355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Снегов » Норильские рассказы » Текст книги (страница 14)
Норильские рассказы
  • Текст добавлен: 10 сентября 2016, 17:09

Текст книги "Норильские рассказы"


Автор книги: Сергей Снегов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 21 страниц)

Король, оказывается, не марьяжный…

Мой сосед по бараку, Сенька Штопор, в прошлом грабитель и шебутан, а ныне – усмиренный – слесарь пятого разряда на металлургическом заводе, обратился ко мне с просьбой:

– Серега, устрой мою маруху в вашем цеху. Доходит девка на общих. Сколько я денег на нее истратил, старшему нарядчику сапоги справил – не помогает! Будь человеком, понял!

– Человеком я был, хоть и не мог этого доказать с математической строгостью. И устроить в тепло женщину, истомившуюся на общих работах, тоже мог. Но хорошо зная Сеньку, я колебался: многие признаки показывали, что, слесарничая на заводе, он не забывал и своей старой специальности.

– Да ты не сомневайся! – зашептал Сенька. – Стану я тебя подводить? Где жру, там не гажу – закон!

Я уточнил-характеристику его марухи:

– Сколько лет? Где живет? Что умеет? Как работает?

Он дал на все вопросы исчерпывающие ответы:

– Годков – двадцать один, сок, понял! Все умеет, говорю тебе, такой бабы еще не бывало. И насчет производственного задания не беспокойся, не подведет!

Я сказал:

– Ладно, что смогу, сделаю. Вечером дам ответ. Сенька шел со мной на развод и – для силы – снабжал дополнительной информацией:

– Ляжки у нее – молоко с кровью. Налитые – озвереешь! На одной надпись до самого этого дела: «Жизнь отдам за горячую… !» На другой: «Нет в жизни счастья!»

– Иди ты! – не выдержал я. Он забожился:

– Сука буду! Век свободы не видать!

Наверное, мне не надо было вводить сенькину маруху в наш работящий коллектив. Но я не сумел отказать Сеньке. Мы с ним уже не раз «ботали по душам», выясняя то самое, о чем печалились надписи на ляжках его подруги, – есть ли в мире счастье? Сеньку счастье определенно обходило. Оно лишь отдаленно и лишь в раннем детстве общалось с ним, а верней, «прошумело мимо него, как ветвь, полная цветов и листьев», по точной формуле одного из моих любимых писателей, сказанной, правда, по совсем другому поводу. Сенька Штопор вспоминал свое детство как некий земной филиал рая – чистый домик, цветущий садик, речка в камышах, голуби на крыше, хмурый работящий отец, добрая хлопотливая мать, две сестры…

Впрочем, воспоминания были неотчетливы – прекрасные картинки в тумане. Зато изгнание из рая запомнилось отчетливо и навсегда – люди в кожанках, оцепившие дом, неистово рвущийся из чьих-то рук отец, зло рыдающая мать, рев двух коров, вытаскиваемых из хлева, ржанье уводимой куда-то лошади… Отец пропал года на три или четыре, да и вернулся не на радость – через несколько лет снова забрали – и уже навсегда.

– Началось раскулачивание, припомнили бате, что озорничал в гражданскую в какой-то банде, – говорил Сенька. – Мать и меня с сестрами, натурально, сослали, только я, не будь дурак, не захотел надрываться в уральском городке, куда нас привезли. Уже через три месяца дал деру. Сперва промышлял по мелочам, кое-как жил, потом пристал к Ваннику, может, слыхал, тут пахан был, мы звали его не иначе как Олегом Кузьмичом… Ну и поволокло по кочкам, такая выпала судьба.

– Пошел по стопам отца, – подытоживал я его исповедь.

– Да нет же, батя воевал, а я промышлял. Олега Кузьмича вскорости разменяли, а мы разбежались, каждый в особку. Ничего, на жратву хватало. Ты думаешь, я в лагере впервой? Третий срок отматываю, И еще, думаю, не один срок схвачу.

– Где мать и сестры, что с ними – не знаешь?

– Откуда же? Сразу все связи побоку…

– А зачем тебе новый срок схватывать, когда выйдешь на волю? – допытывался я. – У тебя теперь специальность неплохая – слесарь.

Он насмешливо подмигивал:

– Что такое срок? Лагерь. А нашему брату лагерь – дом родной, а на воле – отпуск. Повеселимся в отпуску – и опять на работу в лагерь. Вот такие дела, Серега. Тебе не понять, ты порченый. Книги, собрания, радио… нам на все это – с прибором!

Вот таков был Сенька Штопор, в юности Семен Михник, мой сосед и добрый собеседник. Не уважить такому человеку я просто не мог.

В цеху я пошел к начальнику. Начальник, если разговор шел не о научных фактах, обнаруженных в экспериментах, легко поддавался уговорам.

Так на нашем опытном заводике появилась маруха Сеньки Штопора, широкоплечая, румянощекая, толстозадая, веселая девка. Звали ее Стешкой, а фамилий у нее было столько, что все она сама не помнила. Ее определили в уборщицы. До обеда Стешка носилась с метлой и тряпкой, поднимая во всех помещениях пыль столбом, а после обеда пропадала. Меня это особенно не тревожило, но нашлись люди, близко принимавшие к сердцу ее таинственные отлучки.

В мою комнатушку – она называлась потенциометрической – пришел химик Дацис и мрачно пожаловался:

– Сергей Александрович, надо кончать это безобразие.

Я сидел у потенциометра и, забросив исследования электрических характеристик растворов, писал унылые стихи. Огромный, вспыльчивый и недобрый Дацис работал со мной в одной группе, и мы из-за сотых долей процента в анализах не раз ссорились до драк. Аналитик он был великолепный и не терпел, если подвергали сомнению его данные. У меня характер тоже был не сахарный.

– Кончайте, раз безобразие, – согласился я. – Собственно, вы о чем? Последние анализы, по-моему, неплохие.

Дацис уселся на скамью и уперся тяжелым взглядом в стену.

– Не неплохие, а хорошие. Сколько вам надо говорить: если что не ладится, ищите у себя! Стешка плохая, каждый день убегает.

Я удивился:

– Вам-то что за горе, Ян Михайлович? Уборщицы вроде не в вашем подотчете. Запирать их на замок, как реактивы, не обязательно.

– А вы знаете, где она сейчас?

– Нет, конечно.

Дацис сказал торжественно и скорбно:

– У соседей.

– К геологам пошла?

– К геологам. Шляется из одной комнаты в другую. Что теперь о нас будут говорить – ужас просто!

Я начал терять терпение.

– Ужаса здесь не вижу. Чистоту Стеша обеспечивает, а остальное нас не касается. Хочется ей лясы точить, ну и, душа из нее вон, пусть точит.

Дацис зловеще покачал головой:

– Если бы лясы… Она ведь как? Только в те комнаты, где молодой народ: Покрутит бедрами, подмигнет, засмеется, а они потом к нам на чердак…

– На чердак?

– А куда же еще? Самое спокойное место, еще до Стешки проверено. Вчера полевик Силкин и керновщик Чилаев лезли по лестнице – последние гроши протирать. Столоверчение было почище спиритизма. Она им в темноте такие потусторонние радости закатывала… И все за десятку.

Я посоветовал Дацису:

– Бросьте эту слежку, Ян Михайлович. Стеша сама знает, как ей держаться. А если завиден чужой успех, сэкономьте на куреве и сами займитесь спиритизмом. Не хочу об этом думать.

Дацис ушел, но я продолжал думать о Стеше. Мне стало обидно за Сеньку Штопора. Он был не такой уж плохой человек, этот грабитель. Я припоминал, как горели его глаза, когда он расписывал Стешины достоинства. Черт его знает, как все обернется, если он услышит о ее поведении. У Сеньки ни при каких шмонах не находили ножа, но я, его сосед, знал, что он расстается с ножом только на время обыска. И, конечно, он таскал нож не для баловства, это я тоже понимал – такие чувствуют обиды глубоко и на расправу скоры…

«Ладно, ладно! – утешал я себя. – Что я знаю о нем, то и она знает – будет остерегаться. А – Дацису надо намекнуть, чтоб не трепался. Недаром все же говорят, что об изменах жены мужья узнают последними». Сенька, однако, узнал обо всем в этот же вечер. Мы сидели с ним на нижних нарах и хлебали «суп с карими глазками» – стандартную нашу рыбную баланду, когда в барак влетела радостная Стешка.

– Сенька! – крикнула она. – Ну денек – трех фрайеров подмарьяжила.

Он вскочил на ноги, забыв о супе.

– Врешь, падла!

Она с гордостью бросила на нары три смятые десятки.

– Факт был в …, следы на столе. Теперь я полноценная жена, зарплату приношу. Гони за спиртом.

Сенька умчался в другой конец барака, снаряжать в поход мастеров по добыче «горючего» – его даже в самые трудные дни войны можно было достать за хорошую плату, Стешка игриво толкнула меня плечом.

– Посунься, начальничек! Даме полагается лучшее место.

Минут через пять на наших нарах появился разведеный спирт, американская консервированная колбаса и сухой лук. Сенька налил мне полкружки.

– Пей, Серега! Надо это дело обмыть.

Стешка зазвенела, затряслась, еле выговорила подавившись смехом, как костью:

– Обмыть и пропить! Мать человеков пропиваем.

Сенька хохотал вместе с ней, а Стешка, быстрс опьянев, расхвасталась:

– Ты, Сень, руками работаешь, Сережка головой, а я чем? Без чего нельзя, понял! Без ума проживешь, без рук проскрипишь, без хлеба перебедуешь, а без этого никак – самое важное, значит!

Сенька, умиленный, поддержал ее:

– Верно, ну баба! Все в эту яму бросаем – деньги, свободу, жизнь. Ничего не жалеем. Заколдованное место!

Я сказал им с ненавистью:

– Свиньи вы! Не люди, животные! Ни стыда, ни совести, ни чести! Последний кобель с сукой порядочней – он хоть соперников отгоняет. Было бы у меня… Что бы я с вами сделал!

Я встал и пошатнулся. Сенька схватил меня за плечо и повалил на нары.

– Стешка! – крикнул он. – Плохо Сереге. Тащи воду, живо у меня, падла!

Меня укрыли бушлатом, вливали в меня воду. Я жадно глотал, зубы мои стучали по кружке. Стешка подсовывала мне под голову какое-то тряпье, вытирала мокрой ладонью лоб, говорила быстро и ласково:

– Лежи, лежи, не вставай! Ну скажи, как вдруг опьянел. И совсем не было похоже, что пьян, ну ни капельки… Вот беда какая, скажи! Может, еще закусишь чего? Поправишься!

Но закуска не могла меня поправить. Я был пьян не от спирта. Меня мутило отчаяние. Мое сердце разрывалось от скорби. Мне хотелось кричать, выть, кусаться, биться головой о стены, плевать кому-то в лицо, топтать кого-то ногами. Потом бешенство стало утихать, я забывался в чаду невероятных видений – вселенная танцевала вокруг меня вниз головой, Стеша гладила мои волосы, я ощущал тепло ее ладони, ее голос обволакивал меня. Я еще успел расслышать:

– Сенечка, может, раздеть его? Жалко бедного…

Он ответил сердито:

– Ладно, жалей! Сам раздену. А ты канай отсюда! На другое утро, после обхода начальника, Стеша пришла ко мне в потенциометрическую. Я знал, что она прибежит проведать, и приготовился к разговору.

– Что это со мной случилось? – сказал я весело. – Ничего не помню. От капли спиртного опьянел, как пес.

Но она была умнее, чем я думал о ней.

– Ты одурел, – заметила она. – Я нехороший разговор завела, а Сенька, дурак, развел… Ну, спирт сразу взял. Это бывает. Молодой ты – кровь играет.

Я попробовал отшутиться.

– Где там играет! Я недавно палец порезал, попробовал на вкус – кислятина моя кровь, можно селедку мариновать.

Она сидела на скамье, широко раздвинув под юбкой полные ноги. Глаза ее, лукавые и зазывающие, не отрывались от моего смущенного лица.

– Рассказывай! – протянула она. – Кислятину! Капнешь такой кровью на дрова – пожар! Ты себе зубов не заговаривай.

Я спросил серьезно:

– А что же мне делать? Она засмеялась:

– Смотри какой непонятливый! Что все делают.

– Нет, скажи – что? – настаивал я, снова начиная волноваться. – Прямо говори!

– Да я же прямо и говорю, – возразила она, удивленная. – Без фокусов. Истрать пару десяток, как из бани выйдешь – свеженький, легонький, не голова – воздух!

Она наклонилась ко мне, дразня и маня улыбкой, взглядом, плечами, приглушенным голосом:

– И не сомневайся – ублажу! Для тебя постараюсь – ближе жены буду. Все увидишь, чего и не думаешь!

Я тряхнул головой, рассеивая дурман, и показал на ее ноги:

– Это, что ли, увижу – надписи? Нечего сказать, удовольствие.

Она захохотала:

– А чем не удовольствие? А не хочешь, не смотри Я ведь делала для себя.

Она заметила на моем лице недоверие.

– Нет, правда! Не веришь? Сколько раз, бывало раскроюсь в бараке, погляжу на одну ляжку, порадуюсь – хорошо, когда по горячему, слаще сахару. И вспомню то одно, то другое, как было. А на другую посмотрю – заплачу – тоже полегчает. Театр в штанишках, на все требования – не так, скажешь?

Теперь и я смеялся. Мы хохотали, глядя друг на друга. Она спросила задорно:

– Или не нравлюсь я тебе? Тогда какого тебе шута надо? А то, может, деньжат жалко?

Я покачал головой.

– Нет, Стеша, ты собой очень ничего, вполне можешь понравиться. И денег мне не жалко, все бы отдал с радостью. Но не могу я по-вашему – без души. Боюсь, ты этого не понимаешь.

Она встала и вызывающе сплюнула на пол.

– А чего не понимать? На даровщинке покататься любишь. Без денег можно только с милой и Дунечкой Кулаковой… Мне цыганка ворожила на вашего брата – все короли марьяжные, деловое предприятие. А в милые я тебе не гожусь, понял! Удовольствие оказать – это моя работа, а для души я с человеком, может, плакать буду!

В этот день после обеда пропал и Дацис. Я заходил к нему в аналитическую познакомиться с результатами последних анализов, но обнаружил, что он и не приступал сегодня к разделке проб. Появился он только перед вечерним разводом и казался таким усталым и сонным, что я, не желая затевать новой ссоры, промолчал.

Вечером у Сеньки снова была пьянка. Я ушел из барака, чтоб не участвовать в ней, и весь вечер шатался по зоне. Я наталкивался в темноте то на столбы, то на проволоку. Я проклинал себя, злился на себя, гордился собой. Нет, я не такой, как они! Ах, почему я не такой? Живут же они, почему мне не жить? Человек животное – незачем себя обманывать! Что нужно Сеньке от его марухи – только простые, как мычание, отправления. Хлеб он ест с большим удовольствием, ну и правильно – любовь проще хлеба, она первичней, хлеб еще не выдумывали, а уже любили. Зачем же ему ревновать, ему хватает, пусть и другим достанется, ведь не ревнуют же, когда оставшийся хлеб берет другой? Вот, она, невыдуманная философия жизни – принимай любовь: как хлеб, сам насыщайся, дай насытиться другому. Не жадничай, тебе хватит, это единственно важное. А то обряжаешь кусок черствого хлеба как бога, не насыщаешься им – поклоняешься ему!

– Да, ты такой! – сказал я себе. – И останься таким. Каким низменным станет мир, если не обряжать любовь как бога! Нет, я не за ревность, ревность-низкое чувство, надо стать выше ее. Но они-то не выше ревности, они ниже ее, не доросли до нее. Вот так – и точка! Они – скоты, а ты – настоящий человек. И нечего тебе равняться с ними.

Я воротился в барак успокоенный. Сенька спал, распространяя запах перегара. Я смотрел на него с презрением, жалостью и чувством превосходства. Впервые за много суток я в эту ночь глубоко выспался.

Спустя неделю Дацис опять заговорил о Стеше.

– Совсем плохо с ней, – сказал он. – Пропадает девка.

– На чердаке? – осведомился я иронически.

– Нет, – возразил он серьезно. – У нее несчастье. Новый хахаль подвернулся, она с ним путается. Совсем с точки слетела – каждый свободный час к нему бегает. Представляете, что с ней Сенька сделает?

– Ему хватит, – ответил я равнодушно. – Он не жадный. Деньги она ему носит по-прежнему. Если бы тут была опасность, вам первому следовало бы побеспокоиться.

Он забормотал, смущенный:

– Почему мне? Я честно расплачивался. У нее занятие такое, все понимают.

А на следующее утро Сенька зарезал Стешу. Он ускользнул из колонны в морозном сумраке развода, пробрался в наш цех и подстерег Стешу, когда она шла на свидание со своим новым другом. Он нанес ей шестнадцать ножевых ран, семь из них были смертельными. А потом широким ударом распорол себе живот от паха до груди.

Я бежал вместе с другими к месту их гибели. Мысли мои путались. Что-то кричало во мне отчаянно и возмущенно: «Сам ты, высший человек, способен был бы на это? Только ли простые, как мычания, отправления искал он в ней? Да, правда, того, что предлагала она тебе, ему хватало, он не жадничал. Но было, значит, и нечто, потери чего он не мог ни стерпеть, ни пережить. Честно скажи, честно – ты заплатил бы за это такую страшную цену?»

Я кинулся к Сеньке. Он лежал спиной вверх, кровь широкой простыней покрыла вокруг него землю. Я пытался поднять его, звал, обнимал за плечи. Он не отвечал – его не было.

Потом я обернулся к Стеше. Бледная, раскинув руки, она лежала рядом. Платье ее было изорвано, на полных, красивых и в смерти ногах, причудливо змеясь, уходили вверх две надписи: «Жизнь отдам за горячую…» и «Нет в жизни счастья!». Что же, не напрасно она всматривалась так часто в эту формулу своей души, все осуществилось: и не было в ее жизни счастья, и отдала она жизнь за попытку его найти.

В хитром домике над ручьем

Не так уж много мне потребовалось времени, чтобы установить, что слухи о всевластии уголовников в первом лаготделении преувеличены. «Своих в доску» в этом отделении было, конечно, больше, чем в других лагерных зонах. Возможно, их здесь намеренно концентрировали, чтобы легче контролировать их действия, а также чтобы, разделенные на шайки «авторитетных паханов», они больше погружались в сведение личных счетов, чем сколачивались на коллективный разбой. Это было опасно даже при наличии многочисленной охраны и километровых «типовых заборов», то есть двойных рядов колючей проволоки. Если и было у начальства такое хитрое намерение, то оно успешно осуществилось. Уголовники делились на две обособленные касты – честноков и сук. Честноки или «воры в законе» составляли клан истинных или честных воров. Я не раз слышал это забавное сочетание «честный вор» от моего соседа Сеньки Штопора, он числил себя в этой блатной знати. Главной особенностью «честных воров» было то, что они не вступали в служебные связи с лагерной администрацией – работали на общих и специальных работах, кто как умел и кто на что годился, но в «лагерные придурки» – на должности конторщиков, бригадиров, каптеров, нарядчиков и комендантов – не шли, сохраняя независимость от местного начальства. «Своими не командую, прошу по-человечески, ничего, слушаются» – так скромно описывал свое назначение мой первый сосед в третьем бараке первого лаготделения, дядя Костя, пожилой пахан, в прошлом славный медвежатник, потрошитель многих сейфов с хитроумными запорами, а ныне слесарь-лекальщик ремонтно-механического завода. И доложу вам, слушались дядю Костю все уголовники куда исполнительней, чем новобранцы в армии самых ретивых сержантов из старослужащих. Впрочем, дядя Костя не примыкал ни к какому клану и не создавал своего, ибо – так разъяснили мне знающие уголовники – у него специальность высшей воровской квалификации – требует «личного искусства», а не «опоры на массы», по терминологии того времени. В данном случае, естественно, имелись в виду воровские массы – хорошо сбитые воровские шайки.

