Текст книги "Птичий грипп"
Автор книги: Сергей Шаргунов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 10 страниц) [доступный отрывок для чтения: 4 страниц]
Сергей Шаргунов
Птичий грипп
Оттепель
– Тебе плохо? – крикнуло окно материнским голосом.
Степан лежал среди талого снега на тротуаре Остоженки. Мимо ползла полуденная пробка.
Он не был мертв и не бился в припадке. Отдыхал. Мирно полеживал в сером холодном месиве. Изучая небо.
– Страсти! – выдохнула тетка, плывшая уверенно, но и словно марево, с гвоздичками в фольге.
Затем перемещалась компания школьников: вертелись, болтали, жевали, взрыв хохота, и еще долго хохотали, оборачиваясь и показывая телу гадкие знаки.
Люди выходили из аптеки, возле которой лежало тело, кто-то ругался, кто-то спешил покинуть место, кто-то, видя, не видел…
Некоторые водилы приветственно бибикали.
Тощий таджик в оранжевом жилете чистил тротуар. Подошел и заносчиво позвал:
– Ты че, грязью лечишься?
Степан взмахнул рукавами пальто и опустил их обратно в грязь. Он лежал в пестрых бликах солнца. Под распахнутым пальто виднелась водолазка. На водолазке, когда-то белой, чернели броско разводы, шоколадная клякса жирнела на переносице. Уборщик тронул голову лежащего сталью лопаты.
К сценке приплюсовалась ветхо одетая старушонка:
– А милиция где? А наше дело телячье… Обоссался – обтекай…
Она засмеялась звонко.
Чумазый юноша валялся среди мутного водянистого города. Небо таяло, было ярко, катило голубые волны. В небе птицы купались размашисто.
Рекордно ранняя весна.
И мы не держим зла,
Поскольку прошлому хана
Воистину пришла!
Юноша придумал такое стихотворение, пока лежал.
Щеки его недужно розовели, глаза сощурил жар.
– Упал? – закричал на другом конце Остоженки мужик, припарковавший «хаммер» и почему-то не переходивший улицу. – Куда его? Жмурик?
Из арки метнулась фигура в раскрытой лиловой куртке.
– Сте-е-епа-а! – Женщина бросилась через улицу, нагнулась к телу, заслонив небо. Рванула за плечи. – Сынок… У тебя обморок?
Парень хихикнул и вскочил. Женщина отшатнулась, старушка ойкнула, дворник ударил лопатой, поймав ноту асфальта.
Парень пересек дорогу, отекая грязными ручьями. Пронесся в арку, на ходу освободился от пальто, соорудив из него ком, который на бегу прижал к себе.
– Слышь, резкий… – начал мужик у «хаммера».
Беглец исчез в арке.
Он дернул железную дверь подъезда. Поднялся лифтом. Позвонил в квартиру. Он приплясывал отчаянно, словно жаждет в туалет. Отец открыл, а внизу подъезда заслышались гулкие материнские раскаты:
– Сте-епа-а!
Он ворвался, прикрываясь грязным комом, и заготовленная пощечина отца растерянно отпала.
Влетел в комнату. Пальто бросил на пол. Схватил мобильник на стеклянном столике. Прижимая трубку к плечу скулой и слушая, как набирается, заперся на два оборота.
– Але. Чего тебе?
Ответил:
– Я УЗНАЛ: ОНИ ГОТОВИЛИ ПЛАН ВОЗМЕЗДИЯ. ЭТО СРОЧНО!
Жили-были птицы. Они не хотели, чтобы их хватали. Разве приятно, когда хватают? Они не хотели, чтобы им резали крылья и вязали лапки. Но хозяин решительно загонял их по курятникам.
Птицы вырывались из опекунских рук, чтобы устремиться к солнцу. И летели к солнцу. Они пылали заразой, мучились, сгорая в тяжелом бреду, взмахивали крыльями из последних силенок. Они делали круг над хозяйским двором и возвращались. Опаленные.
Птицы расставались с жизнями. Но перед смертью им казалось, что, издыхая, они отравляют и губят солнечным кошмаром всех на свете, весь этот белый свет!
Они рассчитывали – ВСЕХ ЗАРАЗИТЬ!
С детства Степан играл в птиц.
Предпочитал мультики с птицами. Научившись читать, он прочел небесно-закатную книжку про путешествие стаи гусей и мальчика Нильса, а еще молочно-кисельных «Диких лебедей», а до этого мама читала ему лохонувшегося «Гадкого утенка». Птицы мешались в голове. Степа и себя начал почитать за птицу. Он перебирал оперенья и роли. Он был доброй и капризной ласточкой, сорокой-балоболкой, выносливым туповатым альбатросом, вычурным гордецом павлином. А годам к восемнадцати выбрал упитанного настойчивого пингвина. Хотелось быстрее взрослеть, быть основательным. К тому же полным телом, полной физиономией, разлапистой походкой и даже любимым прикидом – черным пиджаком с белой водолазкой – Степа напоминал пингвина.
Он часто спрашивал себя: чего хотят эти все птицы, с которыми он общался? Они были гротескны. Птицы вечно гротескны: крикливы, порывисты, в глазах – безумие. Чего добивался он сам? Он был невнятен в своем жертвенном, стихотворном растворении среди общего пожара. Болезненным пингвином он обходил – больные, одна жарче другой – палаты. Бродил по галереям политических птиц. Наблюдал скоротечное развитие их недуга, всматривался в агонию, но при последних минутах издыхания спешно перемещался в следующий зал. И хихикал, нервно, затаенно хихикал, чувствуя, как все глубже в его нутро проникает смертельный вирус. Языки пламени щекотали изнутри.
Ему было двадцать четыре. Он отучился в РГГУ на социолога. Жил с родителями.
Фамилия у Степана была Неверов.
Степан думал с некоторым бахвальством: каково это, быть активным, совершать хоть и гадкие, но нетривиальные поступки и при внешней затейливости хранить внутреннюю статичность, бесстыже-ровный покой? Про такой покой Степа даже набросал стишок. И выложил у себя в интернет-блоге.
Ему интересны люди,
Но, может быть, потому,
Что все они – лишь прелюдия
К никакому ему.
И с каждым он разговорчив,
И каждому сателлит,
Кто глянет очами в очи —
Ресницы ему спалит…
Однако под прочной кожей —
Прохлада и темнота,
И люди, его тревожа,
Не выдавят ни черта.
По склону слепые сани.
По жилам жестокий яд.
Поезд – по расписанию.
По приказу – снаряд.
Пингвин под гипнозом хлада —
Все движутся, ищут цель,
И, услыхав: «Не надо!»,
Наскакивает кобель…
Кто любит табак и вина,
Кто воздух и молоко,
И все же возьмем пингвина —
Таким умирать легко.
Нет, сколько бы он ни весил,
Пускай он во льдах навек,
Он будет фальшиво весел…
Таков порой человек.
Сограждане, птицы, звери
В отчаянной их борьбе —
Сплошное одно преддверье,
Горячая дверь к тебе.
А за горячей дверцей —
Мир хлада и темноты.
И те лишь единоверцы,
Кто веры лишен, как ты.
Степа переоделся с дикой скоростью. Брюки и водолазку, пропитавшиеся грязью, сменил на свежие джинсы и рубаху, вместо пальто накинул ветровку. Подошел к зеркалу и вытер лицо старой футболкой с надписью «АВВА». Вынесся из комнаты.
Родители загородили ему дорогу.
– Ты же больной! – Выкрикнула мать.
– На голову… – Проурчал отец.
Он отплатил им деловитой улыбкой, какую дарит пассажирам падающего самолета профессиональный стюард. Они недоуменно обмякли. Сын метнулся к незакрытым дверям.
Он выбежал на набережную и поймал машину. Авто катило по оттепели. Грипп отступал.
В дороге Степа вспомнил две истории. Два предательства. Школьное и студенческое.
В восьмом классе их достала училка по литературе, припадочная. (Вылитая птица-секретарь.) В ней бурлил гормон неадекватности. Над ней глумились. Лидером класса был Кирилл, разбитной неформал, оторвыш-кукушонок.
Кирилл был горазд на злобные выдумки. Он и придумал прикол над птицей-секретарем. Он предложил наглую затею, его поймали на слове, и престиж заставил идти до конца.
Урок начался. Все встали.
– Дымом несет, – поморщилась училка и открыла классный журнал, уткнувшись в него непонимающими очками.
Пробежал смешок.
Кирилл затянулся толстой сигарой и выслал плотное гаванское облачко.
– Чем это пахнет? – Училка крутила стриженной под мальчика головой. – Мне душно! Эй!
Общий сдавленный смешок раскрепощался возле Кирилла, стоявшего за первой партой.
– Это ты, это ты, что ли? Покажи руки!
Лидер, снисходительно пожав плечами, подошел к учительскому столику, нагнулся и метнул тлеющую сигару в пластмассовое ведро.
– Там же бумаги! Сейчас мы все сгорим! Кирилл, унеси в туалет! Пожалуйста!
Не теряя насмешливого достоинства, кукушонок извлек дымное ведерко и на вытянутых руках пронес из класса под общий гогот.
Вернулся с опустошенным ведром, училки не было. Но вот она влетела. Следом вступил их директор, суровый мужчина с тяжелой, малоподвижной физиономией.
– Это правда?
– Признавайся! Ты! Самый смелый! – закричала училка.
Директор рявкнул:
– Здесь больше не учишься! Собирай вещи и марш отсюда!
Кирилл тоскливо побледнел.
– Спасибо, – дрогнувшим голосом сказал он и ушел. Навсегда из этой школы.
Ребята решили отомстить. Утром, приближаясь к школе, они видели своего директора, неизменной сутулой фигурой темневшего в освященном окне на первом этаже. Окно гасло последним.
На переменке заговорщики, трое, собрались у подоконника в коридоре, и у них родился план. Заговорщики – два ближайших друга Кирилла, два его заместителя по классу, а третьим соучастником стал Степан. Его в классе мало любили. Не выскочка и не болтливый. Надежный хорошист. Но ему доверяли. Тем более он их поддержал:
– Мы должны верить в дружбу. Пускай он виноват, пускай нам стремно, но только так мы удержим нашу веру.
В половине третьего они разбрелись из школы, чтобы встретиться, когда стемнеет и погаснет последнее окно.
Но Степан возвратился раньше. Он побродил по району и через двадцать минут после того, как вышел, опять вошел и направился в главный кабинет.
– Что тебе надо? – На него было наставлено неприятное лицо в парчовых складках красноватой кожи.
– Николай Алексеевич… – Степан равнодушно глядел куда-то мимо, на пузырек чернил посреди заваленного бумагами стола, и словно обращался к этому матовому флакончику. – Хотел предупредить…
И Степан с ненормальным, подозрительным спокойствием начал сдавать приятелей.
– Что вы все, с ума посходили? – Обычно неподвижное лицо директора заколебали волны недоверия.
Из дома Степан позвонил одному из заговорщиков:
– Макс, я реально заболел. Грипп. Лоб горит. Мать градусник сунула – тридцать девять и пять. Уложила меня и не пускает. Обидно, что так. Ни пуха, Макс!
…Двое заговорщиков сошлись возле школы, в этот час непривычно затемненной.
– Второе справа.
– Уверен?
– Бей давай!
Мальчишка, залихватски опиравшийся на швабру (нашел ее на помойке), приставил железку к окну. Ударил по стеклу. Раздался звон.
– Сильнее давай! Еще раз! Высаживай!
– Ионов? – скользнул огонек фонарика. – Мельниченко? – Из-за гаража появилась узнаваемая сутулая фигура.
Швабра стукнула о землю. Они бросились наутек. Завтра их исключили.
Зачем Степан их заложил?
Он просто ненавидел Кирилла, лидера класса, кукушонка.
Он мгновенно возненавидел идею мстить за ненавидимого. Степана тошнило от этого насмешливого зазнайки с нечесаными лохмами. Этот Кирилл вождистски проходил по коридору среди галдежа перемены, волосы болтались и воняли тухлой рекой. Степана воротило от этого заурядного человечка, обладавшего неясными тайнами власти. Этот Кирилл был оптимистичной душой компании, вскоре он перевелся в другую школу, там утратил прежнюю благодать, а впоследствии сгнил где-то в «рыбном институте». И все же он успел побывать богоданным лидером их восьмого «Б» класса!
Почему?
Откуда берутся лидеры?
И вторая история.
На соцфаке Степан сдружился с одногруппником Олегом, похожим на цаплю. Все его называли «Олежей». Олежа был старостой группы и признанным авторитетом, душился дорогим мужским дезодорантом с ферамонами, лучше всех успевал по физкультуре, ладно ходил на университетских соревнованиях по лыжам. Зимой он был в белом, всегда чистом кашне. Высокий, задумчиво-элегантный, манил девочек. Но верен был всего одной – Светке, глазастой. Чернобровая и статная, с высокой грудью и пикантной родинкой на ноздре. Сладко-душная.
Как-то Степа с Олежей досрочно сдали сессию и, празднично болтая, вышли из огромной зоны МГУ и напились в кафе «Пузырь» у метро «Университет». У них хрустели деньги по такому поводу. Напились и решили ехать в сауну. Недорогая сауна на Университетском проспекте, давно еще примеченная через Интернет.
– Как отдыхаем? С девочками? – Бойкая баба-обслуга, окруженная сдобным паром и облаченная в белое, была как повариха.
Она назвала расценки.
– Это нам нипочем! – заржал Олежа.
Девочки приехали так стремительно, будто пришли из соседнего дома. Толстобрюхие, с размазанной косметикой, они пытались затянуть время, и петь караоке в предбаннике. Подпевать надо было группе «На-на» и похабно исполняемой песне «Летят перелетные птицы, а я остаюся с тобой…» Потом подпевать надо было Игорю Талькову, застреленному перед концертом в 91-м году. Тальков воскресал в народной памяти, тому зарукой были его песни в кабаках и саунах.
Наши социологи выслушали про птиц и, когда начался Тальков, отвергли караоке. Они потянули скользко упиравшихся, но покорных толстушек в комнату отдыха. И там отработали их вздрагивающее продажное желе. Наездники задорно переглядывались, толстушки под ними переглядывались тоже, обреченно и безразлично.
А золотые купола…
– надрывно хрипел Тальков, –
Кому-то черный глаз слепили,
И раздражали силы зла,
И видно, так их доняла,
Что ослепить тебя решили.
Россия!
Олежа уехал на каникулы к родителям в Новгород. Светка «черные глаза» осталась одна – скучать. Подружки ее пресытили, и однажды она решила повидаться с другом возлюбленного. Ей хотелось проведать: любит ли ее Олежа, что о ней говорил Олежа, и не надумал ли взять ее в жены.
Она согласилась пить шампанское.
Бокалы шампанского скоро сдетонировали безрассудной похотью. Степан клеил ее, любовался ее глазами-безделушками, как бы даже отдельными от веселого лица. Он гладил ногой ее ногу под столом, а она, вероятно, так захмелела, что воспринимала его ногу как часть своей ноги. Он стал хамски предлагать ей секс. Она косноязычно возражала.
– Я люблю Олежу. Он любит меня. Олежа мне верен… И я ему верна… – резиново тянула Света.
– Ага. Верен! Мы с ним три дня назад девок щупали, – Степан испугался, заметив, что она трезвеет, и трудно хихикнул.
Света была до этого относительно трезва. Она прикидывалась пьяной, чтобы выведать все тайны про любимого. И вот получила…
– Я хочу водки, – потребовала она.
– Дела! – сказал приехавший Олежа. – Че-то Светуля со мной не разговаривает. Я ей письмо писать буду. Бред какой-то, просто бред. Вот ведь бабы! Вроде все круто шло. Обиделась, наверно, что один домой ездил, а ее с собой не взял, родителям не показал. Типа намерения пустые. А какие сейчас намерения? Студенты же!
– Не бери в голову. Не верит, значит. А это плохо. Главное, чтобы вера была. Вон Танька Сатарова с соседнего потока, – мерзко захихикал Степан. – Я бы ей…
– Советуешь с ней?
Олежа – староста группы. Степан их ненавидел, старост ненавидел, ненавидел всех без исключения лидеров молодежи.
В другой, более взрослой жизни, где он выбирал своих ближних, самым ярким из вожаков был Иосиф.
Мы погружаемся в ткани повествования.
Степан постоянно задумывался над идеями тех, с кем он общался. Нацболы, коммунисты, нацики, либералы… В этой книге – все они. Их идеологии смотрелись забавным оперением, но главным был жар. Гриппозный, очистительный. Больное пламя затмевало разнообразие птичьих оперений, тела дышали огнем, и это пламя сбивало их в один страстный, тяжелый и мутный, красно-черный поток…
Черный ворон
Он часто вспоминал Иосифа и что с тем приключилось.
Иосиф Воронкевич вел НБП – «Ненавижу Большую Политику». (Активисты организации назывались «нацболами» от сленгового американизма «nuts-bolls» – типа «крепкие орешки», они же «парни с яйцами».) Сколько ему лет, мало кто задумывался. Тоскливая алчность глаз, сизые круги под глазами, смуглое лицо, желваки, и бескровные узкие губы.
Вот Иосиф Воронкевич, —
писал Степа, –
За анархию горой,
Пахнет порохом, картечью,
И не пахнет он игрой.
Сочинял когда-то порно,
Был дешевый журналист,
Обернулся – ворон черный,
А душа что белый лист…
Белый лист сгорит, уронит
Только пепла черноту,
И о чем-то по-вороньи
Горько каркнет на лету…
Это будет верно – сравнить Иосифа с черным вороном. Клюв, круглое око, отрывистое карканье, черная одежда.
Иосиф издавал в Риге порножурнал. И вдруг решил испытать себя в борьбе. Он ехал в Москву, в центр кружка нацболов. Неудачный порнограф, ну что ж, думали оптимисты, будет помогать нам писать воззвания. Или ударится в пьянство, додумывали меньшие оптимисты.
Никто не мог вообразить, что в этом чахоточном эротомане вспыхнет воин. Никто не ожидал, что приедет к ним существо из жил, костей, неразвитых мышц, среди которых выстукивает храброе командирское сердце.
Раньше нацболов вел Василий Ершов. Он имел длинное пальто, клокастую порыжелую бороду, бритую голову. Мужчина из Пушкино, где работал санитаром в больничке. В перестройку подписывался на литературные журналы «Молодая гвардия» и «Наш современник». Жена умерла. Он пришел в кружок молодежи и возглавил. Он, как и Иосиф, курил две дешевые пачки в день. У него, когда он сидел вечером в кругу ребят, были воспоминания, славянские, ясные, про ветерана, отдающего Богу душу на рассвете в спящей палате. Василий был мягким отцом для ребят, но вот приехал из Риги Иосиф, которому подходило библейское слово жестоковыйный …
– Сколько у нас людей? – спрашивал Воронкевич.
– Сто человек в Москве, – отвечал Ершов.
– Надо бить! Больно бить! Нужна новая тактика, – говорил Иосиф.
Первая настоящая акция случилась в Большом театре в час премьеры колоссальной постановки, которая роскошью одеяний, раскатистыми басами и громом музыки символизировала возвращение в монархическую надежную гавань.
Ложи наполнились именитыми гостями, среди прочих по-свойски и деликатно улыбался тогдашний президент, как бы сообщая: я здесь главный, но это ведь такое дежурное дело быть главным, полно вам, оставьте почести… Занавес дрогнул, поплыла музыка, артист, игравший монарха, последний раз огладил драгоценную, колючую от стекляшек шапку, и вдруг…
На сцену с гиком ринулся отряд из зала! Вспыхнули факелы. Полетели листовки. Президент кокетливо отводил глаза, устало смеживал веки, морщил ноздрю. Ребят пинали, валили на пол, волочили по проходам. И хотя под деревянный стук, ропот публики, вскрики добиваемых президент набросил на лицо вуаль должностной скуки, жилка у его виска билась лихорадочно.
Голубая и злая!
Ребят лупили на допросах. На следующее утро Иосифа, выносившего ведро в мусоропровод, схватили на лестничной площадке. Ему драли волосы, душили ремнем от его же брюк, выбили клык.
Тем утром студент художественного училища, под побоями написавший на Иосифа показание, прыгнул из окна. Оставил записку: «Все отдаю партии» и нырнул. Но этот юноша не погиб, а, зацепившись за ветки дерева, повисел так немного под перебранку ворон-москвичек, свалился на снег и получил сотрясение мозга.
Иосиф не успокоился. С поредевшим хохолком и погнутым клювом он готовил новые акции.
Они начали шествия. У них чернели флаги. Они шли, не замолкая. Они шагали, топоча. Их стали блокировать, отлавливать на подступах, и, хотя они все же срастались в колонну, их оцеплял ОМОН и так держал под конвоем, ударяя или выхватывая кого-то…
Ершов, борода, голый череп, длиннополое серое пальто, похожее на шинель, выскакивал вперед, широко и бешено разевая пасть:
– Пусть моя кровь будет кровью партии, пусть моя плоть будет плотью…
Колонна повторяла монотонно.
Это была молитва. Утренняя. Черное знамя пропитывалось солнцем, встающим над Москвой. Мороз студил пену на оскаленных зубах. Они шли, зажатые конвоем, подхватывая крик, вскидывая кулаки.
Воронкевич созвал съезд. Был снят кинотеатр, куда поутру, хлюпая талым снежком, потянулись вереницы делегатов в черной коже с черными кожаными рюкзачками.
Иосиф возник на трибуне съезда и бодро, во всю силу легких, каркнул:
– Ура!
И предложил доктрину.
– «Снежинки ртом ловила, очень мило…» – Зал податливо смеялся. – Чего это? Снежинки, холод, сырость… Несчастная любовь, ангина… Зачем это? Зачем нам этот санный путь с однозвучным колокольчиком? Нам нужно четкое позитивное сознание!
В перерыве он вышел на ступеньки кинотеатра, олицетворяя позитив.
Сорокалетний уже мужик с морщинами у глаз, горькой складкой у губ, нервными стреляющими глазами.
Иосиф стоял, черная расстегнутая рубаха, черная распахнутая кожанка. Двумя руками он держал большой кусок черного хлеба с большим бело-розовым ломтем сала. Солнце полыхнуло у него в глазах. Он впился в бутерброд.
Подле Иосифа в этот момент стоял Степан и следил за ним с интересом. К Степе при том настойчиво прижималась журналистка Ирина Бойко, она обслуживала интернет-портал «Скандалы». Эта Ира была громадного роста, с широкой мужицкой спиной, синеглазая. Черные волосы блестели, стянутые на макушке. Губы она красила в кровавый цвет, веки – в голубой. И вот Ира налегая на Степана, вдруг баском стала сочинять ему в самое ухо, будто Иосиф у нее ночевал, пил с ней водку и свел ее с ума своим допотопным орудием…
Степан не выдержал откровений, повернулся к уплетавшему бутерброд Воронкевичу и спросил:
– Ирина хорошая?
Иосиф покосился на великаншу, качавшуюся в сапожищах. Без стеснения Ира завлекала его мглой ресниц, суровым синим взглядом. Шарами под блузой.
– Очень приятно. Рад знакомству… – интеллигентски скукоживаясь, прошамкал он бутербродом.
И взглянул исподлобья, как еврейский мальчик на казака-наездника, взмахнувшего нагайкой.
Ребята из регионов курили на ступеньках. Резкие, дикие, которые завтра сдохнут, а сегодня хотят алкоголя, порева, жрачки и лютой битвы. Партия дает им энергию, чтобы упорствовать и вырастать в кварталах бедноты.
– Мы ее заманили. Дрюха шило воткнул. Короче, час освежевывали. Мясо зажарили.
– Ну и?
– Жесткач. Кошкой воняет. Мочой. А шкуру я затарил…
Обсуждали охоту на лисицу. Говорил скуластенький невысокий пацан с прокуренным пороховым лицом и вялыми лепестками рта. Ему внимал тощий длинный весельчак, вдохновенно подпрыгивавший с ноги на ногу, вместо левого глаза у него краснела ямка.
– Степа! – обратился Иосиф ядовитым голосом.
– Да? – Неверов вздрогнул.
– Степа, а что ты делаешь у нас?
– У вас?
– Да, у нас – в НБП.
– Видите ли, – Неверов отвечал медленно: Вы – это партия войны. Вас осмеивают, считают полудурками, не берут в расчет, давят, но вы от этого только сильнее. И побеждаете. В сердцах тех побеждаете, кто не верит ни во что, потому что ждет настоящей веры. Эту веру вы даете. Знаете, почему нацболы мне интересны? Потому что – пообщаюсь, и вера пробуждается!
Воронкевич недоверчиво подмигнул.
Ира выплюнула сигарету. Вдруг она заговорила про то, как недавно ехала на частнике, а тот принял ее за переодетого мужчину.
– Парень, не пидарась! – наставлял ее водила.
– Да девушка я!
– Ты богатырь, а не девушка! Куришь-то зачем? Бросай это дело, милый. Нормальным становись. Косметику сотри, не срамись, – так поучал шофер.
В салоне его консервативно играло радио «Ретро».
Ребята загоготали на эту историю. Захихикал и Степан. Хохотнул Иосиф.
Их борьба продолжалась.
В регионах яйца летели в чиновников, раз за разом по двое-трое нацболов приковывали себя к дверям важных учреждений. В Москве случилось вовсе ЧП.
Пятнадцать человек (ровно – пятнадцать) пришли к Министерству чрезвычайных ситуаций. Они выглядели как инопланетяне. В старомодных противогазах с хоботками и шуршащих при каждом движении салатовых хламидах.
– Боевая тревога! – мычал пацаненок через маску. – Учения! Эвакуация!
– Санитарная служба! – плаксиво мычала под маской пацанка.
Вахтер ошалело запустил гостей, которые поднялись в кабинет министра чрезвычайных ситуаций. Сотрудники, побросав открытые кабинеты с включенными компьютерами (учения так учения), послушно столпились на улице перед дверями и чего-то ждали, задирая носы к летающим тополиным пушинкам.
Окно босса на втором этаже распахнулось. Не замечая зрителей, увлеченный бесконечным вальсом пушинок к невидимому за пеленой дня мерцанию созвездий, нащупывая глазами где-то совсем высоко нездешнего Хозяина, их босс, господин министр, высунулся по пояс. Его галстук завис.
– Громче! – раздался позади министра окрик.
Мужчина дернулся, точно его укололи в мягкое место, и закричал:
– Газ-нефть! Газ-нефть! Газ-нефть!
Ему шлепнули по затылку, он обернулся, переспросил и исправился:
– Да, смерть! Да, смерть! Да, смерть!
– Мы ненавидим правительство!
– Пытать и вешать! Вешать и пытать!
– Обыватель – козел!
И снова:
– Да, смерть!
Так он вскрикивал эти лозунги, министр с мужественным бойцовским сухофруктом физиономии под седеющим начесом волос. Рот, некогда вальяжный, разевывался широко… Иногда сухофрукт растерянно оборачивался, видимо переспрашивая какой-то особо чудной лозунг.
Но учился быстро, запоминал сразу, способный человек, не зря выбился в министры…
Над его головой мелькнул блестящий предмет.
Люди шарахнулись. Прямо им под ноги со звоном врезалась стеклянная доска. И раскололась. Это был портрет президента.
Иосифа посадили в Лефортово (распознав как вдохновителя). Ребят запихнули в Бутырку. Министр занемог и отъехал в ЦКБ (его начес был совершенно белым).
Перед тюрьмой ребят привезли в милицию. Там с ними говорил фээсбэшник, которого звали Ярослав. Ярик. Раньше он допрашивал в Чечне.
Всякий революционер чувствовал опустошающее бессилие, когда думал про этого Ярика. То был лютый палач наших дней, жил в Москве, кажется в центре, вроде любил гулять по бульварам. Имя «Ярик» ассоциировалось с древней княжеской Русью, с надменным властелином-однодневкой, который скачет по полю, копьем добивая раненых, и холодный туманно-голубой свет плещется в глазницах…
Фээсбэшник бил ребят. Бил одну ночь и день. Бил даже девушек. Одной пацанке сломал ключицу. «Меня били книгами», – сказал адвокату один пацаненок. Его Ярик ударял корешками старых толстых изданий, завалявшихся в библиотеке милиции. Была твердая, скользкая шафранная обложка «Былого и дум» (острый угол пропорол щеку), а еще бордовый трехтомник советских поэтов-шестидесятников.
Степа, мысленно хихикнув, вспомнил пастернаковское: «О, знал бы я, что так бывает, / Когда пускался на дебют, / Что строчки с кровью убивают…»
Ребятам было не до шуток. Среди бела дня арбатская панкушка с курчавыми темными волосиками и в облупившейся косухе подошла к отделению милиции, засучила кожаный рукав и элементарным движением полоснула себя по запястью. Кровь ее гневно брызнула на порог…
Иосифа доставили в Лефортово.
В одноместную камеру.
На допросы не вызывали.
Он не спал сутки – и ждал.
Задремал. Разбудили. Сказали брать вещи с собой. Провели коридорами под треск раций, вручили паспорт, сказали расписаться. Простились.
Иосиф вышел из тюрьмы на прогретую вечернюю улицу. Неуклюжей походкой каторжника, с которого потехи ради сняли кандалы.
Он медленно шел по улице, думая, что с ним так забавляются. Дошел до киоска, не своим голосом попросил пачку самых дорогих сигарет, неловко достал кошелек, отсчитал. Выпустил первый дымный клубок, закашлялся. И сразу почувствовал все на свете: май, вечер, сво-бо-ду-ду!
Почему его отпустили? Может быть, так легко отпустив его из тюрьмы, спецслужба хотела вызвать у его товарищей подозрение, что он – агент спецслужбы? Ведь пятнадцать человек оставалось в Бутырке. Но это быстрое освобождение вызвало в партии золотую и солнечную радость. Без примесей и теней.
– Ты… ты стал нашим командиром! Ты стал мне старшим братом. Место вождя уступаю тебе!
Ершов крепко расцеловал смуглые запавшие щеки Воронкевича.
Рыжая борода колола пергаментную кожу. Иосиф довольно морщился. Ершов знал цену признаниям. Он долго водил партию по краю обрыва, поднимал на утреннюю молитву, заряжал на бунт. Его сын в числе прочих томился сейчас в тюрьме. Василий колол бородой и смачно целовал ворона как более умного. Он доверял ему власть…
Тем временем за них взялись. Их решили управить – уничтожить.
Как-то после обеда человек сверху встретился с вожаком молодежного движения «Ниша», придуманного властью, и поручил мочить тех, кто борзеет. Мочить не самим, у представителей «Ниши» должны быть чистые, из беленькой кожи перчатки, сладкие и липкие, как сахарин… Мочить надо было, купив для этого темный элемент, – футбольных болельщиков, разбитых на шайки.
Нападали в сумерках.
Ершову сзади дали по голове. Попинали. Он очнулся, поднялся. Тогда бившие вернулись – это были два силуэта с дубинами. Василий убежал.
Следующим этапом забрали подвал.
Рано утром в железную дверь забарабанили.
– Мы не уйдем…
Они принялись обливать друг друга припасенными бутылочками керосина. И сговорились, чуть ворвется штурм – поджечься.
В бункер начали закачивать газ и дым. Внутри растерялись. Удушье! Слезы! Даже самоубийца боится быть убитым… Паника! Дверь вскрывали автогеном. Дверь рухнула. Освободители!
Наблюдателям, оттесненным в сторону, предстала такая картина: одного за другим из подвала выволакивали его защитников. Зареванных, кашляющих до писка, счастливых попаданию на воздух. И между всеми, как мокрая курочка-чернушка, был Иосиф. Заходящийся в надсадном аллергическом кудахтанье.
Их швырнули на газон.
К ним подошел молодой мужик в джинсовом костюме. Блондин.
– Все играем? – спросил он воркующим тоном превосходства.
Они поднимались, отряхивались, издавали смутные горловые звуки, с сожалением осматривали свои одежды, испорченные керосином.
Только Воронкевич воспаленно каркнул:
– Иди своей дорогой!
– Ярик… Ярик! – зашушукались в толпе.
Блондин соорудил губы трубочкой. Тихо насвистывая, он пошел к темному «опелю». Потом замер, резко обернулся, и поднявшиеся с газона одновременно вздрогнули.
Так вот он какой! Они поглядывали на расслабленного, невозмутимого блондина и снова чувствовали безысходную горечь от того, что нельзя покарать этого гада за подлые дела. За избиения. За штурм бункера. За эту его издевку. Выследить. Подкараулить. И размашисто вонзить ему в висок острым углом том какого-нибудь Салтыкова-Щедрина…
Ярик был крепко сбитый, очевидно с хохляцкой кровью, у него торчал клюв.
ТОЖЕ ПТИЦА?
А ведь в этом Ярике кипела ярость той же природы, что и в революционерах. Наверняка кипела ярость.
Черный ворон, оправившись от газа и дыма, вошел в круг друзей и репортеров. Прочистил горло:
– Они отняли бункер. Они убивают нас. Они хотят войны? Они ее получат!
Степа часто задумывался над идеологией НБП. Чего тут хотели? Конечно, они жалели народ. Были народны. Но правильнее всего было назвать их анархистами, мечтавшими о тотальности государства. Диктаторы и маньяки, монстры истории, взаимно грызясь, благословляли их из потустороннего пекла. Или из того чистилища, которое отводят после смерти необычным персонажам. Нацболы желали всемирного дисбаланса, постоянного конфликта, чтобы всегда били шокирующие родники.
Первого сентября Степан пришел на суд над пятнадцатью захватчиками министерства.
Во дворике выделялись родители арестантов, тревожные, будто собрались у школы отдавать детишек в первый класс. Он видел, как ребят выталкивают одного за другим из фургона, быстро проводят в здание. Стоявшие во дворе захлопали в ладоши, но на ветру хлопанье пропало. На суде он наблюдал этих первоклашек, сонливых, смущенных, или высокомерных, или шептавшихся в одной вытянутой клетке с серыми эмалированными прутьями. Менты загораживали отсек, где сидели девочки, и родители суетились, тянули шеи, высоко поднимали брови, пробуя разглядеть хоть краешек дочки.