355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Абрамов » Хождение за три мира » Текст книги (страница 4)
Хождение за три мира
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 21:00

Текст книги "Хождение за три мира"


Автор книги: Сергей Абрамов


Соавторы: Александр Абрамов
сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 9 страниц)

ПРОДВИЖЕНИЕ К РАЗГАДКЕ

Я сдержал слово и только в общих чертах рассказал Ольге о происшедшем. Мне и самому не хотелось даже отраженно вновь переживать все увиденное в искусственных снах. Я и Ольгу не спрашивал ни о чем, что имело бы к ним хоть какое-нибудь отношение. Только поздно ночью уже в постели я не выдержал и спросил:

– Мы получали когда-нибудь приглашения от венгерского посольства?

– Нет, – удивилась Ольга. – А что?

Я подумал и спросил опять:

– А кого из твоих знакомых зовут Федор Иванович и кто такая Раиса?

– Не знаю, – еще более удивилась она, – нет у меня таких знакомых. Хотя, погоди… Вспомнила. Ты знаешь, кто это Федор Иванович? Директор поликлиники. Не нашей, а той, министерской, куда меня на работу приглашали. А Раиса – это его жена. Она меня и сватала. Ты где-нибудь познакомился с ними?

– Завтра расскажу, а сейчас у меня мозги набекрень. Извини, – пробормотал я, засыпая.

Проснулся я поздно, когда Ольга уже ушла, оставив мне завтрак на столе и кофе в термосе. Вставать не хотелось. Я лежал и не спеша перебирал в памяти события вчерашнего дня. Сны, показанные мне в лаборатории Фауста, вспоминались особенно отчетливо – не сны, а живая конкретная явь, памятная до мелочей, до пустяков, какие и в жизни-то обычно не запоминаешь. А тут вдруг запомнились даже бумага на блокноте в больничном кабинете, цвет пуговиц на Мишкином плаще, стук упавшего на пол зонда и вкус абрикосовой палинки. Я вспомнил всю гофманскую путаницу, сопоставил разговоры, поступки и взаимоотношения и пришел к странным выводам. Очень странным, хотя странность их отнюдь не умаляла убедительности.

Меня поднял с постели телефонный звонок. Звонил Кленов, уже узнавший от Зойки о моей встрече с Заргарьяном. Пришлось применить болевой прием.

– Тебе знакомо понятие «табу»?

– Предположим.

– Так вот: Заргарьян – это табу, Никодимов тоже табу, и телепатия табу. Все.

– Рву одежды свои.

– Рви. Кстати, у тебя дача в Жаворонках?

– Садовый участок, ты хочешь сказать. Только не в Жаворонках. Нам предлагали два варианта: Жаворонки и Купавну. Я выбрал Купавну.

– А мог выбрать Жаворонки?

– Мог, конечно. А почему тебя это интересует?

– Меня многое интересует. Например, кто сейчас пресс-атташе в венгерском посольстве? Кеменеш?

– А у тебя не энцефалит, случайно?

– Я серьезно спрашиваю.

– Кеменеш пресс-атташе в Белграде. В Москву его не послали.

– А могли послать?

– Понимаю, ты пишешь диссертацию о сослагательном наклонении.

В общем-то, Кленов почти угадал. В своих попытках разгадать бродившую вокруг меня тайну я уже много раз в это утро спотыкался на сослагательном наклонении. Что было бы, если бы… Если бы Олег не был убит под Дунафельдваром? Если бы не он, а я женился на Гале? Если бы после войны я пошел в медицинский, а не на факультет журналистики? Если бы Ольга согласилась на предложение министерской поликлиники? Если бы Тибор Кеменеш поехал работать не в Белград, а в Москву? Если, если, если… Сослагательное наклонение расточало всю гофманскую чертовщину. Я мог быть на приеме в венгерском посольстве. Я мог поехать на «Украине» вокруг Европы. Я мог быть доктором медицинских наук и оперировать живого Олега. Все это могло быть в действительности, если…

И еще одно «если». Если у Заргарьяна я видел не сны, а гипотетическое течение жизни, в чем-то измененной в зависимости от тех или иных обстоятельств? Тогда законное право голоса получала фантастическая история Джекиля и Гайда. Если журналист Громов мог на какое-то время сделаться доктором медицины, хирургом Громовым, то разве не мог доктор Громов тоже на какое-то время стать Громовым-журналистом? Он и стал им тогда на Тверском бульваре. В одно мгновение, налитое тушью и лиловым туманом. В одно мгновение, как Гайд, впрыгнувший в тело Джекиля из губчатого кресла в лаборатории Фауста. Ведь у доктора Громова были свои Никодимов и Заргарьян, управлявшие теми же таинственными силами.

Значит, и Заргарьян с Никодимовым и я одинаково участвовали в одновременном течении каких-то параллельных, нигде не пересекавшихся жизней. Сколько их – две, пять, шесть, сто, тысяча? И где протекают они, в каком пространстве и времени? Вспомнилась Галина беседа с Гайдом о множественности миров. А если это уже не фантастическая гипотеза, а научное открытие, еще одна разгаданная тайна материи?

Но разум отказывался принять это объяснение, тем более мой разум, не тренированный в точных науках. Я мог только посетовать на ограниченность нашего гуманитарного образования: что даже просто поразмышлять, подумать об открывшейся мне проблеме у меня, как говорится, не хватило умишка.

В таком состоянии меня и застала Галя, забежавшая к нам по дороге на работу. Еще вчера вечером она узнала от Ольги, что я отправился с визитом к Заргарьяну, и ее буквально распирало желание узнать, нашел ли я ключ к разгадке.

– Нашел, – сказал я, – только повернуть его в замке не могу. Силенок не хватает.

Я рассказал ей о кресле в лаборатории Фауста и о трех увиденных «снах». Она долго молчала, прежде чем спросить:

– Он постарел?

– Кто?

– Олег.

– А что ты хочешь? Двадцать лет прошло.

Она опять задумалась. Я боялся, что личное заслонит в ней любопытство ученого. Но я ошибся.

– Интересно другое, – сказала она, помолчав. – То, что ты увидал его постаревшим. С морщинами. Со шрамом, которого не было. Невозможно!

– Почему?

– Потому что ты не читал Павлова. Ты не мог видеть во сне того, чего не видел в действительности. Слепые от рождения не видят снов. А каким ты знаешь Олега? Мальчишкой, юнцом. Откуда же морщины сорокалетнего человека, откуда шрам на виске?

– А если это не сон?

– У тебя уже есть объяснение? – быстро спросила Галя.

Мне даже показалось, что она догадывается, какое именно объяснение кажется мне самым вероятным и самым пугающим.

– Пока еще только попытка, – нерешительно отозвался я. – Все пытаюсь сопоставить мою историю и эти «сны»… Если Гайд мог сыграть такую штуку с Джекилем, то почему бы им не поменяться ролями?

– Мистика.

– А ты помнишь свой разговор с Гайдом о множественности миров? Параллельных миров, параллельных жизней?

– Чушь, – отмахнулась Галя.

– Ты просто не хочешь серьезно подумать, – упрекнул я ее. – Проще всего сказать «чушь». О гипотезе Коперника тоже так говорили.

Гипотезой Коперника я ее не сразил, но над моей гипотезой заставил задуматься.

– Параллельные миры? Почему параллельные?

– Потому что нигде не пересекаются.

Галя откровенно и пренебрежительно рассмеялась.

– Не сочиняй научной фантастики – не получится. Непересекающиеся миры?

– Она фыркнула. – А Никодимов и Заргарьян нашли пересечение? Окно в антимир?

– Кто знает? – сказал я.

А узнал я об этом через два часа в лаборатории Фауста.

СЕЗАМ, ОТВОРИСЬ!

Честно говоря, я шел сюда, как на экзамен, с той же внутренней дрожью и страхом перед неведомым. Еще и еще раз я перебрал в памяти сны, виденные во время опыта, – по привычке я их так и называл, хотя уже окончательно пришел к мысли, что сны эти были совсем не снами, – сопоставил все напрашивавшиеся на такое сопоставление детали, систематизировал выводы.

– Отрепетировали? – весело спросил встретивший меня Заргарьян.

– Что отрепетировал? – смутился я.

– Рассказ, конечно.

Он видел меня насквозь. Но злость во мне тут же подавила смущение.

– Мне тон ваш не нравится.

Он только хохотнул в ответ.

– Выкладывайте все, что вам не нравится. Магнитофон еще не включен.

– Какой магнитофон?

– «Яуза-десять». Великолепная чистота звука.

К вмешательству магнитофона я подготовлен не был. Одно дело просто рассказывать, другое – перед магнитофоном. Я замялся.

– Садитесь и начинайте, – подбодрил меня Никодимов. – Вы же оставляете след в науке. Вообразите, что перед вами хорошенькая стенографистка.

– Только без охотничьих рассказов, – ехидно прибавил Заргарьян. – Пленка сверхчувствительная с настройкой на Мюнхгаузена: тотчас же выключается.

Я по-мальчишески показал ему язык, и моя скованность сразу пропала. Рассказ я начал без предисловий, в свободной манере, и чем дальше, тем он становился картиннее. Я не просто рассказывал – я пояснял и сравнивал, заглядывал в прошлое, сопоставлял увиденное с действительностью и свои переживания с последующими соображениями. Вся напускная ироничность Заргарьяна тотчас же испарилась; он слушал с жадностью, останавливая меня только для того, чтобы переменить катушку. Я воскрешал перед ними все запечатлевшееся в лабораторном кресле: и ярость Елены в больнице, и перекошенное злобой лицо Сычука, и неживую улыбку Олега на операционном столе, – все, что запомнилось и поразило и поражало даже сейчас, когда я передавал магнитофонной пленке еще живое воспоминание.

Катушка еще крутилась, когда я закончил: Заргарьян не сразу выключил запись, зафиксировавшую, должно быть, еще целую минуту молчания.

– Значит, пассажа не видели, – огорченно заметил он. – И дороги к озеру не было. Жаль.

– Погоди, Рубен, – остановил его Никодимов, – не об этом же речь. Ведь почти идентичные фазы. То же время, те же люди.

– Не совсем.

– Ничтожные ведь отклонения.

– Но они есть.

– Математически их нет.

– А разница в знаках?

– Разве она меняет человека? Время – может быть. Если минус-фаза, возможно, встречное время.

– Не убежден. Может быть, только иная система отсчета.

– Все равно скажут: фантастика! А разум?

– Если вовсе не грешить против разума, то вообще ни к чему не придешь. Кто это сказал? Эйнштейн это сказал.

Разговор не становился понятнее. Я кашлянул.

– Извините, – смутился Никодимов. – Увлеклись. Покоя не дают ваши сны.

– Сны ли? – усомнился я.

– Сомневаетесь? Значит, думали. А может, начнем объяснение с вашего объяснения?

Я вспомнил все насмешки Гали и, не боясь снова услышать их, упрямо повторил миф о Джекиле и Гайде, встречающихся на перекрестках пространства и времени. Пусть антимир, пусть множественность, пусть мистика, собачий бред, но другого объяснения у меня не было.

А Никодимов даже не улыбнулся.

– Физику изучали? – вдруг спросил он.

– По Перышкину, – признался я и подумал: «Началось!»

Но Никодимов только погладил бородку и сказал:

– Богатая подготовка. Ну и как же с помощью такого светила, как Перышкин, вы представляете себе эту множественность? Скажем, в декартовых координатах?

Поискав в памяти, я нашел уэллсовскую утопию, куда въезжает мистер Барнстепл, не сворачивая с обычной шоссейки.

– Отлично, – согласился Никодимов, – будем танцевать от этой печки. С чем сравнивает наше трехмерное пространство Уэллс? С книгой, в которой каждая страница – двухмерный мир. Значит, можно предположить, что в многомерном пространстве могут так же соседствовать трехмерные миры, движущиеся во времени приблизительно параллельно. Это по Уэллсу. Когда он писал свой роман после первой мировой войны, гениальный Дирак был еще юношей, а его теория получила известность только в тридцатых годах. Вы, конечно, представляете себе, что такое «вакуум Дирака»?

– Приблизительно, – сказал я осторожно. – В общем, это не пустота, а что-то вроде нейтринно-антинейтринной кашицы. Как планктон в океане.

– Образно, но не лишено смысла, – опять согласился Никодимов. – Вот этот планктон из элементарных частиц, этот нейтринно-антинейтринный газ и образует как бы границу между миром со знаком плюс и миром со знаком минус. Есть ученые, которые ищут антимиры в чужих галактиках, я же предпочитаю искать их рядом. И не только симметрию мир – антимир, а безграничность этой симметрии. Как в шахматах мы имеем бесконечное разнообразие комбинаций, так и здесь бесконечное сочетание миров – антимиров, соседствующих друг с другом. Вы спросите, как я представляю себе это соседство? Как стабильное, геометрически изолированное существование? Нет, совсем иначе. Упрощенно – это мысль о неисчерпаемости материи, о бесконечном движении ее, образующем эти миры по какой-то новой, еще не познанной координате, а точнее, по некоей фазовой траектории…

– Ну, а как же обыкновенное движение? – перебил я недоуменно. – Я тоже частица материи, а передвигаюсь в пространстве независимо от вашего квазидвижения.

– Почему «квази»? Просто одно независимо от другого. Вы передвигаетесь в пространстве независимо и от вашего движения во времени. Сидите ли вы дома или куда-нибудь едете – все равно стареете одинаково. Так и здесь: в одном мире вы можете, скажем, путешествовать по морю, в другом – в то же время играть в шахматы или обедать у себя дома. Более того, в бесконечном повторении миров вы можете ездить, болеть, работать, а в другом бесконечном множестве подобных миров вас вообще нет: несчастный случай, самоубийство или попросту не родились – родители не встретились. Надеюсь, вам понятно?

– Вполне.

– Притворяется, – сказал Заргарьян. – Ему сейчас живой пример нужен – сразу поймет. Представьте себе обыкновенную киноленту. В одном кадре вы летите на самолете, в другом стреляете, в третьем убиты. В одном дерево растет, в другом его срубили. В одном памятник Пушкину стоит на Тверском бульваре, в другом – в центре площади. Словом, раскадрованная жизнь, движущаяся, скажем, вертикально, снизу вверх или сверху вниз. А теперь представьте себе ту же раскадрованную жизнь, но еще движущуюся от каждого кадра горизонтально, слева направо или справа налево. Вот вам и приблизительная модель материи в многомерном пространстве. А в чем, по-вашему, самая существенная разница между этой моделью и моделируемым объектом?

Я не ответил: какой смысл гадать?

– Идентичных кадров нет, а идентичные миры существуют.

– Похожие? – переспросил я.

– Не только, – вмешался Никодимов. – Мы еще не знаем закона, по которому движется материя в этом измерении. Возьмем простейший – синусоидальный. Обычную синусоиду: малейшее изменение аргумента дает соответствующее изменение функции, а значит, и другой мир. Но ровно через период мы получим то же значение синуса и, следовательно, тот же мир. И так далее до бесконечности.

– Значит, я мог попасть в такой же мир, как и наш? Точь-в-точь такой же?

– Даже разницы бы не заметили, – сказал Заргарьян.

– А как вы объясняете мой случай на бульваре?

– Так же, как и вы. Джекиль и Гайд.

– Громов из другого мира в моем обличье?

– Вот именно. Какие-то Никодимов и Заргарьян переместили сознание вашего двойника. Это произошло не мгновенно, не сразу. Ваше сознание сопротивлялось, спорило – отсюда этот дуализм в первые минуты, – потом подчинилось агрессору.

Я высказал предположение, что мой злополучный эпизод в больнице был обменным визитом, но Никодимов усомнился:

– Возможно, но маловероятно. С большей вероятностью можно предположить, что это был Громов, в чем-то подобный вашему агрессору. Та же профессия, тот же круг знакомств, та же семейная ситуация. Но я уже говорил вам о возможности почти полной и даже совсем полной идентичности…

– Образно говоря, – перебил Заргарьян, – мы побывали в мирах, границы которых подогнаны к границам нашего мира, внутренне касаются. Назовем их ближайшими, условно, конечно. А еще более интересны миры, пересекающие наш или, скажем, вообще не имеющие с нашим точки касания. Там время или обогнало наше, или отстало. И, кто знает, насколько? – Он помолчал и прибавил почти мечтательно: – За какой-то березкой, давно знакомой… в тишине, открывается вдруг незнаемое – неизвестное, странное, незнакомое…

– Вы не договариваете, – усмехнулся я, вспомнив те же стихи. – Там дальше иначе: «…грустное дело – езда в незнаемое. Ведь не каждый приедет туда, в незнаемое…»

На столе зазвонил телефон.

– Не каждый… – задумчиво повторил Никодимов. – Наш шеф не приедет.

Телефон продолжал звонить.

– Легок на помине. Не подходи.

– Все равно найдет.

Езда в незнаемое была отложена до вечерней встречи в ресторане «София», где свобода от начальственного вмешательства была полностью обеспечена.

NOSCE TE IPSUM[3]3
  Познай самого себя (лат.).


[Закрыть]

Ольгу я не видел до ужина – она задерживалась в поликлинике. Поговорить о случившемся было не с кем: Галя не звонила, а Кленова я тщательно избегал из-за порой нестерпимой его дидактичности и даже сбежал из-за этого с редакционной «летучки».

Почти час я бродил по улицам, дабы не прийти слишком рано и не торчать с глупым видом у ресторанного входа. Пытаясь собраться с мыслями, посидел у памятника Пушкину, но все услышанное утром было так ново и так удивительно, что даже обдумать это я так и не смог. В конце концов, весь ход мыслей свелся к тому, как оценить мою встречу с учеными. Как небывалую удачу, счастье газетчика, или как угрозу, какую всегда таит в себе непознаваемое. Я больше склонялся к «счастью газетчика». Если бы лабораторный кролик мог рассуждать, он, вероятно, гордился бы своим общением с учеными. Гордился и я. Вторичным признаком «счастья газетчика» был тип ученого, к какому принадлежали мои друзья. Я где-то читал, что ученые делятся на классиков и романтиков. Классики – это те, кто развивает новое на основе старого, прочно утвердившегося в науке. А романтики – это мечтатели. Они интересуются смежными, даже весьма отдаленными областями знаний. Они выдвигают новое не только на основе старого, но чаще всего с помощью совершенно неожиданных ассоциаций. Свое восхищение этим типом ученого я и выразил как-то в одном журнальном очерке. Теперь меня столкнуло с ним «счастье газетчика». Только романтики могли так смело и безрассудно грешить против разума, и, каюсь, мне очень хотелось продолжить свое участие в этом грехе.

С такими мыслями я и пришел на свидание не раньше, а даже позже моих новых друзей. Они уже дожидались меня у входа – улыбающийся Заргарьян и скромно тушующийся за ним Никодимов в старомодном, чопорном пиджаке. Ему очень подошел бы стоячий крахмальный воротничок, какие носили в начале века: таким ветхозаветно строгим выглядел сейчас ученый. Зато Заргарьян был поистине неотразим: в темном дакроновом костюме с галстуком, спущенным ровно настолько, чтобы видеть позолоченную булавку, скреплявшую воротничок рубашки, закругленный на уголках, он настолько поразил воображение тучного лысоватого метра, что тот даже не заметил нас с Никодимовым. Мы шли сзади, с улыбкой наблюдая, как суетился он перед долговязым Рубеном, придирчиво выбирая заказанный нами укромный столик.

Когда все было подано, Заргарьян сказал, разливая коньяк:

– Первый тост мой – за случайные встречи.

– Почему за случайные?

– Вы даже вообразить не можете, как велика роль случая в моей жизни. Случайно познакомился с Зоей, случайно через нее – с вами. И даже с Павлом Никитичем тоже случайно. Прочел лет пять назад в «Вестнике Академии наук» его статью о концентрации субквантового биополя – и сразу к нему. Тут и оказалось, что разными путями мы подошли к одной и той же проблеме.

Он замолчал. Я вспомнил слова Кленова о том, что они оба работали в совершенно различных областях науки, но спросить не успел. Заргарьян тотчас же поймал мою мысль.

– Странный союз физика и нейрофизиолога, – засмеялся он.

– Вы что, мысли чужие читаете?

– А то нет? Я ведь телепат, мне это по штату положено. Я многим занимался в своей области, но больше всего, пожалуй, меня интересовали сны. Почему мы часто видим во сне то, чего никогда в жизни не видели? Как это связать с павловским учением о том, что сны суть отражение действительности? Какие раздражения воздействуют в этих случаях на клетки головного мозга? Может быть, привычные – свет, звуки, прикосновения, запахи? А если нет? Тогда должен быть какой-то новый, неизвестный нам вид раздражения…

Я вспомнил, почему мои сны привлекли его внимание: они не были отражением действительности. Но, оказывается, и такие сны видели многие. Только сны эти не были стойкими, как пояснил Заргарьян; они забывались, туманились в сознании, а главное – не повторялись.

– Я рассуждал так, – продолжал он, – если, по Павлову, сны отражают виденное наяву, но испытуемый этого не видел, значит, это видел кто-то другой. Но кто? И каким образом виденное им запечатлелось в сознании другого?

Я перебил его:

– Тогда мой пассаж, и улица, и дорога к озеру – это чьи-то чужие сны?

– Безусловно.

– Чьи?

– Тогда я еще не знал. Возникало предположение о гипнопередаче. Но внушение не бывает случайным, внушением ниоткуда. Оно всегда направлено от гипнотизера к гипнотизируемому. Ни в одном из рассмотренных мною случаев такого внушения не было. Я предположил телепатическую передачу. В парапсихологии мы называем мозг, передающий сигнал, индуктором, а мозг принимающий – перципиентом. И опять ни в одном исследованном случае не удалось обнаружить индуктор. Характерный пример – ваши наиболее стойкие сновидения. Кто вам их передал? Откуда? Вы терялись в догадках. Терялся и я, склоняясь к предположению о каких-то иных существованиях человека, в ином образе, может быть, в ином мире. Но это уже было мистикой, я стоял у закрытой двери. Открыл мне ее Павел Никитич, вернее – его статьи. Тогда я сказал: «Сезам, отворись!» Так было, Павел Никитич?

– Почти так, – добродушно подтвердил Никодимов, – только зря колоритные детали опустил. Сезам не так уж легко открылся: я бирюк, с людьми уживаюсь плохо. Ассистент мой – он сбежал потом, когда нас прижимать качали, – принимал тебя за сумасшедшего; помню, даже районному психиатру звонил. Но тебя и это не остановило. Вот так и началось наше содружество, со случайной встречи. Поэтому тост поддерживаю. Я тоже «за».

– А потом? – спросил я. – От идеи до ее экспериментальной проверки не так уж близко.

– Мы и ползли. Идея математическая привела к физике поля. Мы начали с биотоков. Ведь биотоки мозга – это электромагнитные поля, возникающие в его нервных клетках. В своем излучении они образуют как бы единое энергополе – так называемое сознание и подсознание человека. Возьмем вашу аналогию. Поля Джекиля и Гайда только подобны, они несовместимы, или, как мы говорим, антипатичны. Пока вы бодрствуете, пока ваш мозг занят, антипатия полей постоянна и неизменна. Но вот вы заснули. И картина меняется: антипатия уже ослаблена, поля «двойников» как бы находят друг друга и ваши сны невольно повторяют виденное другим. А для того чтобы Джекиль стал Гайдом, необходимо полное совмещение полей, возможное лишь при исключительной активности поля индуктора. Вот эту исключительность мы и обнаружили у вас.

Я с увлечением слушал Никодимова, не все доходило до сознания, кое-что ускользало; я словно глохнул, теряя путеводную нить в этом дьявольском лабиринте полей, двойников, частот и ритмов, но усилием воли снова ловил ее, как прерванную многоточием речь.

– …опытным путем мы пришли к выводу, что при вэаимопередаче полей активируются волны с частотой, значительно большей обычного альфа-ритма. Этот новый вид частотности мы назвали каппа-ритмом. И чем выше частота каппа-волн, тем ярче сновидения, принятые спящим рецептором. А далее уже нетрудно было вывести и закономерность. Полное совмещение полей связано с резким возрастанием частотности. Так возникла идея концентратора, или преобразователя биотоков. Создавая направленный поток излучения, мы как бы перемещаем ваше сознание, находя ему идентичное за пределами нашего трехмерного мира. Конечно, мы еще в самом начале пути, движение поля по фазовой траектории пока хаотично. Мы еще не можем управлять им, не можем сказать точно, где именно вы очнетесь – в настоящем ли, в прошлом или в будущем относительно к нашему времени. Нужны еще десятки опытов…

– Я готов, – перебил я.

Никодимов не ответил.

Из магнитофона, включенного на эстраде каким-то юным любителем танцев, доносился к нам хрипловатый мальчишеский голос. Он плыл над гудевшим залом, над стрижеными и лысыми головами, над потемневшим от вина хрусталем, плыл незримо и властно, поражая силой и чистотой чувства, неожиданного в этом дымном, прокуренном ресторане.

– С подтекстом песенка, – сказал Заргарьян.

Я прислушался. «Ты моя судьба, – пел мальчишка, – ты мое счастье…»

– Вы наша судьба, – серьезно, даже торжественно повторил Заргарьян, – и, может быть, счастье. Вы.

Я смущенно отвел глаза. Что ни говори, а приятно быть чьим-то счастьем и чьей-то судьбой. Никодимов тотчас же уловил мое движение и укрывшуюся за ним тщеславную мысль.

– А может быть, и мы ваша судьба, – сказал он. – Вы еще многое узнаете, и прежде всего о себе. Ведь вы только частица той живой материи, которая и есть «вы» в бесконечно сложном пространстве – времени. Словом, как говорили древние римляне, nosce te ipsum – познай самого себя.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю