Текст книги "Тася"
Автор книги: Сергей Баруздин
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 3 страниц)
Привожу численный обзор экзекуции. Ей подверглись 705 лиц. Из них мужчин 203, женщин 372, детей 130. Число собранного скота может быть приведено лишь примерно: лошадей – 45, рогатого скота – 250, телят – 65, свиней и поросят – 475 и овец – 300…
При действиях в Борках было израсходовано винтовочных патронов 786 штук, патронов для автоматов 2.496 штук. Потерь в роте не было.
«…Настоящий патриот тот, кто смело смотрит в глаза смерти. Не надо слез. Не надо печалиться. Наша кровь не прольется даром. Крепитесь, крепитесь, не бойтесь и не отчаивайтесь. Эх! Жить чертовски хочется! Мстить этим варварам – вот что нужно делать. Ну, если бы мне удалось… Можете представить вы, с каким бесстрашием, с каким остервенением и бескрайним наслаждением я бы уничтожал этих гадов ядовитых, а ведь я два года назад не мог зарезать курочку. Жить, жить! Вот как хочется! Да не прятаться за спину товарищей, а с оружием в руках в ежедневной борьбе с ненавистными шакалами – в этом вся прелесть и вся цель жизни. Жить для Родины, для советского свободолюбивого народа, бороться за честь и свободу его – в этом вся прелесть жизни, это в данный момент идеал жизни.
Горячий привет живым, которые с оружием в руках отстаивают от лютого врага свою честь и независимость. Привет друзьям, товарищам…
6
Ясное, не по-февральски чистое, голубое небо. А на фоне его – ели, ели, ели. И все в шишках. Тася никогда не видела столько шишек, будто нарочно развешанных на вершинах высоких деревьев. Кажется, хитрые ели специально держат их повыше от земли, подальше от людей.
Шишки висят пучками, желто-бежевые под солнцем, ощутимо заметные на хвое – по пять – семь штук. Сороки садятся на ель, опускают длинные клювы к шишкам – никак достать не могут. Приходится цепляться прямо за шишки – так клевать удобнее. Ветки качаются, осыпая снег, но это ничего. Когда нет сорок, клесты и синицы, чечетки и ореховки резвятся на елях, а иногда и пуночки – северные воробьи – поднимаются на еловые вершинки и тоже ударяют клювами по шишкам.
Война не война, как и прежде прилетают пуночки вместе с другими северными птицами зимовать в подмосковные леса. Здесь погода помягче и корма больше. Вот и летят они каждый год по знакомым маршрутам так же, как наши подмосковные птицы, перебирающиеся на зиму в более теплые края. Каждому свое: одним и здесь, под Москвой, тепло, а другим – холодно.
Обычным воробьям зима нипочем. Они не взлетают на ели, а прыгают по снегу или болтаются на ветках кустарника и небольших деревьев. И снегири, разжиревшие, довольные, ходят внизу, куда нет-нет да и падают шишки и семена. Походят-походят по снегу и на невысокий кустарник вспорхнут. Там посидят, покачаются, отдохнут вроде и опять вниз – на снег, вслед за упавшей еловой шишкой. А может, и не за ней. Под елями мало снега, даже трава прошлогодняя торчит, и там, видно, корма хватает.
Наверно, когда-то здесь были настоящие леса, а теперь остались только эти ели, да вдали березовая роща с редкими зеленоватого цвета стволами осин, да еще справа у оврага ивы.
Тася в последний раз вышла на прогулку. Завтра ее выписывают из госпиталя. Она уже почти поправилась. Отошла и от тяжкой контузии, полученной при переходе линии фронта, и от всяких болячек, которые нашли уже тут, в госпитале. Отошла и вновь может жить, радоваться, быть там, где была…
Радоваться? Если б не эта врачиха, можно было бы радоваться. А эта сказала вчера, как отрубила: «На выписку, но никакой речи о службе в армии быть не может! Вот так! Все!»
Отвратная баба! Даже не баба, а мужик в юбке.
Страшно гордится, что на ней форма, даже халат не застегивает, показывает всем: вот, мол, я какая! А дали орден, совсем…
За месяцы госпитальной жизни Тася возненавидела ее. Уж лучше любой хам мужик, чем такая женщина! Мужчине многое можно простить, но никогда не простить этого женщине.
Медсестры и санитарки говорили Тасе:
– Не обращай на нее внимания! Это она только с нами, с бабами, так. А в мужских палатах, посмотри, как перед всеми заискивает. Красуется и заискивает! Заискивает и красуется! Знаешь, ее и начальник госпиталя терпеть не может. В прошлом году отправить хотел на фронт, да она какие-то справки принесла, отбоярилась…
Тася ходила среди деревьев по двору госпиталя, вспоминала все эти разговоры и думала: «Дотянуть бы до завтра, до утра, а там…»
Стволы елей покрыты инеем. И хвоя в снегу, в инее, когда подойдешь ближе, тронешь рукой ветку – видно. Сейчас темнеет все позже и позже, а когда ее привезли сюда, около пяти уже было совсем темно. Окна в палате занавешивали рано, выходить на прогулки ей не разрешали, и она только днем видела через окно вершины елей с шишками. И то, когда не было мороза и стекла оттаивали.
Но, видно, человеку всегда всего мало. Лежала в палате, мечтала: «Хотя бы гулять разрешили! Размялась бы, воздухом надышалась!»
Сейчас хочется скорей в Москву. Отсюда Москвы не видно, хотя она рядом, совсем рядом…
Наутро она получила бумаги, вещи и сухой паек. В бумагах указывались статьи и пункты, по которым она освобождена от воинской повинности, и говорилось о направлении ее в распоряжение райвоенкомата. В военкомат она пойдет, обязательно пойдет и добьется своего. Больше ей идти некуда…
Тетя Маша умерла после налета от немецкого осколка еще в прошлом году. Она долго и много ей писала и наконец получила ответ – от соседки… Идти в квартиру, где ее нет, не хотелось. Свои и все же чужие люди! О чем с ними говорить? Мать Коли в доме напротив. Но ведь она не знает о Тасе. Видно, не знает, раз Коля…
О Коле ей не хотелось думать. Подумала, опять подумала о Москве. Ведь она, по существу, не была там с сорок первого. То, что было после Минска, не в счет. Машина с аэродрома – на улицу Дзержинского, а потом – санитарная, сюда в госпиталь. Москва только мелькала в ее глазах, только мелькала.
Она шла по Минскому шоссе. Утренний, чуть морозный туман висел над дорогой и над Москвой, которая чувствовалась, не виделась, а именно чувствовалась впереди. По шоссе шли и шли воинские колонны. Танки шли, машины, артиллерия, конные части и санные обозы. Шли и шли туда – на фронт.
Все шли туда, и только Тася одна, кажется, шла в обратную сторону. Справа и слева заснеженные поля и редкие деревья. Дальше, ближе к Поклонной горе – чаще, а потом уже целый лесок, чуть в низине, и там отдельная дорога. Тася невольно подтянулась и даже шинель и шапку поправила: кто не знал, что эта дорога вела к Сталину…
Дальше она шла как бы к себе домой. К дому у Дорогомиловского рынка, к дому, которого теперь не было, потому что не было тети Маши. К детству, которое прошло. К первой любви… Улицы, погрязшие в снегу, вяло гудели воинскими частями и редкими машинами. Окна нехотя освобождались от ночных маскировочных штор, открывая кресты, кресты, кресты. Белые кресты на каждом окне. Одинокие люди появлялись на улице, занимая очереди у булочных и продовольственных магазинов. Витрины были прикрыты мешками с песком. Вдоль стен стояли ящики с песком. На стенах мелькали надписи и стрелки: «В убежище».
Странно, что она не была здесь так долго, а жизнь без нее шла, и вот сейчас идет, и она, Тася, в общем-то посторонний человек здесь, которому даже некуда приткнуться, кроме райвоенкомата.
Да, она пойдет сейчас в райвоенкомат и не уйдет оттуда, пока не получит назначение. А если там откажут, сядет на троллейбус или на метро у Киевского вокзала и поедет на «Дзержинскую»: там, в конце концов, есть люди, которые поймут ее…
Чем ближе она подходила к Киевскому вокзалу, тем чаще появлялась мысль: «А не свернуть ли направо? Хоть на минуту? Направо и налево? Просто пройтись по улице, посмотреть на дом, а потом уже…»
И она не выдержала: проклиная самое себя, свернула направо, потом налево и пошла к Дорогомиловскому рынку. Почему-то она ускорила шаг, будто дома ждали ее и она боялась опоздать.
Кто-то толкнул ее:
– Простите!
Кто-то задел мешком:
– Ишь раззевалась!
Кто-то, выпивший, выругался:
– А мы таких ППЖ…
Кто-то с сочувствием заметил:
– Замерзла небось, девонька! Нос-то потри…
Возле рынка толпился народ, но Тася смотрела налево, где был ее… ее бывший дом, и ее детство, и все далекое, довоенное.
Рядом с домом у палатки тоже стояли люди. Все-мужчины, все в потертых шинелях, телогрейках и полушубках. С костылями, палками, пустыми рукавами, все пили и говорили, спорили так, что пар стоял над палаткой. Видно, войну вспоминали, каждый – свое прошлое…
Не дойдя до палатки, Тася перешла на другую сторону улицы. На голых деревьях голодно кричали вороны. Хрустел снег на тротуаре. Тощая собака лениво облаяла Тасю и тут же ласково обнюхала ее сапоги, лизнула правый носок и вяло поплелась за ней, но прошла несколько, метров и остановилась. Остановилась в растерянности и ожидании.
Тася не выдержала, вернулась назад к собаке, сняла с плеч сидор, стала развязывать его:
– Подожди, подожди! Сейчас!
Собака виляла хвостом и терлась о ее ноги.
– Сейчас, сейчас, – говорила Тася, доставая из сидора буханку. – На!
Она отломила от буханки кусок, прямо с краю, с корочкой, и сунула собаке.
Та, обалделая от счастья, схватила кусок, виляя хвостом и одновременно рыча, уронила его в снег, вновь, уже жадно, схватила и, поджав хвост, помчалась назад.
– Дурочка! – повторила Тася. – Ешь, ешь, никто у тебя не отберет…
И дом ее уже рядом. Спрятавшийся за большими красивыми домами – двухэтажный, деревянный, из почерневших от времени бревен. Бревна перекосились, и оба крыльца перекошены. Левое даже больше, чем правое, её. Было ли так раньше? Может, и было.
«А если зайти, к Алешиным родителям зайти? – мелькнула мысль. Но она тут же отогнала ее: – Зачем? Нет, ни в коем случае…»
Напротив стоял такой же дом – двухэтажный, чернобревенчатый, с перекошенными стенами. Это…
Тася окончательно решила: нет, она не пойдет ни туда, ни сюда. Сейчас же – в военкомат!
Позади себя она услышала скрип, чье-то тяжелое дыхание и голос, странно знакомый и почти незнакомый:
– Тась, а Тась? Это ты?
Человек, безногий человек катил по тротуару на подшипниках, отталкиваясь деревяшками.
– А я там еще, у палатки, тебя заметил, да не решился…
– Коля!
Он был пьян, она сразу заметила это: даже на тележке покачивался и смотрел на нее снизу мутными глупыми глазами:
– Отвоевался вот… Под корень подрубили!
И опять глупо, удивительно глупо засмеялся.
Теперь они молчали, долго молчали. Тася не могла произнести ни слова, и Коля только смотрел на нее. Вытер пот со лба, провел рукавом по лицу – смотрел.
– Может, зайдем, а? Мать будет рада, – произнес наконец он. – А то…
– Конечно, обязательно зайдем! – вдруг сказала Тася. – И как тебе не стыдно так…
Странное это было сейчас слово – «зайдем». У двери дома сняла его с тележки, обняла и пыталась поднять, а он отбивался, говорил: «Сам, сам!», а она продолжала тащить его на второй этаж, положила там, бросилась вниз за тележкой и опять наверх. Казалось, вот-вот у нее сердце лопнет…
– Я буду любить тебя, нянчить, на руках носить, родной мой, родной! – шептала она ему в первый вечер. – Только не надо так! Ничего страшного! Ну, ноги… Разве в ногах дело…
– Ага, – бодро отвечал он. – Тась, а деньги у тебя есть? Сбегай, купи, а-а? Ну, что тебе стоит! Ради встречи нашей. А-а?
Она побежала. И в этот вечер, и потом, еще много раз бегала:
– Пей, только дома пей, умоляю! И не так много! Ладно? Вот и я с тобой… Только не ходи туда, в забегаловку эту!..
Тася готова была выпить сама больше, чем могла, лишь бы меньше досталось ему.
В другой раз:
– Ты же не любишь меня, Коленька, не любишь! Я вижу, понимаю…
– Откуда ты знаешь, что не люблю? A-а? Ты лучше, чем рассуждать, налила бы. Ведь я видел: оставила! А-а? По маленькой. Хочешь, давай вместе!
Тася выдержала месяц и еще пять дней.
Когда она уходила, Елена Николаевна, мать Коли, говорила:
– Что же теперь делать-то, Тасенька? Хоть в дом его какой определить инвалидный, хоть куда! Сил моих больше нету!
Елена Николаевна выглядела совершенно беспомощно, растерянно.
– Я постараюсь, – пообещала Тася.
Через день она принесла Елене Николаевне направление:
– Вот, там ему будет хорошо. И работать будет. А я…
По радио передавали о митинге женщин-матерей и жен фронтовиков в Колонном зале.
А Тася уходила. Даже не попрощавшись с Колей, уходила.
7
В октябре и ноябре в сообщениях Совинформбюро не раз упоминались знакомый всем Гомель и малознакомая Речица.
«…В районе южнее и севернее Гомеля наши войска прорвали оборону противника, форсировали реку Сож и, продвинувшись вперед на несколько километров, ведут бои непосредственно перед Гомелем. На остальных участках фронта – усиленная разведка и артиллерийско-минометная перестрелка.
В течение 12 октября наши войска на всех фронтах подбили и уничтожили 127 немецких танков. В воздушных боях и огнем зенитной артиллерии сбито 90 самолетов противника…»
Это – из оперативной сводки за 13 октября 1943 года.
«…Южнее и юго-западнее Речицы наши войска, сломив сопротивление противника, овладели сильно укрепленными пунктами его обороны Красноселье, Храбрый, Ровное, Коростень, Подмостье, Демехи, Молчаны, Капоровка, Будка, Андреевка, Романовка, Осиповка, Удалевка, Тихановка и железнодорожной станцией Демехи, прервав таким образом сообщение по железной и шоссейной дорогам Гомель – Калинковичи…»
Это – из оперативной сводки за 15 ноября 1943 года.
Тася не слушала сводок. Некогда было. И – сводки передаются для тех, кто в тылу. Но Гомель и Речица… Она шла по этим местам тогда… И вот сейчас вновь они – обратный путь.
Когда-то она попадала уже в тот же лес. Сейчас узнавала знакомый ручеек, и овражек, и балку, и дерево, на котором сохранилась пометка, ее пометка – гвоздем. Не узнавались многие деревни, но она хотела их узнать и находила что-то знакомое. Кажется, вот тут она была, а здесь ночевала, а здесь…
Снег запорошил знакомое и незнакомое, а год – целый год жизни – сделал свое дело. Обвалилось то, что сгорело при ней. Сгорело то, что было при ней цело. Бомбы и снаряды порушили дороги и деревенские улицы, изменили леса и овраги, и все равно она угадывала знакомое. И в незнакомом видела знакомое: это место она тогда обошла, здесь убежала – ей встретились немцы, в эту рощицу не решилась идти – казалось, там кто-то есть: и земля перерыта траншеями, и кустарник подозрительно колышется. Еще дороги и еще, и опять все в памяти…
Вечером ее разыскивали. Искали, оказывается, больше часа. Пока она стирала, искали. Пока сушила белье, искали. И вот нашли, когда она свалилась – легла спать.
– Понимаешь ли, тебя сам командующий армией вызывает, – говорили девчонки. – Что ты наделала, Таська! Ты понимаешь, сам генерал…
Штаб армии был рядом, и она, не очень понимая, что к чему, быстро собралась, доложила дежурному по прачечной и помчалась через рощу в соседнюю деревню.
Шел и шел снег. Он завалил дороги, сохранившиеся дома, землянки, окопы. В лесу снега было меньше, чем в деревнях и на дорогах, и снег тут не такой – пористый, усеянный хвоей и листьями, сучьями и горелыми ветками.
Тася шла напрямик, по насту, и лишь изредка ноги ее проваливались. Трещали сучья, хрустел снег, взлетали с деревьев перепуганные птицы. Осторожные белки перемахивали с ветки на ветку. Одичавшие кошки, а их много было в эту пору в лесах, испуганно светили глазами в вечерней мгле и тут же уныло мяукали.
Она успела вовремя – к двадцати, ноль-ноль, как приказывали. Около штаба собралось человек двадцать из разных частей. Оказалось, что, вызвали не только ее.
Пока ждали, гадали:
– Говорят, вроде награды будут вручать…
– Что ж, все может, быть…
– А если выговора? Ведь все партийные…
– Почему все?
– А что, ежели какое особое задание?
– Английскую шинель тебе дадут, а не особое задание! Вот тогда и попрыгаешь на морозе!
Вызывать стали по одному.
Первый же выскочивший из штаба солдат крикнул:
– Правильно, ребятки! Ордена! Вот – звездочку дали!
Тася решила, что это какое-то недоразумение. Ее никто не представлял ни к какой награде. Да и не за что. И вообще у них во фронтовой прачечной нет ни одной награжденной. Нет, здесь что-то не так…
Уже все собравшиеся у дверей штаба офицеры и солдаты получили награды, а ее все не вызывали.
На улице холодало. Поднялся ветер, замел снег. Недовольный часовой у двери поднял воротник полушубка, затопал валенками, но, увидев Тасю в короткой шинельке и сапожках, виновато кашлянул и опустил воротник назад, проворчал:
– Поднимайся сюда, на крыльцо, ветра тут меньше… Тоже за наградой?
Она и в самом деле замерзла, но опускать уши шапки было как-то неловко и танцевать перед часовым неловко, хотя ноги начали коченеть. И еще – то-ли от холода, то ли от усталости: бежала сюда быстро, да и последние три ночи спать толком не привелось, – страшно клонило ко сну.
– Не знаю, – сказала Тася, поднимаясь на крыльцо. – Думаю…
– Легко вам, бабам, награды даются! – сказал пожилой часовой. – Ночь с начальником – и медаль!
Он не успел отскочить в сторону, как получил неловкую пощечину от Таси.
– Ты что? Сбесилась? Б…! Знаешь, что за нападение на часового бывает? Вот я сейчас тебя… Вместо медали штрафбат заработаешь!
– А вы не хамите! Что, о медали мечтаете? – зло бросила ему Тася. – А за б… вот еще тебе! – И она со всей силой ударила часового по шапке.
Выскочил посыльный, назвал Тасину фамилию, удивился:
– Что тут случилось?
– Никак нет, товарищ младший лейтенант! – доложил часовой, поправляя шапку. – Ничего не случилось!
Тася вошла в кабинет командующего злая, даже не представившись, как было положено. Рядом с генерал-лейтенантом, протянувшим ей руку, стоял полковник, совсем еще молодой, похожий больше на лейтенанта, чем на старшего офицера. Но ни генерал, ни полковник, кажется, ничего не заметили.
– Замерзла? – участливо спросил генерал и обратился к полковнику: Распорядись-ка, Дмитрий Никитич, по части ужина. И водочку пусть не забудут. А то замерзла наша героиня!..
– Это ошибка какая-то, товарищ генерал-лейтенант! – выпалила Тася. – Наверно, что-то перепутали…
– Перепутали? Нет, ничего не перепутали. Мы не путаем!
Генерал удивился. Только тут Тася увидела его лицо. Странное лицо старика и юноши. Опухшие глаза, и розовый румянец на щеках. Морщинистый лоб, и задорно, почти по-мальчишески вздернутый нос. Лысеющий затылок, и ни одного седого волоса на висках.
Он начал читать. Фамилия – ее, имя, отчество – ее, год рождения, звание, должность – ее…
– Ну как?
Кажется, она осмелела, даже перед ним – генералом, командующим!
– Вроде я.
– А случай под Севском помнишь в августе? На реке Нерусса?
Теперь она вспомнила, только теперь вспомнила:
– Так там ничего особенного и не было, товарищ генерал…
– А я и не говорю, что особенное. Немецкая рота из окружения прорывалась?
– Прорывалась…
– И ты первая заметила?
– Ага…
– И во главе с тобой вся прачечная заняла оборону и не дала немцам уйти за Неруссу?
– Почему «во главе»? Все…
– И ты лично уничтожила пять немцев, в том числе трех офицеров?
– Я не считала, товарищ генерал… Может, и пять…
– Так вот за это и получай, – сказал командующий. – Отечественная война второй степени. И поздравляю! А если бы особенное было, как ты говоришь, так мы тебе Героя дали…
– Служу Советскому Союзу! – бодро отрапортовала Тася.
– Ну и хорошо, – сказал генерал, – а теперь пошли ужинать. Жрать страсть как охота! Распорядись-ка, Дмитрий Никитич!
В соседней комнате, на обычном крестьянском столе, покрытом салфетками, были расставлены три тарелки, три прибора, банки с консервами, американской розовой колбасой, капуста, огурцы и водка. Ужинали тоже трое – она, генерал-лейтенант и полковник.
Ей было страшно неловко, и она не знала, что делать. Что делать, когда командующий без конца повторял ей: «Да ты ешь, ешь!» Что делать, когда полковник наливал в рюмку, приговаривая: «А сейчас мы за вас – женщин – выпьем!» Что делать, когда сержант, обслуживавший их, как в ресторане, сбрасывал ей на тарелку горячее, аккуратно подправляя ножом и вилкой зеленый горошек, картошку и каперсы.
Тася виновато ковыряла в тарелке, осушала, как по приказу, рюмку за рюмкой и, когда командующий встал, почувствовала, что она совершенно пьяна.
Полковник опять подошел к ней, что-то положил на тарелку, сказал:
– А лицо у тебя хорошее и глаза…
– Если не ошибаюсь, была лейтенантом, работала в подполье на спецзадании? Так? – спросил командующий.
– Так, – пробормотала Тася.
– Потом рядовой пошла во фронтовую прачечную. Верно?
– Верно, – ответила Тася.
– И мало того, подвиг совершила, – продолжал генерал, – Да, да, подвиг! Если б не наши дурацкие порядки с системой награждения, Героя бы ей дать! И правильно было бы! Так вот за нее и за таких, как она, Дмитрий Никитич! Поехали!..
Генерал совсем распалился, а Тася как раз отрезвела.
– Спасибо! – Она чокнулась и опять выпила.
Дальше все было как в тумане.
Тася помнила только один разговор:
– А может, переночуешь? А завтра и бельишко мне постираешь?
– Зачем, товарищ генерал?.. Что у вас, лучше девушек нет? Зачем вам я?
– А если ты мне нравишься?
– Чему тут нравиться, товарищ генерал! Руки какие, посмотрите! Все разъедены! Аж кожа слезает.
– Я не о том…
– А я о том, товарищ генерал. Вы простите меня, конечно, но все вы такие. Говорите, клянетесь, иногда послушаешь, так вроде даже неженатые все, а потом…
– Ну, а все же?..
– Нет, я поеду. И потом… Вы видите, что я толстая?
– Ну и что?
– Нет, а почему, понимаете?
– Что значит «почему»?
– Ребенка я жду, товарищ…
– Где ж это ты успела?
– Долго рассказывать…
И еще помнила, как ее усадили в теплый «виллис» и как перед этим она гордо прошла мимо часового, впрочем, может быть, и не того, кому она дважды съездила по физиономии, а сменившегося, но это и не важно. Ее провожал сам командующий и полковник Дмитрий Никитич, тоже, видимо, важный человек в штабе армии, провожал…
8
– А знаешь, Василь Николаич, все же пустая это затея с фронтовыми прачечными, чайными и даже батальонами связи, – сказал полковник, когда они собирались уже спать. – Как там, наверху, не понимают?
– Почему, Дмитрий Никитич? Почему ты так считаешь?
– Характера русской женщины мы не учитываем. Вот в чем беда! – продолжал полковник. – Русская баба, как ни смотри, по натуре своей однолюбка. Скольких я перевидел на своем веку. Есть, конечно, отклонения, но в массе своей… Привяжется к одному мужику и не отстанет. Пусть такой он или сякой, а всю жизнь проживет о ним, да еще гордиться будет!
– Это верно, пожалуй… И наши с тобой, Дмитрий Никитич, такие же. А разве нет? – сказал генерал. – Правда, моя гуляла в свое время, когда я на Халхин-Голе был. Да перебесилась… А вообще-то ты прав. Ясно, прав!
Они попрощались, легли, набросили на себя одеяла.
– И ведь эта такая же, – вдруг сказал полковник, – Как ты считаешь, Василь Николаич? Ей и фронтовая прачечная нипочем! Однолюбка!
…А Тасе в это время виделось совсем другое.
Будто день совсем обычный, даже тихий – ни немецкой авиации, ни артналета. Как всегда, кипятила она белье в трех котлах, дровишки подбрасывала в огонь, рубашки и кальсоны помешивала, чтобы к краям не приставали. Рано еще было, а она уже встала и работала, и все девушки работали, потому что слишком большие партии белья пришли, а срок дали малый, надо успеть.
Как это случилось, она не знала, но вдруг оказалось, что она почему-то спит.
Девушки ее будят, кричат:
– Что ты наделала, Таська! Понимаешь, сам генерал! И ещё полковник! А у тебя котлы без воды! Белье сгорело!
Она бросилась к котлам: и верно, выкипела вся вода!
Схватила ведра и бросилась к колодцу. Наполняла ведра и – в котел. Один наполнила, второй, третий…
Руки болели. Поясница дико болела. И ноги… Ноги почти отказали. Она никак не могла передвигать их, ноги, свои собственные ноги.
А кто-то все равно кричит:
– Что ты наделала, Таська!..
Она смотрит и никак не может понять, кто же это кричит. Неужели генерал?
– Ты что? Сбесилась? Б…! Знаешь, что за нападение на часового бывает? Вот я сейчас тебя… Вместо медали штрафбат заработаешь! – слышит Тася.
– На выписку, но никакой речи о службе в армии быть не может! Вот так! Все! – слышит Тася и видит распахнутый белый халат, а под ним гимнастерка и орден Красной Звезды… Видит, вспоминает: «Отвратная баба… Мужик в юбке…»
В эти минуты Тася почему-то мучительно думает об одном – об улице Дзержинского. Как добраться туда? Ведь это долго – отсюда до Москвы, до улицы Дзержинского! И все равно как-то надо… Там все поймут! Там должны понять!
Она идет. Долго идет по лесам. Болота высохли. Жарко. И нечего есть. Она пьет воду из ручейка, а потом березовый сок. Делает пометки гвоздем на деревьях и обходит деревни, поселки, города. Когда надо пройти через реку – выжидает часами. Когда надо пройти через железную дорогу – вновь часами выжидает. Когда наконец заходит в деревни – риск… И вот уж – Москва. Она идет по Минскому шоссе – к дому…
– А на самом деле я просто Ваня, – слышит она. – Ваня Козлов. Иван Христофорович. Было б время, влюбился в тебя…
Где это? Ведь это было так давно!
И тут же голос другой, знакомый:
– Тась, а Тась! Это ты?
Не человек, а часть человека на тележке с подшипниками произносит эти слова. У него нет ног. Совсем нет! А может, и у нее нет? Почему же ей так трудно передвигать ноги?
– Откуда ты знаешь, что не люблю? A-а? Ты лучше, чем рассуждать, налила бы. Ведь я видел: оставила! А-а? По маленькой. Хочешь, давай вместе! – слышит она и сразу вспоминает, кто это. Нет, значит, не она осталась без ног, у нее есть ноги – только болят они, и все, но это пройдет.
И тут:
– Немцы! Фрицы прорвались, понимаешь!
Тася понимает:
– Девочки! Только без паники!
Она понимает, что это не те немцы. Те не могли прорваться сюда! Значит, это какие-то окруженные, что вырываются к своим…
– Девочки, – кричит она, – занимайте оборону! А ты, Вика, срочно через вон то заднее окно в штаб, доложи!
Немцы почему-то лезут прямо в окна. Тася аккуратно хватает каждого из них и бросает в котел. Одного бросила, другого, третьего, четвертого, пятого…
Вика вернулась:
– Тась! В штабе все знают! А ты что делаешь?
– Как что? – удивляется Тася.
– Им же жарко там будет, – говорит Вика.
– Почему жарко?
Наоборот, стало холодно, страшно холодно. Но тут распахнулась дверь, прямо к мешкам с грязным бельем подошел не генерал, а полковник, и Тася почувствовала, как стало тепло. Словно это с улицы пришло тепло.
– Так это ты лично уничтожила пять немцев, в том числе трех офицеров?.. Лицо у тебя хорошее, глаза…
Она промолчала.
– Я не о том, – сказал полковник. – Как ты думаешь, Василь Николаич!
– А хотите, я стихи вам прочту, товарищ полковник?
– Ты и стихи любишь? – спросил полковник. – Вот она какая у нас, Василь Николаич! – добавил он, обращаясь к генералу. Откуда он появился тут, генерал? Ведь поначалу его не было, хотя девочки и говорили…
– Иногда люблю. А вот сейчас выпила… Можно, товарищ генерал?.. Слушайте:
Были битвы,
И пули пели,
Через горы,
В провалы, в даль
Оси пушечные скрипели,
Мулы шли и бряцала сталь…
– Так это же Багрицкий? – сказал полковник.
– Багрицкий…
– Как про нас…
– А девочки мои не понимают, – призналась Тася. – Читала им: слушают, молчат, а потом – ничего…
…Тася проснулась рано. Проснулась с головной болью и каким-то беспокойным чувством.
В этот день она получила письмо:
«Здравствуй, Тася! Пишет тебе это письмо знакомая тебе Елена Николаевна. Не сердись, что не ответила на твое письмо, но пока все было хорошо и писать как-то не хотелось, а сейчас вот пишу. Коля мой в инвалидном доме был сначала ничего. Я ездила к нему часто, хотя трудно это очень смотреть на таких, как он, когда их много. Но он и там пил, говорят, много. И сама я видела, потому что несколько раз он и меня, мать свою, не узнавал, и говорил глупости всякие, и ругался так, что сказать невозможно. А в последний раз, когда приехала к нему, то хотела с ним о тебе поговорить, приструнить его по-матерински как следует. Думала, образумится он, придет в себя, а когда закончится эта проклятая война, все и наладится у тебя с ним. Конечно, жить с таким калекой, как он, тебе трудно, и все-таки думала я, что может быть. А приехала туда к нему, мне говорят, что он помер. От белой горячки и помер, потому что сердце его не выдержало, разорвалось. Вот и пишу сейчас тебе об этом, хотя времени много прошло с тех пор, три месяца, но я все никак в себя прийти не могла. Намучил он меня много, а все же – сын, родимая кровинушка. И больше не было у меня никого. А похоронила его я прямо на кладбище возле их инвалидного дома, в Суханове. Ты знаешь. Да, а у Алеши Дементьева дома беда за бедой. В прошлом году мама его умерла, а сейчас, совсем незадолго до Колиной смерти, похоронили и отца. Сам Алеша, как говорят соседи, на фронте. Под Сталинградом был, а под Курском его ранили. Но вроде все ничего. Зря это я пишу тебе, наверно, потому что ты знаешь, но уж так вышло, что написала. А голова-то моя кругом идет, и что будет, не знаю. Только работа и спасает от всех переживаний… Обнимаю тебя, и желаю боевых успехов на фронте, а главное – живой быть и здоровой. Я буду помнить о тебе всегда и ждать, когда ты вернешься! А захочешь, напиши. Буду радоваться. Ведь и писем мне получать не от кого…»
9
«…Гитлера угнетала уже сама мысль о том, что придется выстоять еще одну зиму. Он сместил фон Бока и разжаловал начальника генштаба Гальдера за его предложение отступить на одном из участков. Гитлер заявил: «От командования я требую такой же твердости, как и от войск на фронте». Гальдер возразил: «У меня эта твердость есть, мой фюрер, но ведь на фронте гибнут наши храбрые солдаты». Гитлер ответил: «Генерал-полковник Гальдер, каким тоном вы позволяете себе разговаривать со мной?..»
Александр Клюге, «Описание одной битвы»Перевод с немецкого
«…Русская зима связана с продолжительными жестокими холодами (от 40 °C до 50 °C), часто перемежающимися оттепелью, снегопадами, буранами, туманом и плохой видимостью…»
Приложение № 2 к «Уставусухопутных войск» германской армийПеревод с немецкого
«…Зима в России – это ужасно! Говорят, что к ней привыкают со временем, но, поверь, я привыкнуть никак не могу. Боюсь, что эта третья русская зима будет для твоего Отто последней…»
Из письма домой Отто Ильгена,солдата 3-й батареи.87-й пехотной дивизииПеревод с немецкого
«…А зима у нас сейчас, Елена Николаевна, установилась хорошая, настоящая, не то что прежде – дожди и слякоть. Температура 18–20°, а по ночам и чуть больше, и снега много вокруг, и все очень красиво. Здесь, на фронте, особо эту красоту чувствуешь. Хоть и трудно, и опасно, и работы, конечно, очень много, а красоту ни с чем не сравнишь. Поглядишь на лес – заснеженный, вроде бы и неживой совсем, с березками и осинками, дубками и елочками, – а сердце радуется. Поглядишь на поля и реки, покрытые льдом, – и опять радуешься. А вообще-то настроение хорошее…