мягкий вагон. За спиной у нее висел телевизор. В креслах люди сидели, мерцая обращенными к экрану лицами. Поезд тронулся, и, медленно пробираясь по загруженному вещами проходу, почувствовала Елена Глебовна, что сейчас глядят на нее, словно сравнивают ее, представительницу здешнего мира, с бесконечно нездешними, идеальными, теми, контрабандно явленными нам с полузатертой видеопленки.

Елена Глебовна села и увидела то, что ожидала увидеть. Она никогда не посещала такого рода салонов, но была много наслышана. Так все и было. Показывали. Только это не всем нравилось. Вызывая порывистый гоготочек, подавался время от времени расслабленный женский голосок: «Ой, ужас какой, ой, ужас какой!..» – бедняга не знала, что фильмы-ужасы демонстрируются днем, на них допускаются дети.

Елена Глебовна стала рассматривать пассажиров. К своему удивлению, она обнаружила, что не самая старая здесь. Напротив, как бы была она молодежь. Среди прочих бабки сидели да дедки – самые наши обыкновенные люди. Бабки охали иногда сокрушенно, а дедки ерзали и кряхтели. Елена Глебовна догадалась, в чем дело: это были такие же безбилетники. Оттого и вещи в проходе.

Рядом с Еленой Глебовной сидел, к ее неловкости, молодой человек, можно сказать, юноша. Кажется, он был разочарован демонстрируемым. Это только для таких, как Елена Глебовна, все в диковинку. Вот так, подумала, а завтра я тебе про Толстого и Достоевского буду… Заметив, что на него сбоку косятся, юноша повернулся к Елене Глебовне и спросил дерзко:

– Вы что-то сказать хотите?

Елена Глебовна уставилась на экран, испугавшись. Ну его к черту. Еще подумает что.

Фильм был непонятно чей. Одно ясно: не наш.

Девушки-виртуозы ехали в открытом автомобиле (уже одетые) и беседовали по-английски. Море было вроде бы Средиземное. А титры были, должно быть, японские. Или китайские. Иероглифами. Незримый переводчик бубнил по-русски, но утомленный слух Елены Глебовны отказывался различать плохо записанные на пленку слова. Да и мало слова здесь что значили. Слов было немного. Елена Глебовна вздохнула тяжело. Виртуозки нежились на нудистском пляже. Из вод морских выходил, играя мускулами, сладострастный купальщик, а у нас вот февраль, у нас мороз, подумала Елена Глебовна.

Скоро ей стало скучно. Но и это достаточно сильное чувство быстро прошло. Скучать или увлекаться, стыдиться или упиваться, негодовать или, наоборот, радоваться: вот и я наконец приобщилась, – любопытство, в конце концов, питать – Елена Глебовна не в силах была, устала. Ей было «никак». Единственное, желала чего, – так это спать. Но и уснуть не могла. Не уснуть было. Когда закрывала глаза, видела снова кладбище, деревья, памятники, могилы, незнакомые лица около гроба, Алиса наклоняется поцеловать, под ногами похрустывал снег: шли. Только музыка, музыка была не отсюда. Елена Глебовна прислушивалась к стуку колес. Они умеют под любую мелодию. Красиво, грех спорить.

Появление садиста заставило очнуться Елену Глебовну. Но виртуозки легко обвели садиста вокруг, так сказать, пальца и спрятались от него в другой гостиничный номер. Там уже их заждалась роскошная постель с двумя молодыми миллионерами.

Елена Глебовна пожалела девушек. Глупые. Вот ровесник их, Алексей Михайлович, он в землю лег. Фильм-то, поди, лет пятнадцать назад снимали. Да она же сама им ровесница. Одно поколение. Вышли бы они сейчас показать, чего стоят. Странно как-то. В землю лег, и еще не замерзла за ночь земля, а жена жива и в поезде едет, бывшая, и они тоже, наверное, живы, виртуозки-ровесники, и от нас далеко-далеко, благоденствуют где-то в Европе или Америке, и не спят сейчас, потому что там время другое, не ночь, занимаются чем-нибудь, вовсе не сексом, может, едут куда или летят себе самолетом, а кожа-то у них суха, а у глаз-то у них лучики, и груди у них уже совсем не такие, как их там парафином ни пичкай. И руки в морщинах. И шеи в морщинах, как у Елены Глебовны три морщины, большая одна и две поменьше, и все это просто один лишь обман, будто их, вот этих, обольстительных, молоденьких, развратных, время не тронет, еще как тронет – и возраст, и смерть, – так что, девоньки, вы уже не такие, не вы это.

Свет зажгли. Законные пассажиры, с билетами, покидали вагон, веселясь, расходились по своим купе; полуночники по обстоятельствам (те, что без) к новому сеансу готовились. Пришло несколько новеньких. Бросив иронический взгляд на Елену Глебовну, удалился ее сосед-юноша. Елена Глебовна стены вагона рассматривала, там висели картинки; супермены и – вумены, за последних Елене Глебовне всегда холодно было, когда попадались на стеклах кооперативных киосков.

Шел негромкий и очень интеллигентный спор – о существе порнографии.

– Нет, нет, это, безусловно, эротика. Порнография – это только когда у мужчины, причем, извините, вот таким образом. Так во всем мире считают.

– По-моему, ваши сведения устарели. Сейчас есть другая концепция. Когда имитация, тогда да, эротика, а когда по-настоящему, это уж порнография.

– Как то есть? Когда фрикции, это эротика, а когда… когда как ее… аннуляция, то порнография?

– Вы хотели сказать, овуляция?

– Подождите, абляция… нет, кумуляция… ну вы меня поняли.

– Вероятно, тут дело в оргазме.

– А как же фригидность?

Что там дальше было про американок, она уже не воспринимала. Кто там был кто и кто с кем. Кто с кем и с какой еще стати. Пассажиры покорно присутствовали. Никто не охал больше, не сокрушался, не вздыхал тяжело: «что показывают». Терпели. Ехали и терпели. Кто смотреть не хотел, тот сидел и терпел, кто хотел, тот смотрел… хотел, не хотел… Можно, в конце концов, думать о чем-нибудь о своем, можно попробовать отстраниться. Удивительно, однако, как повторяемость, единоподобие умервщляют самою идею движения, действия, хотя нельзя же во всем требовать изобретательности!.. вот так и глагол умирает в герундии – терпение, совокупление, поглупление… От герундия в воспаленном мозгу рукой подать (тоже образ) до родственной ему ерунды. Ерунда. Так и не попавшая в словари иностранных слов. А помнит ли Елена Глебовна, от чего производил ерунду любимый ею Лесков? От немецкого хер унд да, или сюда и туда, по-нашему, отнюдь не в сексуальном смысле – выражение, бытовавшее в Петербурге в среде немцев-колбасников. Елене Глебовне есть захотелось. Авторы фильма обращались к иным инстинктам. Но то ли этимологических штудий направленность была такова, что вспоминались в итоге мясопродукты, то ли обилие голого тела перед глазами способно, в принципе, возбудить, отнюдь не по Фрейду, аппетит зверский. Елена Глебовна проголодалась; она бы еще и развеселилась, ей бы стало смешно обязательно, если бы не подступившее вдруг удушающее ощущение бреда.

Хорошо было деду. Дед-безбилетник умудрился уснуть. Он негромко храпел, ему не мешали. Елена Глебовна завидовала ему черной завистью. Она так не могла. Она пыталась понять, долго ли ей еще надлежит мучиться, по подсчетам выходило – весьма. Время самым нежелательным образом намеревалось растянуться, или, что то же, замедлиться в соответствии с тягомотным, навязанным постановщиком ритмом, как бы мстя Елене Глебовне за свою постоянную ей нехватку своим же теперь навсегда изобилием – однообразным, тяжеловесным и разрастающимся. Конца всему этому не предвиделось. Когда же кончат они? – спрашивала Елена Глебовна, не отдавая себе отчета в двусмысленности вопроса.

Дурная бесконечность. И все в ее голове. Это ее голова, болезная, расширялась до размеров вагона, это в ней, в голове несчастной, не знавшей две ночи сна и покоя, добросовестно и методично совокуплялись сменяющие друг друга партнеры. Зачуханные пассажиры, вдавленные в вагонные кресла, томились в ее голове и везли каждый свою головную боль, и было так сильно натоплено, что никак не продохнуть было, как было никак не понять возможность снега вовне, сквозь который падает в темноту все это совокупляющееся и созерцающее – стуча, стуча, стуча.

– Я, Софья Семеновна, может, в Америку уеду.

Ах вот оно что. Детки. Детушки.

Ты им про Сонечку Мармеладову, про светлый образ, а они, прохвосты. Такие фильмы смотрят, вот к чему тянутся, что доступно им – вот. «Ты ж, Сучков, не читал, сознайся, роман». «Читал, читал». «Расскажи тогда, что знаешь про Свидригайлова». «Он в Америку уехать хотел». Смех в классе. «Нет, он сам так сказал, что в Америку». «Ну и как же, уехал?» «Он имел в виду, что застрелится».

Свидригайлов к чему. Банька, в ней пауки. Это ж смерть ему так представлялась, вечность. Вот к чему Свидригайлов. Закопченная банька с пауками, видеосалон, вагон-видео, бесконечный ряд одних и тех же движений.

И не рай. И не ад. И не пустота. И никогда не кончится.

Смерть. Смерть. Ее образ.

Игнатенко торт уронил.

До того был тост Игнатенко.

Он сказал:

– Я желаю вам жить долго-долго и умереть в один день.

Гости закричали «горько».

Елена Глебовна виски терла. Ей сделалось не по себе. «Умереть в один день». Жутко стало – оттого, что не там она то ощутила, а здесь, не на кладбище.

То, что там, возле ямы и возле гроба, ей казалось до странности неотчетливым, посторонним, безличным, безобразным, близость там, у гроба, чего не дано ей было почувствовать, – здесь представилось вдруг по-свидригайловски зримо и просто. Та же «банька», только вагон, душный, темный, на экране фантомы, шевеление плоти бесплотной, пятна тел. Встань – уйди. Невозможность уйти. Не уйти. Это место ее. Смерти, вечности образ.

– Умереть в один день.

Опять на лица смотрела, тех, кто ехали с нею, – а видела маски. Неживые. Все неживое. Царство мертвых.

Она.

Лишь сейчас поняла, что случилось, ощутила весь ужас того. Встать хотела, но ватные ноги…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю