355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Шаргунов » Как меня зовут? » Текст книги (страница 8)
Как меня зовут?
  • Текст добавлен: 1 апреля 2017, 02:00

Текст книги "Как меня зовут?"


Автор книги: Сергей Шаргунов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 9 страниц)

Берия, Берия – вышел из доверия…

Звонишь террористу, завтра его возьмут, и не можешь поверить, что телефон подслушивают. Речь, сопение, кашель ломаются в трубке, как сухие палочки, – и все бесстрастно наматывает пленка. Также трудно верить в предельную физиологичность, в завтрашний клубень червей, в отсутствие кружения духов. Неужели никто не мелькает за спиной? И разве нет перста Господнего, метящего прямо в темя?

Сойди с креста! Сойди! Заклинаем: сойди с креста! “По плодам узнаете”. Дай нам чуда! Кислыми фигами, хилыми смоквами жонглирует уездный ловкач. А чудо где? Плод, багровый и убедительный, который докажет: “Всемогущ…” Иначе обман, отчаяние, скандирование: “Распни!” – и толпа поднимается над собой, размашисто перечеркивая себя и шарлатана, не умеющего воскрешать.

Слышал ли Андрюша про благодатный огонь? – спрашивает Таня.

Он зевает? А зря. Это самый увесистый, переспелый плод, брошенный на весы веры. Таня сообщает: каждый год на Пасху в городе Иерусалиме, в храме Гроба Господня, ну и так далее… Не зевай, Андрей! Из года в год: патриарх заходит в алтарь, отсутствует какое-то время, выносит народу пучок горящих свечей. Молился. По молитве из камней сами зародились огненные капли. Раз в год. На Пасху. Капли, расточившие камни! Таня говорит:

– Если огонь нисходит на Пасху, может, и Христос воскрес?

Я зеваю, говорит Андрей, потому что у меня увеличивается сердце. Черепок, глупый, вмещает, но сердце шире головы, сердце не цепляется за уловки, оно раздувается, как ноздри быка… Я рассказывал про бабушку? Мне было семнадцать, к нам привезли бабушку с Урала. При ее приезде оказалось: она задевала куда-то пластмассовую палку. “Гиде моя клюшечка?” И снится бабушке старый морщинистый ровня: “Под горшком твоя клюшечка. В чемодане. Не в сумке, а в чемодане клюшечка, и горшок там, в чемодане”. С накипью зловонной горшок, липкая от лекарственной мази клюка… Я думаю: домовой это был, а не угодник Никола. Нашлась клюшечка. Куда нисходить огню? На болота, торфяники, чащобы?.. Болельщики, улюлюкая, волокут друг дружку, потные полицаи каркают, официальные делегации поджимают хвосты, давка, увечья, и творят молитву богомолки в скорлупках платков, исходя слизью… И падает пламя! Пожар лесной!

– Спаситель навещает больных.

– А я знаю: розыгрыш – твой огонь. Жулик в алтарь зашел, испросил у небес прощения, достал из одежд зажигалку, зелененую, с белыми буквами “Cricket”. Допросить бы этого патриарха, прижать к ногтю, опрятного, расчесанного: как? прямо по плану: заперся в алтаре? и капли огня? а где твое потрясение? ты еще жив? откуда дежурность такая в повадках?!

– Ничего удивительного, – говорит Таня, – что ничему никто не удивляется. Столоверчение. Не перевернуло же мир. Смерч проносился, картины падали, тарелка плясала.

– Таня, давай покрутим стол! Я… Я заново рожусь, коли блюдце само шевельнется. Оживет блюдце – перерожусь, обещаю. Книгу напишу! Горы сверну! Шевельнется?

– Давай. Кого мы вызовем?

– Берию! Лаврентия Павловича. Берия – райская больно фамилия.

Муж снимает с журнального столика ящик компьютера. Жена стелит на полу старую простыню. Черным фломастером наносит чертеж. Обводит прихваченное с кухни блюдце. Терпеливо выписывает вдоль круга букву за буквой алфавит.

Напрасный труд.

Напрасно Андрей вспоминает бериевский видок: творческую лысину, нижнюю губу самомнения, скептическую складку подбородка, напрасно пальцы четырех рук висят над блюдцем.

Блюдце молчит.

Молчит.

Благая весть

Малиновка уместилась в километре от Нахабина.

Русский язык беспределен, вбирая упоение и отврат, ласку-таску, славное-страшное.

Ландыш, сойка, свиристель, но зоб, дупло, жаба. Буренка, но бык. Сталь, но чугун. Колодезная, шелковая, речистая, но (семейка упырей) свекровь, шурин, деверь.

Ездили в Малиновку к Тане на дачу.

Однажды в вечерней электричке череду торговцев нарушил старик с седым коком, желто засаленным. Темно-зеленый френч, плесневелые пуговицы. Он что-то выкликивал, перебил машинист, забренчало, монотоня, железо.

Вскинув экземы лба, побелев подбородком, старик бежал сквозь вагон. Он поддразнивал народ стопкой пестрых книг, прижатых к печени. Стук его сандалий потонул.

– Стелечки против потения… – уже искусно голосила торговка, огибая железные помехи.

Кругом дремали. Андрей вскочил, нагнал старика в тамбуре.

Получил Евангелие.

Вернулся к Тане.

На глянцевой обложке сияющий фермер, каштановая борода, каштановые локоны до плеч, сиреневая туника о трех глубоких складках, недвижно наглаживал маленькую голову стриженого ягненка.

– Этикетка консервов. – Андрей перелистнул. – Мой папа прочел и уверовал: “Каждое слово – правда”.

– Ты первый раз открыл?

– Сто первый.

И, дурачась, огласил колхозным говорком Горбачева:

– Все чрез Него начало быть, и без Него ничто не начало быть, что начало быть.

С детства ему казалось: эта фраза раз от разу расширяется, яма дышит, вытягивается, делая призрачными окрестные буквы и любые книги.

Он читал, уличая.

Ключевое слово – “лукавство”. Ключевое. Гремучее. Там и тут сия змея. Лукавствует Иисус, рознь разжигая, рабы и господа равны, и порошит. Мягко стелет. Наползает ядовито, негодующие подымают на него камни – тогда увиливает, адвокатствует, утекает в солому…

– Тань, а всех апостолов рисуют с кем-нибудь. Иоанн и лев, Марк и орел, Матфей и ангел, Лука и бык.

– Лука типа быка?

“Нахабино. Следующая – Малиновка”.

Шипучка дверей.

Лесок отделяет станцию от поселка. Дымчатыми колесами кочуют комариные таборы. Мерцает омут. С краю тропы – развалины свалки. Худяков швыряет книжку. Раскрывшись в воздухе, она накрывает ржавую консервную банку. Мановение – слабый набатный звук, и резвее пискнуло одно из комариных колес…

Распластана книжка, спящая.

Они спят, переплетясь, на втором этаже дачного домика.

Стукнулись лбами.

Андрей шепчет:

– ВСЕ ЧЕРЕЗ НЕГО НАЧАЛО БЫТЬ.

Она – обманутое лицо, намыленное рассветом, тревога голоса:

– Мычало?

– Начало… Начало быть.

– Мычало бычить?

Чудо о быке

Утром Таня собирает букет.

Цветки неважнецкие сами просятся в руку. Дичь бесправная: непоседа ромашка, склочник одуванчик, наживающий седину. Цветки кичливые надо, подкравшись, рвать хирургическим движением. Это породистые особи возле калиток: настурции-начальницы, анютины глазки – лукавые гейши… Ветка жасмина, похожая на саму себя.

Широка пыль дороги… Справа огороженный сеткой луг с недостроем, где зарастает кирпичный фундамент. Но зарасти окончательно не дает мычащее стадо. Слева лужок поуже, кирпич там сочен, и сочно брызжет грохотом работа.

Зачерпнуть пыль носком кроссовки. Остановиться, обоняя сладковатый зной. Обернуться среди дороги.

Час, когда за предметами всеми сиянье…

– Ой! Ой! – У Тани упал букет.

– Что?

– Где пастух? Мамочки!

Шатнуло четверку коров. Вздыбился черный хребет быка. Бык выпустил ненавидящий, сипло-нацеленный бас. Бык бросился, раздув грудь, выставив вперед костяные полумесяцы.

– Какая муха тебя укусила? – несмело окликнула коровка.

Гигант понесся, запнулся о сетку задними копытами. Все это пронеслось в самые-самые миги. Таня и Андрей без памяти бежали. Глянули одновременно назад. Замерли.

Бык трясся сквозь оседавшую пыль, сквозь родовую черноту, сквозь грязь, цементно облепившую бока, паха и брюхо. Он сопел, комкал замшевые губы, брезгливо косил ноздрями, но он молчал, молчал туго, и Андрей с Таней молчали, холодея, отдаляясь на галактики друг от друга, следя за произволом очей, чернее черного, розовеющих белками.

Стройка жизнерадостно и жестоко шумела.

– Кто-нибудь! Господи! – крикнула Таня и сорвалась на писк.

– Какая муха тебя укусила? – позвала коровка.

Бык лихо подбросил морду. Празднично взревел.

Пыльно крутанулся.

Хлынул обратной черношкурой съемкой, весь обливаясь мышцами, и запросто перемахнул сетку, растворяясь в коровах…

Андрей шагнул растерянно, и – в канаву. Хорошо, пересохшую.

– Идем скорее! – взмолилась Таня.

– Гляди! – Он потряс над окопом серебристым ломиком. – Новый совсем.

Они торопились…

– Точно бы сон приснился! Бык не убил. Я не разбил ему лоб. Что говорит этот лом? Даже из тухлой канавы можно получить спасение. Или в подмосковной электричке. Ты заметила его глаза? Духовные! Духоборные! Духовидческие! Точно бы сон приснился!

Таня сурово кивнула.

Лесок.

Распахнутое Евангелие по-прежнему накрывало консервную банку.

Таня благоговейно подняла книжку. На цветастый алтарь помойной кучи Худяков опустил лом. Свалка признательно хрустнула.

– Не закрывай! Держи! Передо мной! Читаю! – ткнул отворенное, правую страницу, четвертую строку сверху.

И сказали ей: никого нет в родстве твоем, кто назывался бы этим именем. И спрашивали знаками у отца его, как бы он хотел назвать его.

– Хватит дурить! Опять кощунствуешь? – Она захлопнула книгу и заботливо прижала к печени.

Миссия выполнима

А вдруг прогонит всесильный погонщик? Загонит меня из жизни в круг подземный, где продолжат истязание орлы, львы, бычары? Раздвинет шлюзы под земным солнышком, выпуская свои грохочущие повозки, своих брачующихся, следопытов, надзорных? Сбивчивое дыхание хвалит Господа, исступленный рев воспевает… На нехристей – бодак, когтяк, кусак!.. Вдруг – накажет? Бешенством, проказой, чесоткой… Вдруг – прогонит?

День маялся.

Два шницеля на душу, дрябло-картонные. Дощатая веранда, с утра облизанная солнцем, померкла, отражая сутолоку облаков, палисадник покаянно шушукался, измышляя для себя кары. Подпрыгнул песок, вышибленный из травяного коврика, плеснул в волосы… Андрей зажмурился, поместил в рот кусочек, хрустнул песочным кляром, отплюнулся через перила в сад.

– Как мало надо человеку – сломаться…

– И что теперь делать будем? – Таня в два счета умяла котлеты.

Мир превращался в мираж, во множество затхлых мирков.

– Обедать! – надрывно зазывала невесомо-далекая баба, смеркаясь глоткой.

Звякнуло чье-то окно, раскаркались кропотливо вороны, петух выдул приветливый клич, в котором уже жил ливень.

– Сегодня пятница. Постный день, – сказала Таня.

Так хочется облегчить сердце, уверовать: есть законы, физические, притяжение, горячо, холодно, но вдобавок воздух набит невидимками, срабатывают тайные правила, возмездие обязательно, душа бессмертна, самая суть, гладкий снаряд в области солнечного сплетения. Этот снаряд можно протирать, чистить, можно испытывать ржавчиной.

Андрей оглядел полукулак, сжимавший вилку: взбудораженные вены и розовые хищные костяшки.

Ветер дрался не на шутку. Ветер судорожно, чего бы не упустить, пеленал хулигана, небо бугрилось, буян проступал локтями, коленками, кубарем упал, грохнуло, продрал одеяло, блеснув срамом.

Мираж уклонялся, смещался, напрягаясь, лиловея, на грани белейшего распада. Широколиственно шурша, одеяло заерзало и отпало. Ветер ахнул. Разгоняясь, полетел победный водяной вопль.

Они укрылись в доме.

Андрей вспоминал проповедь из детства:

– Рай и ад с нами, при жизни, добровольно, по заслугам. Не топить ближнего. Не воровать из чужого невода! Не распугивать чужих рыб! Не запутывать чужие сети! И не алкать чужую золотистую уху! И не сманивать чужую жену своей дивной рыбиной! Ты веришь?

– Я верую!

Круто! ты попал на tv

Дождь препротивно натирал стекла, грозя выдавить.

Дождь насильно окунает в книгу, в телевизор, в спиртное или в сон, так неполноценен дождливый полузвук и полусвет.

– В районе селения Апчхирой на минном фугасе подорвался грузовик с федералами. Сообщается о трех погибших и пятерых раненых. И печальная весть. Сегодня в Москве на пятьдесят восьмом году жизни скончался Петр Куркин. Журналист, заместитель главного редактора “Газеты политических новостей”, он не пугался возражать партии в годы запретов. Куркин был шестидесятник. Один из немногих, кто принес нам идеал свободы. Прах с телом Куркина будет захоронен в воскресенье в Москве.

– Прах с телом? – повторила Таня.

Беззвучно скользнула новостная заставка.

Андрей подпрыгнул…

Дверь. Крыльцо. Ступеньками смылся навстречу грохочущей волне.

Труба хлестала, пенясь, – посекундно, толчками раздвигая лужу. Дождь огрел по шее, прокатился на хребте, промурыжил харю, пинком вернул на веранду и втиснул в дом.

– Телевизор тоже умер, – сказала Таня.

Гроза порвала электричество. В Малиновке и Нахабине.

Худяков, шмыгая носом, звонил Куркину с мобильного на мобильный. Цепляясь за надежду, за детскую формочку пластмассового телефона, пиликал цифры, техника разъяснит, разложит по формочкам, заслонит от безумия…

– Аппарат абонента выключен или находится вне зоны. – У техники был безотказный голос леди.

– Попробуйте позвонить позднее, – приободрила даже, язва.

И с апломбом сообщила это же на английском.

– Пил много?

– Без перебоя. И дымил. Сигареты разных марок.

Дождь провалился, чтобы продлиться в другом полушарии. Ступили на омытую террасу, лепя изо ртов пар, обостренно паля сигареты. В глазах рябило – лампочка над дверью прожигала доверчивый мрак.

– Ухо! Гор-р-рло! Нос! – скандировала ворона, близко и с чувством, будто угодила в водосточную трубу.

Доски скользили под ногами, обшвыренные веточками, возбуждая гадливость. Прямились, молодея, травы. Выплывала, зверея, мошкара.

– А сигареты курить грех? – Таня запалила новую.

Андрей думал о своем:

– Я же с ним поругался. Еще побьют меня у гроба. Или ксиву газетную отнимут. Я ее в гроб подложу. Может, врет телик? Может, и не умирал Петенька?

К утру мобильники померкли, приняв цвет рыбьих глаз, электричество не воскресло, абсурд второго пришествия, и Андрей дернул в Москву.

Город встретил, хладный, пепельный, плевый, интуитивно дождливый, совершенно без дождя. Район “Пионерской” конца июня. Молодежь в оранжевых спасательных жилетах неистово совала листовки “Открылся магазин”, протягивая руки будущему.

Из своей квартиры Худяков позвонил в куркинскую. Подошел чечен Бурсук:

– Инсульт. Волнения… Кто допек, да? Мы не сберегли, да? Петя в больнице неделю умирал. Он тебя вспоминал. Не звони, говорит, позвонит. Спрашивал: “Не звонил?” Сам решай эту свою… совесть.

– А я на дачу ездил, я на даче, я женился, это. Я… Петя… знал.

– Знал? Тебе жить. Храм! Одиннадцать. Ордынка. Храм всех скорбей.

Гудки.

Вода и думы

Андрей думал о смуглой Тане, оставленной в Малиновке в фиолетовом марсианском домике. Целых три дня без нее – задачка, загаданная смертью! В холодильнике пластмассовая банка кроличьего паштета и кастрюля щей. Мыл тарелку и кастрюлю. Омывал черпак, заботливо наглаживая, как девичье колено.

Забываешь ее, конкретную, лицо, рост, фигуру, волосы. Она разлита в воздухе. Шорохи, скрипы, ахи. Входишь в темную комнату, и постель вздыбилась, это она легла к стеночке. И во снах она с тобой: вам тесно, ваши ноги пихаются…

Вода. Постоянная была нужна вода, заменявшая ее плоть. Ложишься в воду, обдумывая что-то интересное, важное, надеясь, что мысль окрепнет, но в воде мигом пустеешь, глупеешь, как погрузившись в женщину. Омывал руки. Перемывал посуду. Пищевод не пускал пищу. Субботним полуднем Андрей вышел на улицу, купил слезливую шаурму в хлебной обложке. Не дожевав, швырнул к урне… Выпивал чайник за чайником. На дню раз пять укладывался ногами под воду. Затянувшись сигареткой, приподнявшись над ванной, присев на копчик – у-ух! – соскальзывал, весело, как с детской горки. И сигарета шипела.

А дождя не было.

Любовь

В начале улицы Большая Ордынка произрастает огромная тыква.

Сказочная.

Тыкве положено быть круглой, желтой, с торчащим хвостом (за хвост может сойти венчающий купол крест).

Призрачных плакучих богомольцев, затерянных и зарешеченных, уподобим мы тыквенным семечкам. Не одни исправные церковники, а и случайные захожие, кои шасть за порог, пусть бы и туристы в крикливых шортах и с обезьяньими спекшимися коленками, оборачиваются тыквенными питомцами. Пропащие шелушащиеся душонки… Лишь Спас, темный, подпалины, лаковые подтеки, Спас выправит, исцелит. Людишки – семечки. Носит их по Нероновым грязным или вылизанным улицам, пока не прибьет к Спасу. Покайтесь! Уже дурманит парник, раздуваясь. Уже взошли на простецких огородах зазорно яркие плоды. И солнце сблизилось с куполом. И брат ваш, сирый, жалкий, пудреный, семечка семечкой, лежит Куркин во гробике посреди храма, прямиком под куполом, похожим на тыкву изнутри.

Храм, толстый, с желтым торжественным куполом: три придела, в каждом по белой колонне, итого: три, что хранят неколебимый хлад, об их мрамор славно остужать лоб. Но погано застудить. Впрочем, братия, без гайморита нет спасения! Насморочность, хлюпанье носом – чем не аккомпанемент для шелеста риз, звяка кадила и гунливой перепалки свечей?

Выше икон, под размалеванными сводами, приделаны ангелы.

Пухлые, гипсовые, они тянут вниз слепые мордочки.

Андрея, умытого, уже легко запыленного, в жмущей черной рубахе и с лиловыми тенями подглазий, примяла в то утро трусость. Отваги хватило – добраться подземкой до заветного храма, но один вид целых пяти автобусов, подгребших к чугунной ограде и замерших, вызвал удушье. Автобусы онемели на пеке солнца, окна в шторках, черный трафарет по желтым корпусам.

Худяков крался внутренностями храма, меж волокон скупого света, дневного и огненного, и мечтал раствориться, не попавшись никому. Люд медленно сосредоточивался.

Куркин! Вдали, вдали, все четче, а вокруг малознакомые рожи, и залегший… Атеист-гомик лежал к золотому алтарю ногами.

Андрей достиг трупа и разглядел перевернутым. Бумажка, обвивавшая лоб, извещала о чем-то издревле-плачевном.

– Погоди, ты с ним бывал! Он еще водочки заказывал! Нет, всегда “Сок”! И подмигнет. “Сок с подмигиваньем”, я называла! Пол-сока, пол-водки!.. А я про панихиду в газете прочла! Меня из газеты выжили! Правды боятся! Вместо меня Гальку взяли, отравительницу! Сына моего выжили, меня за ним! И Петра Васильича угробили! Он ведь меня любил. Ты на поминки поедешь? Сегодня многих потравят!

Энгельсина.

– Не был я с ним, – шипел, отступая от гроба.

– Поехали! Со мной поехали! Я поминки заготовила, отдельные! Объедение!

Ее внимание переключилось. Храмом брел редактор “Гапона”, в кожаной тужурке, задумчиво, манерно, как бы по-домашнему (разве без ковыряний в носу).

– Палач! – выдохнула повариха, вдохновенно мотнув грудями. – Изувер!

Редактор замер, попал глазами в Андрея, смятенно узнавая. Андрей нерешительно передвинул правый штиблет.

– Палач! Чтоб тебе битого стекла в кофе насыпали!

Подскочил длинный мужик в угольном, свежо блестящем костюме. Обхватил. Поволок, выигрывая за счет роста.

Хор потек.

– С ума сошла. Привет. Ты нужен. Разговор к тебе. – Редактор обернулся. Мужик, за минуту выдворивший стряпуху, одышливо приблизился. – Наш начальник контроля. Николай Степаныч.

Мужик жал руку железно:

– Сумасшедшая… Сибирцев. Отпоют – перетрем.

Подумалось: опять. Опять будет Таня сегодня-завтра. Опять дороги завели в храм. Толпились родичи и журналисты, соорудив траурную тесноту. Думец с лицом-выменем под навесом кудрей… Вспыхи фотокамер. Ребячливо скалился, плюгавый, облаченный в белое батюшка.

Худяков поднял голову. Увидел ангелов. Закрестился, кланяясь…

Прощальная квелая очередь. Андрей наклонился, тронул Куркина губами за черно-белую, славянской вязи бумажку.

– Отойдем? – Сибирцев возник, тонко напряженный.

Схоронились за колонну.

– Не для такого момента и не для места свята. Ты у нас работал, писал чудно. Правильно, что ушел. Надо искать себя. Я в твои годы столько мест перепробовал! У нас такие пироги. Позавчера, только горе стряслось, ко мне явились. Угадай – откуда?

– Все попрощались? – взвизгнул батюшка.

Глухой ропот был ответом.

– “И души, и бестии”! Небось забыл таких? Я сам забыл, их последнее время не слыхивать. От безделья, что ли, стали они ворошить… И получается, статья твоя вышла в декабре. А выловили ее – да и то в Интернете, через поисковик – на прошлой неделе! И грозятся. Иск вам закатим, возле редакции пикет поставим. Я говорю: парень оступился. Они ни в какую: выгони публично. А мы в этих исках как мышка в писках…

– И неужели, – подыграл Андрей, ощущая равновесие, – раньше они статью не читали?

– Представь! – Служака хлопнул себя по лбу в венозной прозелени.

Обычный стук мяча в спортзале – таково заколачивание гроба – весьма молодежный звук.

– Представил, – сообщил Худяков и выглянул из-за колонны.

– Умница, если представил. Андрюх… Андрей? Понимаешь, Андрюх, мы свои ребята, ты наш парень. Сделай поступок. Ты уже поступок делал, когда про контору эту конченую писал. “Дуче и его бестии”. Гениально. Сам придумал? Короче, мы от тебя отречемся.

Удары молотка легонько расширяли Сибирцеву зрачки.

– То есть…

– То есть дуче этому е…учему надо, чтоб тебя пропечатали. И пропечатаем: Ферзь, допустивший клевету, уволен. А ты если что – подтверди. Выбора нет. Лучше так, чем суд, пикетчики, и еще прощения просить, и настоящее твое имя склонять. А так – псевдонима уволили. Псевдоним пускай и парится.

Публика с гробом завозилась.

– Несут, – сказал Андрей.

– Ты с ним сильно дружил?

– Я?

– Горячий он был, сжег себя. Он за темы такие брался… я тебе скажу… огнеопасные. Я считаю: зачем лихачить? Для того меня на работу взяли, чтобы советом помог, чтоб поостыли головушки… Времена меняются. Накипь уходит. Но нормальные всегда останутся. Так?

– Да я б и не писал ту статью! Это все Петр Васильич. Он и заглавие придумал…

– Честно, что ль? И нехорошо о покойном, а напортачил. Договорились? Ты, я вижу, головастый! Ищи себя, пиши, главное – позитиву больше. – И, пожав руку, расцвел розово, превесело, собрался, стиснулся, покоричневел. – Вечная память Петру Васильичу!

Заспешил на выход. А гроб… Гроб унесли. Андрей остался.

Лбом коснулся колонны.

И мраморная стынь пронзила сердце, опалила носоглотку. Вой, хором вой, стародавняя вьюга, спрессованная в сухое молоко колонны!

“…плакашася горько”.

И со всей очевидностью у этой колонны ясно стало: Я ЛЮБЛЮ ТЕБЯ, КУРКИН. Не похоть твою, а мертвого тебя. Никто не любил, никто никого, и особенно никто умершего. Мокрой жалобной наседкой наскакивал Куркин на “вредных”, раскидывая перья, дрожа над “командой”, над “маленьким”, обидчив был, отходчив, нещаден к себе…

Умер. И сгниет.

Андрей – предатель!

“Петр Васильич, ты, ты прости меня, я перед тобой виноват”, – запоздало сознавался в ледяную колонну, ритуальные автобусы катили Москвой, набитые другими людьми, которых тоже жалко, и в одном из пяти автобусов гроб гремел.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю