Текст книги "Рай без памяти (илл. А. Иткина)"
Автор книги: Сергей Абрамов
Соавторы: Александр Абрамов
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 21 страниц)
27. ИДИЛЛИЯ
Прошли, но с трудом. Стена оказалась покрепче прежних – жесткая плоскость с ничтожной упругостью. То ли в механизме проходимости что-то заело, то ли нас действительно не хотели пускать, но проторчали мы в коридоре довольно долго. Открылся проход внезапно, когда мы, меньше всего ожидая этого, уселись перед ним, чтобы обсудить положение. Да и открылась стена по-иному, не размякла, а растаяла, оставив в воздухе лишь розовый туман.
То, что открылось за ней, показалось бредом, галлюцинацией, волшебным миражем в красной пустыне. Впрочем, и пустыни не было, не только красной. Перед нами расстилалось зеленое поле, расшитое бело-розовыми стежками клевера и золотистыми пятнышками ромашек. Обыкновенное земное поле, широкое и холмистое, как в Швейцарии или в Подмосковье у Звенигорода. И голубая речушка вдали, почему-то очень знакомая, и виданный-перевиданный проселок, сухой и пыльный, с накатанными колеями от полуторок и трехтонок. Даже мост через речонку – не бетонный и не стальной – встречал знакомыми нетесаными бревнами. А за рекой, за дорогой – что за наваждение! – паслись коровы, белые, рыжие, пятнистые, с колокольчиками на шее, с надпиленными рогами, меланхоличные, разомлевшие от жары. И уже совсем далеко виднелась темно-зеленая полоска леса, не похожего на здешние даже издали.
И все-таки в пейзаже было что-то странное и чужое. Я сразу понял что: не было следов человека и его дел. Ни телеграфных столбов вдоль дороги, ни линии высоковольтной передачи, ни пастуха с подпасками, ни удочек, закинутых над черными заводями, ни грузовиков на дороге, ни путников – никого.
Из коридора в поле вели ступеньки – деревянные, щербатые, потемневшие от времени и дождей. Они противно скрипели под ногами. Я первым ступил на траву, побежал навстречу теплому ветерку и крикнул:
– А ну сюда!
И осекся. Зернов и Мартин уже сошли со щербатых ступенек, но еще не видели, что и ступеньки, и розовая вуаль стены, и коридор за ней, и вообще все, что могло хоть приблизительно напоминать покинутый нами завод, – все исчезло. Позади простиралось то же поле, и дорога, поворачивая прихотливой петлей, ползла к горизонту с такой же полоской леса. Это было так страшно, что я вскрикнул. Мартин потом говорил, что у меня был вид человека, узревшего привидение. Не знаю, как выглядел я, но у Мартина с Зерновым вид был не лучше.
– Трансформация интерьера, – задумчиво произнес Зернов, – как в Сен-Дизье, – и замолчал.
Мы не знали, радоваться нам или плакать. Радоваться идиллическому концу нашего путешествия – а впрочем, конец ли это? – или плакать по так и не открытой тайне завода. Мы сидели на росистой траве и молчали. Не помню, сколько прошло – полчаса, час, не хотелось ни думать, ни говорить: слишком резким был переход от сверхпроходимости и невидимок к этой зеленой идиллии.
Но Зернов оставался Зерновым; он посмотрел на часы и сказал:
– А солнце-то бутафорское.
Мы поглядели на солнце и ничего не поняли: солнце как солнце – желтое, пламенеющее, с белесым ореолом вокруг диска.
– Я уже давно слежу за ним, – продолжал он. – Не сдвинулось ни на метр. Висит, как люстра.
– Как ты это заметил? – спросил я.
– По тени. – Он указал на тоненькую тень от ножа Мартина, упиравшуюся точно в стебель ромашки. – Как была, так и осталась.
– А нож откуда?
– Я воткнул, – подал голос Мартин. – Сидеть неудобно было – мешал.
– А я еще обратил внимание на тень от ножа, – засмеялся Зернов. – Очень уж точно она в ромашку пришлась. А потом случайно взглянул: на том же месте лежит, ни на миллиметр не сдвинулась. – Он снова засмеялся беззаботно и весело, как будто его ничуточки не удивляло ни исчезновение завода, ни загадочное поведение солнца.
– Не понимаю, чему ты радуешься.
– Ясности, Юрий, ясности. – Он вытащил из земли нож, щелкнул тоненьким лезвием. – Ничто не исчезло и не растаяло. И никуда мы из завода не выходили. Просто перешли в следующий цех сквозь очередную неправдоподобную стену. И не наша вина, что этот цех оказался таким… обычным. И травка, и коровки…
– Тоже бутафорские?
Я не включался в игру. А он продолжал с этаким гидовским превосходством:
– Почему бутафорские? Настоящие. Только солнце иллюзорное, а все остальное – и лужок, и буренки – вполне добротная модель. Даже молока, я уверен, можно попробовать. Ну, кто умеет доить коров?
Вызвался Мартин: приходилось у отца на ферме.
Я с детства побаивался коров и не рискнул бы пройти сквозь стадо, но эти буренки так равнодушно встретили нас, что и я осмелел. А Мартин и совсем бесстрашно ощупывал набухшее вымя.
– Давно не доены, – сказал он.
Зернов не удивился:
– Так и должно быть.
Он по-прежнему говорил загадками, ничего толком не объясняя. Я так ему и сказал.
– Не обижайся, – улыбнулся он. – Я и сам еще не все понимаю. А непрочными гипотезами бросаться не хочется.
Мы подошли к Мартину, уже попробовавшему молока от флегматичной пеструшки. Попробовали и мы, благо ведро оказалось под боком, словно невидимые хозяева предвидели и такую возможность. И молоко оказалось настоящим, вкусным, жирным и теплым – чудесное парное молоко от ухоженной коровы. Не хватало лишь доброго каравая с хрустящей корочкой сверху. Вероятно, Мартин подумал о том же, потому что спросил:
– А если нас продержат здесь не день и не два, что есть будем?
– Думаю, и об этом позаботятся, – сказал Зернов.
Он пристально всматривался в березовую рощицу поодаль – левитановский холст, спроецированный в трехмерное пространство. Что-то похожее на стог сена высилось на опушке.
– Может быть, шалаш? – предположил Мартин.
Но вблизи шалаш оказался погребом, старым, но прочным, какие строят рачительные хозяева. Тяжелая, почерневшая от времени дверь была чуть приоткрыта, а из щели несло сыростью. Мы распахнули ее, и к запаху сырости присоединился запах винного погребка. Древние ступеньки, покрытые сизой плесенью, приглашали спуститься. «Сойдем?» – спросил взгляд Мартина. «Сойдем», – кивнули мы, и все трое, заинтригованные новой загадкой, подошли к другой двери, уже под землей. Она тоже была приоткрыта. Мартин чиркнул было спичкой, но Зернов остановил его:
– Не надо. Там свет.
Дверь открылась почти без усилий, пропустив нас в большой длинный зал с низкими темными сводами. Пять-шесть свечей, расставленных где попало, слабо освещали часть каменной кладки, сырой земляной пол и вдоль стен, одна на одну в три яруса, огромные смоляные бочки. В тусклом, неверном свете чуть поблескивали медные краны, а над ними на крепких днищах бочек белой масляной краской кто-то вывел порядковые номера. Видимо, зал был чем-то вроде дегустаторской, если в бочках действительно «отдыхало» вино. Разные номера, разные индексы, разные вина. А между бочками темнел проход, широкий и длинный.
– Любопытно, что там в бочках? – спросил я.
– Вино, – сказал Мартин.
– Не убежден. Почему ты решил, что в бочках вино?
– А что?
– Все, что угодно: вода, спирт, масло.
– Или вообще ничего нет, – добавил Зернов.
Я постучал кулаком по днищу бочки. Ответил сухой и короткий звук.
– Полна.
– Теперь только попробовать содержимое, – облизнулся Мартин, – и спор разрешен. Ну, кто пробовать будет?
– Никто, – оборвал Зернов. – Хватит рискованных экспериментов. Меня больше интересует, что над нами.
– Как – что? – не понял Мартин. – Небо, трава, коровы.
– Мне бы вашу уверенность, – усмехнулся Зернов и полез наверх.
На последней ступеньке он остановился:
– Готовы? – и открыл дверь.
В погребе сразу стало светло. Мы с Мартином переглянулись: все, мол, ясно. Хоть и бутафорское солнце, но светить – светит! И коровы, вероятно, пасутся.
28. ШАЛОСТИ СПЕКТРА
Но не было ни коров, ни солнца. И сельского пейзажа не было. И свет был не дневной.
Мы снова оказались в гигантском цеху. Пылали печи, в их раскаленных духовках можно было зажарить целого быка, не заботясь о разделке туши. Длинные языки пламени лизали металлические решетки заслонок, а за ними ухали и трещали, сверкая фейерверком искр, могучие бревна, срубленные в лесу каким-нибудь легендарным Полем Беньяном. Это пышное празднество огня освещало поистине лукуллово великолепие: на длинных столах у печей в беспорядке были навалены туши баранов, индейки, цыплята, рябчики, куропатки. Разноцветными грудами высились багряные, плотные помидоры, пупырчатые огурцы, бело-зеленые головки цветной капусты, золотистые ядра лука, заостренные столбики розовой моркови – чего только не было в этой овощной лавке! Да разве только овощной? Белые конусы сахарных голов, слежавшиеся глыбы поваренной соли, зеленые бутыли с растительным маслом, пузатые глиняные горшки со сметаной и молоком. А фрукты! Я нигде не видал такого множества отборнейших фруктов: красно-желтые яблоки, полированные дыни, похожие на мячи для игры в регби, полосатые арбузы – только-только из Астрахани, клубника в корзинках, груши, светящиеся, как электрические лампочки…
Когда-то я читал книгу, герой которой проникал в висевшую на стене картину. В какую картину мы попали – Рубенса или Снайдерса, – я не знал, но ощущение ирреальности, искусственности не покидало меня. Казалось, что мы смотрим спектакль из жизни современников Гаргантюа и Пантагрюэля, когда они, проголодавшись, съедали по барану в один присест, а не вертели брезгливо бифштекс по-деревенски. Мы стояли у истоков пира, Пиршества с большой буквы, об искусстве которого давно забыли в нашем суетливом веке столовых самообслуживания.
– Ну и ну! – Мартин даже языком прищелкнул. – Жили же люди!
Я машинально отметил, что он сказал «жили», а не «живут»: он тоже не связывал эту кухню гурманов с нашими днями. Но откуда она появилась там, где еще недавно бродили коровы по нескошенной траве и текла обыкновенная, а не молочная река, с илистыми, а не кисельными берегами? И почему Зернов догадался о предстоящей смене декораций в этом спектакле?
– Почему? – усмехнулся он. – Интуитивно. Нас никогда не возвращают туда, где мы уже были.
– Но дверь, – не сдавался я, – это же не красная стена. Она не расползлась и не растворилась. Мы вошли в нее с пастбища и должны были туда же выйти.
– В нашем трехмерном мире – да. Но если этот огромный цех – часть четырехмерного пространства? Говоришь, дверь погреба – не красная стена. Неверно. Красная стена – та же дверь, и не надо приписывать ей никаких мистических свойств. Там, где царствует физика, мистике места нет. А физические свойства четырехмерного мира предполагают и не такие парадоксы. Можно дважды, трижды выходить через одну и ту же дверь, каждый раз попадая в другое место. Я уверен, что территория завода по крайней мере в десять раз больше, чем кажется. А голубой купол – только видимая нам его часть, как для людей двухмерного мира видимой частью куба была бы одна его плоскость.
Он замолчал, близоруко всматриваясь в пестрое великолепие кухонных столов. Потом взял со стола большую желтую, чуть светящуюся грушу и откусил, причмокнув от удовольствия. Мы с завистью посмотрели на него, но последовать ему не решились.
– Одного не пойму, – сказал Мартин, – это же не наш, не земной завод – и вдруг кухня и винный погреб!
Зернов отшвырнул огрызок груши.
– Это же демонстрационный зал для проголодавшихся экскурсантов. Неужели не ясно?
– Так почему здесь все в сыром виде? «Облака» не моделировали кафе-самообслуживания под вывеской «Вари сам!».
– Значит, лаборатория, – согласился Зернов. – Последняя проверка готовой продукции.
– А где лаборанты?
– А мы с тобой. Груша – само объедение. С удовольствием подпишу приемо-сдаточный акт.
Я часто не понимал Зернова: шутил ли он или говорил серьезно, вот и сейчас он улыбался, но глаза неулыбчиво поблескивали.
– Дальше потопаем? – подал голос Мартин, которому уже надоело гастрономическое изобилие зала.
– Куда? – спросил я.
Он показал в дальний угол: за столом с овощами, в стороне от пышущих жаром печей, виднелась тоже вполне земная деревянная дверца. Мартин нырнул в нее первым. Я пропустил вперед Зернова и замкнул колонну. Дверь скрипнула позади, и все стихло. Я невольно оглянулся и увидел знакомую красную «стену». Деревянной дверцы не было и в помине.
– А ты ожидал другого? – услышал я насмешливый вопрос Зернова. – Представление продолжается. Новое действие – новый цех.
То был совсем необычный цех, даже в сравнении с тем, что мы уже видели. Мне сразу вспомнился когда-то виденный итальянский фильм Антониони «Красная пустыня». Он был сделан в цвете, и цвет в нем являл часть режиссерского замысла. Сочные и яркие краски, чистые пастельные тона создавали по желанию режиссера любую иллюзию. Цвет господствовал над зрителем, подавлял и поражал его, заставлял смеяться и плакать, изумляться и радоваться. Именно это смешанное чувство удивления и радости, ни с чем не сравнимое чувство открытия нового мира, испытал я, оглядевшись вокруг.
Впрочем, если быть точным, сперва я ничего не увидел. Как человек воспринимает полярное сияние единым радужным колесом, прежде чем различить в нем отдельные цвета, так и я увидал мелькающий перед глазами спектр. Что-то похожее на холсты художников, которые принято хулить только за то, что они ничего не изображают, кроме игры красок и форм. Или, точнее, на то, что порой хочется в них найти. Присмотришься – и вдруг найдешь какие-то заинтересовавшие тебя сочетания, и если есть воображение, можно увидеть в них и свое, только тобой открытое. То вырвется из лазури моря и неба алопарусный фрегат гриновского Артура Грэя, то синяя птица призывно махнет крылом, то остров Буян блеснет пряничными куполами своих золотоглавых церквей. Воображение подскажет, а универсальный индикатор – глаз уточнит нужную локальность цвета в бессмыслице линий и пятен.
Он не подвел меня и на этот раз, мой «универсальный индикатор». Мелькающий спектр распался на множество цветных линий: спиралей и кохлеоид, синусоид и серпантин, словно прочерченных светом фар в черном воздухе ночного города. Все было ярко, разномасштабно и – да простят меня физики за это сравнение – разнопространственно. Все эти цветные линии выходили откуда-то из глубины зала, фактически возникая в тающей дымке, метались перед нами в яростном танце, вращались и расплывались в блеклые пятна, застывали в стремительном движении, как бы воплощая собой смутный образ текучего времени.
Только пятна и линии – больше ничего не было в этом зале. Да и самого зала не было. Высился гигантский аквариум без стенок и дна, параллелепипед зеленой воды, вырезанный из океанской толщи, пространство, сплетенное из цветных молний, в котором замерли в изумлении три маленьких человечка. Величественная и унижающая картина!
Неожиданно пестрая карусель молний резко замедлила бег. Цветные линии стали сливаться, расширяться, принимать странную форму – лент не лент, а каких-то цветных поясов. На поясах появилось множество черных точек, как дырочек в перфоленте. И начался новый самостоятельный танец точек. Они менялись местами, группировались, пропадали в темноте и возникали вновь, словно кто-то пытался сложить из черных стеклянных шариков строгий мозаичный рисунок. Он странно повторялся, этот зародыш рисунка: точки группировались через равные промежутки в одинаковые скопления.
И вдруг кто-то смазал все, плеснув на абстрактный рисунок грязную воду из ведра, краски смешались и растеклись, а потом из бесформицы цвета вырвались уже знакомые пояса и замелькали перед глазами, вытягиваясь в строго выверенные ряды. И тут я совсем уже перестал понимать: мимо нас текли цветными струями ленты рекламных этикеток. «Молоко сгущенное», «пастеризованное», «повышенной жирности», «сладкое» и «порошковое». Головы рыжих и черных коров, глазастые и рогатые, поворачивались к нам и фас и в профиль. Я сам покупал молоко с такими этикетками в лавчонке напротив нашего «Фото Фляш». И тушенку с веселым поросячьим пятачком, и вермут с пунцовым бокалом на этикетке, и сигареты с привычными земными названиями и примелькавшимися рисунками на пачках. Почти у моего лица будто выстрелила и развернулась, устремляясь в глубину зала, лента с повторяющимися, как припев, словами: «кока-кола», «пепси-кола», «оранжад», «лимонад», и тут же нагнали ее, сформировавшись из линий и пятен, ленты, такие же многоцветные, рекламирующие конфеты и сыр, вина и колбасу, шоколад и мясные консервы.
Приглядевшись, я заметил, что возникавшие ниоткуда и пропадавшие в никуда ленты содержали не только рисованные этикетки. Реклама сыра материализовалась в сырные брикетики в цветной обертке, реклама конфет – в гран-рон конфетных коробок, ленточки этикеток с серебряными рыбками – в жестяные струи коробок с сардинами. Танец красок с каждой минутой открывал нам свои тайны. Я протянул руку к параду желтых консервных банок с черной надписью «Пиво»: тайна их зарождения заинтриговала меня. И вдруг эта тайна обернулась прямым вызовом второму закону Ньютона. На протянутую руку тотчас же легла одна из этих летящих банок. Я повернул руку ладонью вниз, но банка не упала – она по-прежнему давила на ладонь своей трехсотграммовой тяжестью. Я вопросительно взглянул на Зернова, а тот только рукой махнул: сам, мол, не понимаю. Я легонько подтолкнул банку, чтобы проверить, не прилипла ли. Она так же легко сорвалась и полетела догонять свою ленту.
Я даже удивиться не успел: новое чудо возникало в сверкающей пляске красок и лент. Из глубины зала, ритмично подпрыгивая, как танцоры в летке-енке, быстро-быстро прямо на нас полз в воздухе розово-серый червяк. Кто и для чего вдохнул жизнь в эту бесконечную связку сосисок, не знаю, но она была живой и агрессивной. Изогнувшись подобием логарифмической кривой, она наступала на Мартина. Тот стоял разинув рот, как завороженный, а я, испугавшись за него, схватил ее и дернул. И тут же выпустил, вскрикнув от боли в плечевом суставе. Связка рванула, как автомобиль, несущийся с превышенной скоростью.
Я пошевелил рукой – боль несусветная. Еле-еле протянул ее Мартину:
– Дерни.
Мартин дернул. Я вытерпел и эту боль. Сустав стал на место, рука опухла, но боль уже утихала.
– Железные они, что ли? – сказал я сквозь зубы.
– Такие же, как в любом гастрономе. – Зернов, не отрываясь, следил за движением гирлянды: скачок – полметра, скачок – полметра. – Ухватись ты за ленту конвейера, да еще так натянутую, как эта связка, – не слабее дернет.
Мартин предусмотрительно отодвинулся, уступая дорогу агрессивным сосискам, а они уже исчезали в стене из струящегося сурика. Какие-нибудь четверть часа назад эта «стена» была дверью, ведущей на кухню, набитую всякой снедью, в которой я, впрочем, не видел сосисок, а сейчас они чудовищным червяком устремлялись на ту же кухню. Только на ту ли? В этом дьявольском луна-парке можно было сделать два шага, переместившись на километр. Или совсем пропасть, как Мартин в соседстве с прыгающими «мешками».
Вы не верите в материализацию мыслей? Я поверил, потому что Мартин опять исчез. Человека не было: в красноватом воздухе висела только голова, увенчивающая вместо тела тонкую огненную спираль. Внутри спирали что-то вспыхивало и переливалось, освещая голову без тела, а потом снова гасло, и спираль казалась уже обыкновенной красной ниткой, которую можно было дернуть и оборвать. Памятуя свой опыт с сосисками, я этого не сделал, а только растерянно спросил Зернова:
– Опять дополнительный фактор?
– Процесс же не остановлен, – отозвался он.
– А голова? Опять телеинформация?
– Болтуны! – взревела голова. – Да помогите же наконец!
Из разведенного сурика к нам протянулась пятерня Мартина, за которую мы и ухватились, рискуя вывихнуть сустав и ему. Что-то крепко держало его в невидимом нам пространстве. А голова морщилась и ругалась:
– Не пускает, собака!
– А что это, Дон?
– Черт его знает. Держит, и все.
– Не унывай, старик, вытащим.
– Давай-давай, ребята.
Мы и «давали», выигрывая понемножку, по сантиметру, но все же выигрывая. Так «давали», что минуту спустя Мартин выкатился из пустоты, чуть не свалив нас на землю или, вернее, на такой же красный, как и «стены», но по крайней мере твердый пол. Что с ним случилось, он так и не понял. Повернулся неловко и попал в какой-то капкан, одновременно исчезнув из трех измерений. Даже всезнающий Зернов молчал, ошарашенный этим вихрем загадок.
А в зале что-то неуловимо менялось. По-новому перестраивались цветные линии, уплывали в темноту пестрые ленты этикеток, зал суживался, превращаясь в коридор, ровно очерченный горизонтальными рядами трубок. Сначала они просто казались окрашенными в разные цвета, потом, приглядевшись, мы заметили, что внутри их струится не то жидкость, не то газ, то и дело меняющий цвет. Красные, желтые, оранжевые и лиловые струи как бы указывали нам новое направление.
Значит, о нас помнили, нас приглашали дальше смотреть и учиться, удивляться и познавать. От нас хотели, чтобы мы во всем разобрались, и нам верили, что мы разберемся и поймем. В конце концов, все здешние чудеса служили определенной цели – поддержать созданную на этой планете жизнь. Следовательно, нам ничто не угрожало здесь, кроме собственной неосторожности.
Не сговариваясь, мы только переглянулись и пошли дальше в знакомом красноватом тумане, следуя разноцветным ариадниным нитям, которые кто-то развесил, может быть, и для нас.