А кланы существовали даже внутри каст. Таков был маленький клан моего «крестника» – шайкой по голове – Мишки Короля. Таков был клан отчаянного – в смысле убивать «ни за что», не по делу, а по хотению – многократного убийцы Икрама, таков был зловещий коллектив Васьки Крылова. Но главным, конечно, было то, что в лагере, к тому же в любом лагере страны, кроме честноков существовали и суки. Говорят, что в иных ИТЛ командовали честноки, – не знаю. Ни я, ни мои знакомые, переменившие немало мест заключения, таких лагерей не знали. В нашем лагере владычествовали суки – и уверен, что таков был нормальный строй каждого «добропорядочного» лагеря НКВД. Суки – те же уголовники, часто с тем же тяжким клеймом – пятьдесят девятой статьей уголовного кодекса, карающей за бандитизм, – вступали в служебные отношения с лагерной администрацией. Суки командовали заключенными от имени администрации, являлись внутрилагерным костяком – комендантами, нарядчиками, каптерами, писарями… Только в охране им не разрешалось служить, и оружия они не могли иметь, хотя нелегально имели: ножи, заточенные напильники, кистени. Впрочем, и мы, «пятьдесят восьмая», не чурались средств самозащиты. Я с друзьями, к примеру, часто прятал в валенках либо в карманах нож, когда надобилось ночью ходить по промышленной зоне, – вряд ли он мог помочь в схватке с шайкой из трех-четырех бандитов, но душевное спокойствие гарантировал. Короче, на суках держался практически весь лагерь. И если места заключения не превращались периодически в арену кровавых побоищ, а являли собой правильно сконструированный организм, скрепленный жестокой дисциплиной, своеобразной свирепой «техникой безопасности» – в бараках можно было спокойно жить и без страха отдыхать, – то важная доля в службе порядка отводилась именно «ссученным» – комендантам, нарядчикам и многочисленным стукачам, исправно разнюхивавшим, где чем пахнет.

Между прочим, терминология лагеря не всегда адекватно описывала реальные «производственные отношения» воровских каст. Мне долго слышалось в словечках «честноки», «вор в законе» что-то уважительное, хотя в них была лишь попытка самоуважения разбойников и насильников, людей без чести и совести, тех, кого в старину очень точно и емко именовали христопродавцами. В формулах «суки» и «ссученные» я улавливал осуждение, гадливое отстранение от чего-то нечистого. Но сами носители лагерной власти по-иному рассматривали себя. Когда в зоне ТЭЦ честноки ухайдакали какого-то коменданта, он все повторял немеющими губами:

– Скажите нашим… умираю как честный сука… Вряд ли честнок – «честный вор» – по микрограммам содержавшейся в нем общечеловеческой честности чем-либо превосходил такого же «честного суку».

Говорят, самые частые ссоры – семейные, самые долгие распри – коммунальной квартиры, самые беспощадные войны – религиозные. Вражда честноков и сук никогда не затихала, превращаясь порой в поножовщину, – та семейная вражда, которая признавала лишь одно естественное завершение – кровь. После того, как Иван Дурак напустился на Икрама, тот прирезал Дурака, а «Иваново кодло» «запороло ножами» самого Икрама, я спросил у Саши Семафора, старшего коменданта Норильского лагеря, властно поддерживавшего порядок во всех наших лагерных зонах:

– Не понимаю, Саша, зачем в нашу зону из лагеря при ТЭЦ перевели Ивана Дурака? Он же, всем ведомо, враг Икрама. Сколько раз оба клялись друг друга прирезать.

– Именно потому и перевели, что грозились, – ответил Саша Семафор. – Конечно, хотелось, чтобы Иван прирезал Икрама, но это уж кому пощастит. Дурацкие у нас законы, при них без Дураков не обойтись.

– В каком смысле дурацкие, Саша?

– В самом прямом. Взяли и отменили смертную казнь. Это у нас-то, соображаете. После великого раскулачивания дети расстрелянных либо ссыльных отцов… Куда им деться? На всех жизненных дорогах – красные огни. Можете поверить, я эту бражку-лейку хорошо знаю. Вся молодежь «воров в законе» из таких: единственный им путь – в бандиты.

– Среди ваших тоже хватает кулацких сынков.

– Даже больше. Блатной мир – социальные отходы революционных переворотов. Я сам в этом смысле не исключение, если не для протокола… И в такой ситуации отменяем смертную казнь! А что с Икрамами? Они же этим пользуются. Знаете, сколько лет заключения навешано тому же Икраму? Да больше пятисот! А если точно – 525 лет! Каждые два-три месяца судят, каждые два-три месяца он – новое убийство. И новый срок отменяет все прежние – снова 25 лет. Сколько это продолжать? Единственный выход – напустить на такого Икрама духарика из наших. Вы мне не верите?

Я верил Семафору. Он был уголовник интеллигентный, умный и бесстрашный – «духарик» высшей кондиции. Как он один усмирил банду страшного Васьки Крылова, я «видел собственноручно», выражаясь по Бабелю, и об этом еще расскажу. И я хорошо помнил, как бандит из таких, двадцать раз судимых, – фамилии его не помню – равнодушно, вполне по-деловому ответил на какое-то мое замечание: «Ты со мной не ссорься, мне тебя прирезать – всего два месяца нового срока!» Ответ я принял с пониманием – два месяца назад его осудили на очередные двадцать пять лет, и он уже психологически созрел «зарабатывать» новые двадцать пять, отменявшие те, в которых он «отмотал» только два месяца. Лишь когда восстановили опрометчиво отмененную смертную казнь, стало легче и правительству радикально расправляться со своими реальными и выдуманными врагами, и лагерному начальству – поддерживать угодливыми руками сук зыбкое спокойствие в лагерных зонах.

Я долго не знал, что реальная защита от блатных в первом лаготделении – как, впрочем, и во всех остальных – обеспечивается усердными руками тех же блатных, только откликавшихся на кличку «ссученные». И что порядок, создаваемый ими, достаточно прочен. И Мишка Король не добил меня, когда в ярости метался по зоне, отыскивая плохо запомнившегося ему дерзкого фрайерка, и больше ничего у меня не «уводили», после того как сгоряча – для первого знакомства – донага раздели, и на пайку мою не покушались, и спать не мешали, когда после ночной смены я уходил в «дневной похрап». В общем, и с уголовниками жить было можно – полуживотным, чисто физическим существованием. А впоследствии, вглядываясь в лагерное бытие, я с удивлением обнаружил, что и в нашем первом, самом «блатном» лаготделении настоящие уголовники, профессионалы воровского и разбойного промысла, составляют меньшинство – настолько малое меньшинство, что если бы значение лагерников сосчитывалось, как на вахте, по головам, то мало кто вообще бы заметил, что лагерь именуется «блатным». Но в зоне люди числились не по головам, а по нахрапу и ловкости рук. Глотка у настоящего уголовника–духарика или лба – луженая, а руки такие умелые на нечистые ловкости, что следовало лишь поражаться. В лагерном царстве процветала показуха. Глубоко уверен, что она началась в нашей стране именно здесь, в исправительно-трудовом лагере, истинном мире туфты, – и уже отсюда пошла победно шествовать вширь и вглубь.

И не прошло много времени, как я – и с немалым удивлением – обнаружил, что даже в нашем третьем бараке уголовники берут лишь ором и матом, но не числом. И здесь преобладали бытовики и мы, «пятьдесят восьмая». И чем дальше шло, тем это явственней виделось среди блатного лицедейства, среди того непрерывного спектакля, какому в бараках предавались, и какой с увлечением разыгрывали сявки и шестерки, суки и честноки, духарики и лбы, важные «авторитетные воры» и солидные пожилые паханы – в общем, красочный и шумный мир всяческих «своих в доску». С началом войны и внешне лагерь поменял обличье. С принципиальными отказчиками, открыто презиравшими любой труд, управлялись быстро и жестоко – фронт требовал реального труда, даже по-старому «заряжать туфту» становилось трудней, а уж дерзко отлынивать от работы!.. Формально любой лагерник мог не трудиться и получать, оставаясь в бараке, «гарантию» – паек тюремного заключенного. Но реально это было равносильно рытью себе могилы: никакая «гарантия» не гарантировала, что лагерное начальство вытерпит такое безобразие. Бытовиков с небольшими сроками и мелкое ворье досрочно освобождали и отправляли на фронт. Воровская знать притихала и пригибала плечи – и в лагере кончалось былое приволье: надо было работать, все силы отдавать работе, фронт требовал никеля, военного металла, без него не отлить танковой брони, пушечных стволов – «диверсанты, шпионы, вредители, террористы» трудились усердней и лучше любого из «своих в доску», и прочих воровских «друзей народа» – лагерное начальство быстро сообразило, на кого, не афишируя это и не признаваясь в том, надо ставить. Один знакомый уголовник – из умных – сказал моему собригаднику химику Яну Дацису, человеку злому и непредсказуемому в поступках:

– Врезал бы тебе в хавало, да нельзя: подымешь хай, что нарочно увечу, чтобы не дать идти на работу. Еще пришьют вредительство. Живи, пока война!

Вот такие были внешние обстоятельства моего бытия в третьем бараке, когда, вернувшись вечером с работы, я обнаружил на соседней койке вместо увезенного куда-то Провоторова нового заключенного.

– Козырев, – сказал он, протягивая руку. – Николай Козырев. Переведен в Норильск из Дудинки, там работал в порту.

К нам, подлетел дневальный барака Николай Рокин.

– Сергей, новенького подселил специально. Он попросил, чтобы сосед был из ваших. С обоих по поллитра. По случаю войны согласен на замену: пятьдесят граммов спирта или одну пачку махорки с каждого.

– Шиш тебе, а не пачку, – ответил я. – На две скрутки наберу.

Рокин так обрадовался, что стало ясно – и на такой дар не надеялся.

В бараке в тот вечер творился очередной спектакль: разбушевался электрик Людмила. Вообще-то у него было и другое имя, ближе отвечавшее его «мужскому происхождению», но знали его только «придурки» из УРЧ – учетно-распределительной части. А сам Людмила давно примирился с женским прозвищем. Худой, подвижный, немногословный, он временами впадал в истерику, и тогда с ним мог справиться только дневальный Рокин – и справлялся не силой, а уговором: после короткой беседы с Рокиным ярость Людмилы превращалась в сонливость, он уже не выискивал повода для драк, не набрасывался на «встречных, продольных и поперечных», как формулировал его буйство тот же Рокин, а примащивался на нары – не обязательно свои – и сваливался в мутный сон. Приступы бешенства у Людмилы вспыхивали обычно после выпивки, выпивки с началом войны стали редки, зато буйство после них яростней и картинней.

– И часто это у вас? – с тоской поинтересовался новый сосед, показывая на бесновавшегося около стола Людмилу, тот стремился смахнуть со стола все миски с супом и разогнать всех ужинающих, а его в дюжину рук укрощали. «Всех завалю!» – надрывался Людмила, дико перекосив лицо, но за нож не хватался – буйство устраивалось по «среднему разряду».

Козырев продолжал:

– И ведь он может кого-нибудь поранить, он же подлинный сумасшедший.

– Не поранит, – сказал я. – Не тот «напой», хватил с полстакана, не больше. Колька его сейчас усовестит.

Рокин уже спешил к Людмиле, самая красочная часть пьяной истерики кончилась. Козырев, отвернувшись от стола, напомнил:

– Вы не ответили: часто это у вас?

– Раньше было чаще. В нашем бараке жили три бытовика с женскими именами и, вероятно, с женскими функциями: Варвара, Маша и Людмила. Все трое проиграли себя в карты, так началось их превращение в женщин. Варвару недавно освободили и послали на Фронт, Маша исчез, остался один Людмила – бесится за троих.

И я рассказал новому соседу, как меня самого поразили три парня с женскими именами, когда я поселился в этом бараке. Варвара был плотный мужчина с крепкими мускулами, работяга по влечению, а не по принуждению – в быту тихоня и скромница. Маша, двадцатилетний красавец, был истериком посильней Людмилы и так привык к своему женскому имени, что не отделял его от своего естества. «Маша, ты уже брилась?» – крикнул при мне один уголовник, возившийся с самобрейкой. И Маша громко ответил: «Вчера брилась, сегодня не буду». Зато впадая в истерику – и внешне беспричинную, не от вина, не от оскорбления, а на «пустом месте», – Маша выл и бушевал, дрался руками, ногами и зубами, и усмирялся лишь связанный. Машу любили в бараке, даже в драках его не избивали, а лишь валили и связывали простынями. И держали спеленутым, пока он не затихал и не просил воли. Не только близкие дружки, но и просто соседи с охотой угощали Машу – он был сластена – шоколадом и конфетами, если удавалось уворовать в пищевой каптерке или честно купить в лавочке.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю