Текст книги "Как меня зовут?"
Автор книги: Сергей Шаргунов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 9 страниц)
Первое задание
Андрей, прихватив еще бутылку пива, откупоривал зубами.
Куркин обернулся на всхлип стекла:
– Приличные люди в машинах не пьют. Тормозим!
Протянул серебряный слиток фотоаппарата.
Над бетонным валом под вспученной серятиной шифера торчал кирпичный коттедж.
– Сфоткай! И в ворота стукни. Кто живет? А мы отъедем. А то меня узнают. А мне нельзя. Трусишь?
Андрей с готовностью вылез.
Опустил бутылку в пыль. Приложил аппарат к переносице. Пять молний. Взял бутылку, скусил железную пробку. Сделал долгий засос. Бросил в канаву.
– Эй! – Глаза из проема фортки, обладатель которых встал на подоконник. – Чё те надо?
– А чей это дом?
– Мой!
– Как вас зовут?
– Тебе по буквам? – Глаза нырнули вниз, и шпик понял, что увидит их вблизи.
Дом, кустец, забор. На почтовом ящике: ТРУСОВ Б. У.
За углом бешено ворвался в “Волгу”…
– С крещением! Трусов? Фамилию не забудь.
– А кто это?
– Сосед мой новый! Ничего – разоблачим! Какой дворец наворовал! Не надо мне таких соседушек!
Попав в Москву, угодили в пробку. Старец сунул назад свою пятерню, небесную жилами и жесткую сухожилиями:
– Дай пять!
Получив плоть – пребольно сжал, ногтем коряво и слепо выискивая пульс.
Под вечер прибыли в “Гапон”, который расшифровывался: газета политических новостей. А ближе к ночи Андрей посвятил им минут сорок.
Мухам.
Перебить бы полотенцем, чтобы ни одна не ускользнула!
Комочки падали на пол, укладываясь смиренно. Одна безумица, жадно жужжа, села на стену прямо перед носом. Замахнулся, отчаянно не улетала, содрогаясь жужжанием, накрытая тенью. И тут стало ему так плохо, словно на себя он смотрел со стороны.
Ударила тряпка. Комок упал вниз, согласно хрустнув…
Андрей ужинал, была удивительная церемониальная тишь. Подняв голову, увидел: четыре, перевернутые, замерли на потолке. Выжидательно. Точно тужились.
“Надо же, знают про смерть”.
Письмо
Андрюх!
Это твой брат двурогий Игорь.
Я не знаю как пользоються херовиной.
Пацаны включили.
Пишу спод Питера.
Готовим бучу.
Жег подури документы в костре.
Девчонок не хватаит жалко.
Красиво жуть.
Обхватываеш березу и кончаеш.
Если все выгорит круто.
Заеду декабре. Тогда скажу нормально. Давай.
Мои родаки позвонят скажи порядок и нагони сам знаешь.
Весной революция.
Давай.
Письмо себе
Я видел сон. Сухая гроза. Тучи. Белели каменные стены. Сверкнула в небе молния. Куда она ударит? Все мое тело подернуло судорогой. Гром не гремел. Молния была во мне. Я поднатужился, нудя себя вывернуть нутро. Не мог, в горле вязкая шерсть. Я прогундосил встречному:
– Молния попала в меня.
– Ты еще живой? – Он глянул с интересом. – Ну если выживешь, считай, твоя жизнь сократилась наполовину…
Глубокая жажда. Я стал барахтаться, ухватывая отдалявшийся день, но тьма крепко стиснула. И я погрузился в теплый черный кисель. Я умер, утоп, и над моей трясиной прогремела резкая компьютерная мелодия.
Уважаю компьютер. Еще до появления компьютерных игр – с несколькими жизнями героя-бойца, с иссякающей красной линией сил, с возможностью проиграть и быть умерщвленным – мнимая драма разыгрывалась во сне. Парижскому аристократу снилась гильотина. И голова его, отсеченная, каталась по подушке под барабанный бой. В каменном веке снилось, что раздирает хищник, и над твоим отсутствием бил тамтам.
– Но это же смерть не настоящая! – утешился я. – Это только снится…
Во сне умирая, а такое случалось с детства, я в роковой миг спасительно прикидываю: игра, игра пока… Мне худо, скверно, но я жив. И после легкой туманной разминки – следующий сон.
Тех же, кто умирает во сне, что их обворожило последним? Не разговор же в магазине и не голая соседка. Кто угорел, кто перевернулся с байдаркой, на кого ухнул мартовский городской сталактит… Отзываясь на сердечную немоготу, явилась картинка, фальшивая катастрофа. Тело ныло, ум играл. А человек взаправду умер, в карнавале – пригрезившаяся жуть лишним испугом подтолкнула сердце.
Сегодня целый день отдал газете. Доканывал по телефону судью Пирогову. У вас три этажа? Гараж? Банька? Она кудахтала. Сорвав глотку, тонюсенько просила покоя. Говорит: “Это все бандиты. У меня вон какая драма была – дочу убили. Заклевали меня всю”. Хапуга. Напишу статью и вмажу этой Пироговой.
Но Боже, если к себе прислушаться, воюя чиновников, громя самых вороватых, чувствую себя нехорошо. Русское начальство – милашки. Какие-то они пригожие. Обижаю их, и такое чувство, что каблуками топчу рыхлые, вареные, выпускающие пар картофелины.
Где я?
Я там, где образы, где картоха дышит и выпарены давным-давно идеи.
Носить в себе идейность, как простуду, как жар, сгустивший кровь. Идейность – это стакан менструальной крови! Обычный человек есть прозрачный стакан воды. Чем больше в человеке идей, тем гуще в стакане. И правда ведь, опитал, лазурное такое слово, жажда проняла, и безошибочно выберешь между просто водицей и кровяным стаканом. И не задумаешься, что “ярче”, что “познавательней”? Месячные лакать – злая забава.
И после смерти все мы хотя и исчезаем, а в разные стороны разбредаемся. Разное есть Ничто – густое, терпкое, многозначительное у идейных. Прозрачное у простака. Когда еще чуть-чуть и мычанье буренок проникло, и скрип уключин различим. Тьфу, тьфу, никак не уключины, не утки, но лишь вода.
У меня нашелся сосед по “Пионерской”, литературный критик. Он полюбил меня и недавно угостил булкой в пупырышках мака. Как жаль вас, друг мой критик. А если я возьму да и напишу книгу о ненависти ко всему, о смерти, о сути суеты… что? Я представил весну, и налетел, блеснув, трамвай. Перед носом у соседа, перед чуткой ноздрей громыхнул – и сосед с непониманием стоит среди улицы, ни кровинки в лице… Липкие бусины страха набились в сухость морщин.
Лучше бы отнести на соседский суд беззаботное повествование, где будут постельные страсти, и пылкое негодование, и неумелый оборот… Критик обрадуется. Критик нальет вина на жаркой кухне и раскраснеется, и все мясо его начнет розоветь, пока он будет говорить. А за окном начнет темнеть. Он встанет, потянет штору. Роза будет за волосинками затылка. Тут-то и вонзить бы вилку в душистую эту завязь! Чтобы неповадно было!
Никого не жалко! Соседа-критика – тоже, с его нормальными представлениями, хотя можно бы посочувствовать и каплям валокордина, кои роняет на плохонькое сердце, и слабому желудку. Умрет он в неведении. Умрет, бабах! А что жил, чем жил? Нельзя его жалеть! Смерть не пожалеет.
Репортаж
Журналист Худяков стоял под ливнем, засматриваясь на голубизну.
Афиша с ярмарочным лозунгом прикрывала холеное здание. По мокрой афише из прожектора, как из душа, сбегал голубой свет, выхватывая косой бег дождя.
Одно окно в здании чернело. Выпавшая штора металась волной.
Такие бесплотные, нематериальные здания встречаются. Их несколько в Москве. Река нежно посасывает рафинад Белого дома. Или “дом на набережной”, запористо углубившийся в скорбь. И вот теперь этот театральный центр выбился в вожаки призраков.
Войска стягивались. Выросли из луж омоновцы, залязгали, опрокидывая люд в переулок.
– Внука верни! Внук тама!
– А у меня мама, – объяснял пьяненький парубок в лучах двух телекамер, сквозь лучи падала водяная пелена.
– И что сейчас чувствуете?
Во всем чуялась первобытность. Парень зашевелил мерзлыми губами:
– Переживаю…
Андрей опять пришел сюда – на штурм уже, под снежок.
Бродил по густому воздуху на узком отрезке для репортеров. С двух сторон железные заграждения. Сзади простые смертные. Впереди манила фронтовая полоса.
“Живи еще хоть четверть века, все будет так, другого нет…” Еще хоть четверть века: ночь, темнеет впереди бочком БТР, и рыжий фонарь красит суету снежинок.
За заграждением утробно выли. Пять мужиков и одна тетка. Тянули навстречу мокрому ветру длинную бумагу. И раскачивались.
Чеченцам – освенцим!
Бумажный плакат, шурша, отекал ручейками краски…
– Не ясно? – захлюпал сапогами юный мент. – На шаг отступите!
– А мы с тетей! – выпрыгнул тип.
– Отойди, гражданка…
– У меня племянник в заложниках! – замахнулась голосом.
Вновь застенали. Андрей дорисовал историю: сложив плакатик в карман пальто, ошивалась окрестностями. У метро встретила мужскую компанию, и, обняв подругу, подвалили сюда – не спать по домам, а в глухой мерзлый час завывать с плакатиком, как с обрывком сна…
– Чеченца-а-ам! Освенци-и-им! – наседали они, и снег усиливался.
Внезапный, подскочил автоматчик. Андрей с отрадой глянул на крупную ярость.
– Трогать не велено, – залепетал ментик.
– Трогать? – И громада заревела по рации: – Пятый, пятый! К заграждению.
С отточенностью превосходства ринулись ребята в касках, выламывая руки, подсекая ноги. Смяли лозунг, выбросили кульком.
– Не трогай женщину, – ляпнул тип и взвизгнул.
– В автобус быра… Ты? – Боец ткнул автоматом в грудь. Андрей сунул документ. – Журналист… Пардон, брат.
Худяков шел растирая удар.
О, народ – промытый снегом, раздавленный холодом и огнями. На кухне – сосиска, в гостиной – темень, софа, жена под пледом, телевизор голубит ворсинки настенного ковра.
Пресс-центр размещался в районном совете ветеранов.
Старуха чеченского облика с тугим облаком седин разливала чай, опускала на хлеб ломти вареной колбасы. Кто-то заснул на стуле, выдавая нудный, скребущий по меди звук. Андрей угостился. Обвел глазами ветеранскую комнату. Стенгазета, заголовок розовым фломастером, несвежий портрет партизанки в пыточных ранках желтого клея. Прикрыл глаза.
И тут ударило!
Все повернули головы, пересекаясь бессонницей зрачков… Снова взрыв!
В грязной, закопченной, пристыженной снежинками Москве это была новость. Рябь прошла по стеклам, и чашка с чаем пала, заливая бутерброды.
Опрокидывая стулья, путаясь в одеждах, бросились на выход. Предбанник насмешливо сторожил солдат. Андрей был первым. Оттолкнув дряблую дверь, выпал в ночь. И навстречу ударило снова.
Худяков летел, чувствуя счастье, чего-то такое, заменявшее тоску. Пар, животный пар, бултыхался перед глазами, округлый, как волосы у старухи.
Добежали до заграждения. Суя ментам ксивы, вливались в журналистскую тревожную рать.
– Не пускают меня… – На железный барьер навалился экономист Глотов.
Пуховик делал его, и без того большого, непомерным. То был он, без сомнения! И только усы сказочного кота, всегда лукаво смазанные на славу, злились, снежок промыл и ожесточил усы. А выше губы обидчиво забралась родинка (кажется, раньше ее не было). Или это снежинка на смуглой коже волшебно спеклась?
– Штурмуют?
– Штурмовики? – Усы Глотова изловчились. – Пускай поштурмуют! Рванет – мало не покажется! Там военнопленные, а не заложники – давай по-честному! – Он неприязненно комкал губы.
Худяков двинул дальше. Но, пройдя пару шагов, увидел, что Глотов стоит уже впереди его. Чертовщина… Андрей зашел с живота. Да, то был Глотов, только в кожаный плащ переоделся… Ага, и родинка пропала.
– Русский триумф! Нация ощутила себя единым телом! – На этот раз Глотов лоснился, вот этот был настоящий, и усы по старинке блестели. – Русская Пасха! – Веселый язык смазал по усам.
Андрей пошутил:
– Можно и похристосоваться!
– Воистину воскресе, как говорица!
Начались “скорые”.
История мира мелькала на рассвете.
Колесницы неслись вперед-обратно, и ярые вожжи мигалок рассекали ночь. Сторонились папарацци, шатало снегопад.
Андрей вскинул голову. Снег сыпал в глаза, снегу все равно, снег свое возьмет…
Автобус полз. Полз автобус. Медленный, чтобы успели отщелкать.
В полузанавешенных окнах тела лежали вповалку, многие голышом. Запрокинутая детская голова.
Ее щелкали азартно, подпрыгивая к окнам.
Молодой патриот
Худяков трясся в вагоне, втиснутый в свое отражение.
На “Маяковской” выпрыгнул.
Поплыл по эскалатору, готовясь к охоте.
Ветер восстал на одичалый город. Кидался по закоулкам. Кусал камешек – памятник Маяковскому.
– Салют! – Из вихря выросла фигура, блестя жестянкой. – Пр-рыветствую, милейший!
Андрей ухватил оранжевую жестянку глазами:
– Хучи гоняем?
– Я к палатке подхожу: “Хочу хуча!” Хач сидит. Решил, наезжаю. Нож достал. Я – стрекача! Хотел лимонного… До следующего хача. А там апельсиновый. – Отпустив скороговорку, человек мужественно взболтнул напитком.
Отошли к мусорной урне и над ней закурили.
Охочим до “хуча” был Антантов Сергей, кличка Цыганенок.
Внучок редактора радио “Звонница”, Серж не вещал ничего, изредка любительски фотографировал, но на радио кормился и грелся. Поводов соперничать не было, а представься – оба, самолюбивые и ранимые, стали бы резкими неприятелями.
Густо черноволосый, в смуглом плаще, обмотанном веревкой пояса, Антантов мог бы сойти за битого жизнью эксгебициониста. Уличный анекдотист, он, как обычно, приплясывал в готовности рвануть завесы и обнаружить встревоженный сувенир.
Ахающая ломкость сочеталась с гренадерской лихостью. Зубы у Сержа состукивались, нижняя губа заедала верхнюю, так что рот стягивался раной.
– Кха, какими судьбами?
– Встреча одна назначена… Готовлю чё-то…
– Готовишь? Всегда готов! – Серж, наслаждаясь, вгрызся в папиросу. – В кулинары подался? Стряпать, кха… Вспоминал недавно, как ты меня с сербками знакомил. Я думал, скромнюга, агнец, а тут – такие бабы!
Всегда при этих словах Худяков подыгрывал Антантову. Ну как же! в сто пятый раз не вспомнить – выволоченных за сиськи в свечение памяти… Давным-давно, начальный студент, он с однокурсницами проплывал особняк радио. Повстречавшего плавучую троицу Сержа с тех пор не оставляли те сестрицы. Соня, крупная, мычащая, рот – столовая ложка малинового варенья. Саня, костлявая медная курица-гриль, даже с запашком жареной курицы, с вытянутым хрящеватым носом – курьей ножкой. И хотя шаткая встреча длилась минут десять под отрывистые Серегины приветствия, теперь этих сербок век не забудет.
Роптать не надо.
Так же и иные наклейки Антантов присобачивал. “А! Здорово ты вырвал спускалку у Зинки! – из года в год донимал он одного тихого алкаша. – Ты? На Рождество? В тубзике! И потом махал спускалкой на балконе?” – лишь после такого вступления взгляд его теплел узнаванием.
Этот Серж, пришибавший людей ярлыками, – спал. Он пьяно храпел, этот Серж, он корчился, прудил в штаны, и во сне была лабуда – бег с препятствиями, сисястые сербиянки, полыхающие джунгли, взорванные джипы…
– Бабы сочные были! – Запрокинул голову вместе с жестянкой, возвратил в поклоне. – Штучки что надо… Жаль, не вышло. Где там у нас в редакции возляжешь? На пленках радийных? Как на сеновале!
Андрей рассмеялся, а сам затаенно вспомнил, что все спят. Клерк в обдуваемой кондиционерами конторе, шахтер в зловредном удушье подземелья, мент в прокисшем похотью отделении, космонавт – заспиртованный невесомостью.
Серж валялся у себя на радио, под столом. Выключилась редакция “Звонницы”. Всем составом. Толстяк, подобрав на диване ножки, раздувал пузыри из кукольных ноздрюшек. Вепрь-силач с гудением точил верхний клык о нижний. Операторша, сникнув просфорным тестом мордашки, попискивала. В радиорубке за стеклом у дикторского стола, отражавшего светлую сонь, откинулся главный – Леопольд. Дремал немо, точно уже померев, и только один глаз его был разинут и смотрел – живо, сражая ятаганом белка, а веко закрытого глаза темнело скорлупой сгнившего грецкого ореха.
И Худяков валялся недалече, на грязной тропе коридора…
Серж поднял палец:
– Я ж тут из учреждения. Угадай!
Андрей сказал раздельно:
– “И души, и бестии”.
– Ты что, за мной шпионишь?
– Просто мне туда!
– Молодые патриоты! Но я какой политик? Разве я молодой?
– Главный их, не знаешь, там?
– Я барышню навещал. – Антантов раскатисто крякнул. – Ах-ха! Сиськи. Губы бантом. Глаза дикие, и в глазах одна мольба, чтобы хорошенько ее… трахнули. Пустышка… Но сиси! – Он встряхнул жестянку, и, не уловив плеска, выбросил в урну. – Когда на радио пожалуем?
– Репортаж приготовлю, и…
– Готовь, все в руцех Божиих… Антантов хлещет. – Он сочувственно называл дедушку по фамилии, как если б сам носил другую. – В микрофон икнул недавно. Обещает: скоро на даче заточусь, картоху окучивать, коз нянчить… Кха, ну и шуба! Норка?
– Тюлень… – Андрей зачем-то добавил: – А ворот из зайца. – И еще добавил: – В рассрочку взял. Каждый месяц теперь плачу.
– В рассрочку? Купи сорочку!
– Побегу я.
– С Богом! – Серж отер чуб, смахнул накопившийся ливень, протянул слякоть пятерни. – Барышню не отбей!
Худякова ветер гнал дальше.
Исчез сад “Эрмитаж” с решетками и простудным бредом деревьев.
Выпал самый первый снег, и стаял снег, и невдомек этот снег погребенным.
Они лежат под землей и не знают волнений природы. Или это я сейчас под землей, под каждым куском асфальта, я, зарытый, перемещаюсь вместе со стуками моих башмаков?..
Дворовый проем. На стене арки – желтое:
И души, и бестии
Легонько взбежал по скользким ступеням, прижал клавишу коммутатора.
Тонкое:
– Кто там?
– К Василию.
Писк, и уже внутри – отирает ботинки о хлюпающий половик.
Девушка за партой.
Чернота влажных глаз. Немилосердные румяна. Про нее говорил Антантов? Бантиком рот. Шелковый бантик развязался:
– Шеф задерживается.
Она была в просторной матроске. Голубые полосы удружали азиатской мордашке. Шершаво облизнулась.
– Вы шубу снимайте – и на вешалку.
Справа, вдоль стены, пара вешалок, на тумбочке – потушенный телевизор, кожаный диван. Стена, противоположная двери, вся в пришпиленных иллюстрациях. Девушка от двери слева. Перед ней пепельница в виде черного сапожка. Еще книга, обернутая в газету.
Он повесил шубу. Медленно шел мимо фоток. Девушка провожала его дичайшими очами.
Подростки сажают деревце под сенью многоэтажки.
С ухмылками подносят нищенке торт – коробка отставлена.
Гогоча, тянут в разные стороны книгу, страницы смяты, позади бездушный Большой театр.
И каждый наряжен в белую майку с желтым, как выводок цыплят: И ДУШИ, И БЕСТИИ.
– Статью напишешь?
– Андрей… – Он смотрел выжидательно. – Пишу.
– Таня.
– Нравится, Таня, это?
Она длинно раззвенелась:
– Ублюдки! Кофе хочешь?
Приволокла из глубин коридора второй стул.
– А тебя сюда как занесло? – Андрей отхлебнул.
– Козлы платят. По-моему, мы везде себе изменяем. Иногда помогаю выдумывать их листовки вонючие! С четырех вечера до одиннадцати. Потом ухожу. И остаюсь с собой. А я всегда… Есть у меня…
– Серега?
– Какой?
– Антантов.
Вспыхнула:
– А ты его откуда?
– Да журналисты же…
Повернув шею, проткнула пристальным взором, и огненная сигаретка увиделась ему летящей осой.
– Не все ли равно. У меня пять знакомых. Близких. И когда я хочу кого-то… То просто звоню одному из них.
Он перевел глаза на книжку в газетной обертке:
– Чего читаем?
– Угадай.
– Замаскировала.
– Что наши уничтожают.
– Одно и то же?
– Читаю, читаю… Одно и то же. Книжку открыла и гляжусь!
Худяков развязно расправил конечности:
– А телефончиками обменяемся?
Из-под парты плавно извлекла белый лист. Летуче черканула. Порвала на две части.
Сказал:
– У вас, я вижу, бумагу рвать умеют.
И в тот же миг зарыдала дверь. С улицы порывистое:
– Танька-а!
Одубевший, ввалился парниша.
– Приветик! – Усердно топотал ботинками. – Из газетки? Кофейком Танюшка балует? Смотри, Танюш, от этого дети бывают…
Девушка стала презрительно непроницаемой. Андрей спрятал бумажку в джинсы.
Парнише было лет двадцать. Животастый, в пенсне и диатезный подбородком. Он осторожно размотал кашне, освободился от дубленки, которую уложил на диван. Предстал в черном двубортном костюме, при черном галстуке, с золотым “Паркером” из нагрудного кармашка.
Высокопарно:
– Пройдемте, прошу!
Нахраписто:
– Тань, а мне кофейку?
Заискивая:
– Принесешь, лады?
Коридор.
– Футбол развиваем! Соревнования… По вторникам… – Тормознул у кабинета: – Ван моумент. – Звякнул ключиками.
Андрей вошел, дыша ему в затылок.
– Сюда, сюда. Великолепно!
Поместились друг против друга в креслах, и можно было закружиться. Кружить по-детски, по-дворовому… Но не кружили, напряглись. Меж ними – стол.
У Василия над головой глянцевела писанная маслом картина. Сизый кит-труженик высунул горб из пенных вод. Сверху, распустив когти, завис орел-гуляка.
– Может, на ты?
– Давай… – Вася сглотнул.
– Понимаешь, пишу статью. Чем занимаетесь?
– Мы помогаем людям. – Хозяин наставил серьезные, с искорками глаза.
Андрей, подмечая эти искорки, догадался: маменькин сыночек. Жалобно сочит ноздрями. Алый бутон горла. Больной в забытьи под одеялом, пока мать кипятит молоко.
– Людям?
– Лето! На озере! Костры жжем – высокие! Песни поем – красивые! Рыбу ловим – вкусную! Сами плаваем. И за лето книжки читаем – добрые! Десять на голову. И души! – Василий посмотрел с вразумлением. – И бестии! Мы про что думаем? Чтобы в гармонии жить. Тогда полушария оба в работе. Мы книжки даем: пять на полушарие. Девушку защитил. Порох всегда сухой. Значит, бестия. Ты вот Ницше читал? А все равно человек свиньей обратится… Если… Про чего забудет? Про Бога!
– Га-га-га! – молодой шум коридора.
– У нас же души бессмертные. Это сложнее, чем в морду двинуть. Значит, читаем пять книжек про душу. Достоевского. Еще этого…
Вася заскрипел с постыдным звуком. Онемел и, в смущении, скрипнул пару раз, изобличая кресло.