412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Серафима Власова » Уральские сказы » Текст книги (страница 2)
Уральские сказы
  • Текст добавлен: 17 июля 2025, 16:44

Текст книги "Уральские сказы"


Автор книги: Серафима Власова


Жанры:

   

Сказки

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 3 страниц)

БЕСЕНОВА ГОРА

Быль это иль небылица, только от многих наших заводских слыхать приходилось, будто лет сто назад, а может двести, в деревне Никольской были девки красивые, да нравом приветливые. И посылали сватов в эту деревню. Известно, как жили в ту пору рабочие люди, вот и думалось каждому парню выбрать себе подругу в жизни, нравом веселой, да характером приветливей: «Авось легче проживется». А деревня та верстах в сорока от завода притулилась.

Со всех сторон озерами, вековыми лесами да горами высокими от злых ветров защищена та деревня была.

А народ в Никольской и вправду в отличку от других деревень был. «Любого парня у нас возьми, аль девку – залюбуешься», – говорили старые люди. Деды эту молву сохранили.

Когда мало еще на Урале заводских жило, стали цари раздавать землю по окраинам государства своим вельможам знатным. Получил землю, на которой позже Сысертский завод обозначился, какой-то князь или граф – вельможа царский. Много богатств получил он: руда сама наверх лезла; озер, полных рыбы, хоть уху прямо в них вари; лесов-непролазных, полных зверья всякого. А людей нет.

У самого крепостных не ахти сколько было. Дал он приказание своим приближенным: купить или выменять людей у помещиков. Поехал барский приказчик по дворянским домам. Выменял он у рязанских помещиков тридцать семей на вывоз за два рубля золотых и две борзых впридачу. А люди были один к одному. Один краше другого.

Привез приказчик людей на Урал. Земли им дали, избы они срубили. Так и родилась деревня Никольская.

Время, что вода бежит, не догонишь. Разрослась деревенька – селом стала. Внуки от дедов слыхали, как их деды здесь появились. Полюбились им суровые горы Уральские, хоть и про себя они побасенку сложили: «Живем на горах, а неба не видим».

Шибко не по себе было людям в долгие зимние ночи, когда, бывало, у самых изб волки людей загрызали. А все же родными им стали горы высокие, леса дремучие.

Вот в этом-то селе Никольском, в семье кузнеца Северьяна Медведева, родилась дочка.

Отец Северьян в недолгих днях, как говорят, богу душу отдал. Здоровенным бревном его придавило, осталась семья сиротой.

Горько плакала мать, когда родилась Парашка. Лишний рот появился в семье – и без нее четыре парня. Росла Парашка будто всем на зло: крепкая, сильная, а уж дерзкая – всем на удивленье.

– В кого это она у тебя уродилась? – спрашивали соседки Таисью, Парашкину мать.

А когда подросла Парашка, то совсем отчаянной стала. Одно горе было матери с ней. Огонь, а не девка. Чистый бес.

«Бес» да «бесенок», прилепилось это прозванье к Парашке, когда малолеткой была, да так за ней и осталось и до нас дошло.

Бывало в лес пойдет – дня три ходит. Спросят ее, как она одна в лесу не боится, а она в ответ только смеется:

– А че в лесу страшного.

Потом в сердцах так зло скажет:

– В деревне куда страшней леса. Намедни все видали, как Панко Игнатова в пожарке секли. А за какой грех? Вишь без спроса мать ушел хоронить. Отходить уж стал – с досок снимали. Вот и гляди, где страшнее. А в лесу что? Сосны шумят, на своем языке разговаривают. Знать надо лес. Сроду в нем не пропадешь, а дома горе, да беда…

И начнет, начнет наговаривать – только слушай ее.

Говорила Парашка всегда от сердца, с жаром.

Хоть и неладным считалось в те годы бабу иль девку слушать, а Парашку слушали, да еще поддакивали, хоть и бесенком называли.

Больше всего на свете любила она с братьями на охоту ходить. Ловко-била зверя лесного, а еще крепче козуль диких.

Долго помнили люди, как она убила сохатого. Диво брало людей: одна ведь изловчилась!

– Не силой, а хитростью зверя брать надо. Зверь хитрый, а я похитрей. Выследили мы сохатого с Сенькой давно. Шла я за зверем по следу. Остановился он на еланке, а я в сторонке опнулась. Стою и тихонько пою. Зверь пение любит, хоть и слов не поймет. Пела я пела, кружиться начала. Стоит зверь. За родню меня звери считают, за зверюшку принимают, – шутила она, а сама, что козуля дикая, легко да проворно в бор нырнет. Только ее и видели.

Никто кроме нее не знал самых коротких, да тайных тропинок к заводу.

Всем селом были приписаны люди к заводу. Не раз проводила Парашка матерей и жен на свиданье к сыновьям и мужьям по этим тропинкам глухим в завод и обратно.

Вот так и росла она сильная, вольная.

Как говорят старики, и красотой бог не обидел, на что портяная рубаха груба, да колюча, а к Парашке и она шла – одним словом, цвела Парашкина красота, будто цветок Марьин корень.

Да не только Парашкина красота людей привлекала. Первой песельницей девка была, а пела, – всем душу грела, сердце веселила.

Прослышал про Парашкину красоту коногон с домны заводской Никита Старков. Первый мастер был в домне и тоже петь любил, а когда запевал полным голосом, то говорят лучины гасли и стекла в окнах дрожали. Проворный был парень, на все руки умелец, и отцу помогал и себе кусок добывал.

Увидел Никита Парашу впервые в Троицын день, когда девушки венки в пруд бросали. Запомнились парню ее глаза и пенье сердечное.

А на Красной горке, на свадьбе у подружки Парашиной, на всю жизнь приворожила она его своей красотой, да песнями девичьими.

Зацвела с той поры и у Параши на сердце любовь. Не смогла с этого дня она позабыть про Никиту: то вспомнит походку, то черные кудри его.

«Орел, а не парень», – думала она, а Никита в Петровки наметил сватов подослать, да вдруг все перепуталось.

Старшего брата Параши, которого она за отца почитала, живым не стало. Его заковали и в гору работать отправили. Бунтовал, правду прикащику в глаза сказал, что грабитель он – прикащик-то, ну тут его мигом схватили – в пожарку, а там кандалы и надели.

Не прошел месяц, как он кончился. Похоронили его на старом кладбище, а сами всей семьей пошли в курени, уголь жечь.

Затосковала Параша в куренях по Никите, но виду своим не показывала. Вместе с птицами вставала она, за работу бралась и при ночной заре с ней расставалась. Работа ее любому парню под стать была, а Параша с ней справлялась и ровно еще красивей становилась.

Как-то раз поехал управитель завода с гостями из Петербурга в лес на охоту, козуль бить. Плохо он знал лес, а людей и того хуже. Ненавидел его народ за притеснения всякие, а жену управителя злой ведьмой прозывали. Знатная барыня была, а скупая и придира. На что по всему заводу известная была старая Дарья кривая, да рябая, так барыня куда пострашней с лица Дарьи была, а хотела, чтоб красивой ее почитали.

Так вот охотились господа, охотились в лесах вековых и заблудились. Встретились им по дороге возчики с углем из куреней. Спросили парней господа, как поближе дорогу в завод найти. Парни возчики отборный был народ. Не сговаривались, а порешили над господами шутку сыграть, хоть при встрече для виду закон соблюли – глубоко, до земли поклонились, шапки сняли, а дорогу показали совсем в другую сторону – не в завод, а в храпы, из лесов лес.

Ежели не знать там тропок, – сроду не выйдешь. Много гибло народу в храпах.

Вскочили на сытых коней господа и помчались по тропке, куда возчики указали.

Опять крутились они по горам и лесам, крутились и на курень наскочили. Встретил их Палкан – старый дворняга. Скотине неведомо было, как отличить господ от лакеев. Взялся он лаять на них, как оглашенный. Один из господ длиннющим кнутом так огрел пса, едва он успел скрыться под крылечко.

Господа с коней соскочили. Приказали Таисье воды пить им подать. Таисья крикнула дочку. Хоть и недосуг было Параше, уголь помогала она грузить старику Петрухе, но послушалась мать. Сходила на ключ за водой, в чистом жбане ее господам подала, – тут судьба ее и решилась.

Увидали ее господа. Промеж себя переглянулись. Управитель стекло приставил к глазу своему, чтобы было видней. Потом пролопотал приезжим не по-русски, ткнул хлыстом на Парашу, обернулся к ней и громко, как глухой, прокричал: «Слушай девка беспутная. Беру я тебя к барыне в услуженье». Ткнул ей руку в лицо: «Целуй, мол, за барскую милость».

Поначалу и вправду будто оглохла Параша от слов управителя.

Поглядела кругом, гордо головой тряхнула: знай, мол, нас простых деревенских. Вскочила на плетень, перемахнула его. Только ее и видали… Так и остался барин ни с чем… От злости его даже скосило.

Дня три Параша в лесу пропадала, а домой воротилась, мать ее не узнала. Аж почернела вся. Слегла в лежку от хвори неведомой.

Знала Параша с Таисьей, что значит быть в услужении у барыни старой. Мстила она девкам простым за их красоту и молодость нежную. Давно слух в народе шел, что ни одна девка в управительском доме погибла. Федосья Старкова – красавица писаная руки на себя наложила в Крещенский сочельник от щипков барыниных да побоев – повесилась. Безответных Авдотья в пруд бросилась из-за любимых господских собачек. Как ни была умна, да терпелива Марья Волкова и та не выдержала – к киржакам в скиты ушла и все через барыню злую.

Никита ничего не знал про горе Параши. Тосковал он о ней, тосковал и не выдержал. Решил он пойти к Парашиной матери в ноги поклониться, в родню попроситься.

Да видно не в радостный день он пошел. С самого утра работа из рук у него валилась. Стал подниматься по настилу с рудой наверх домны, чуть телегу вместе с конем с настила не опрокинул. Взял кайло, хотел руду долбить – ногу себе сильно поранил. Привязал лопух к ноге, бросил все и, не дождавшись ночи, зашагал в Никольское.

Шел он, шел не останавливаясь, от легкого ветерка в себя пришел. Видит, дорога совсем не та. Горы чернеют, вековые сосны шумят по обоим сторонам дороги. В Урал пошел, с дороги сбился и свернул на тропинку еле приметную. Еще плутал он по лесу, из сил выбился. Темнеть стало. С земли сыростью потянуло.

Вдруг он почуял запах паленого леса. Пошел на него и на курень наткнулся. Видит избушка стоит.

«Вот отдохну, у добрых людей ночевать попрошусь, рассветет, доберусь и в Никольское».

В избу зашел. Встал у порога. Снял лапти, онучи. Поклонился в угол передний, посмотрел на огонь, лучина над ведерком горела – и замер на месте…

С печки глядела Параша. Бросился он к ней. Всю хворь как рукой сняло с Параши. Соскочила с печки она. Все рассказала ему. Как им с матерью пришлось из села уйти в курени уголь томить и весточки дать пошто не смогла. Рассказала и про управителя. Побелел весь Никита.

– Старый варнак, его бы с Лысой горы сбросить, будь он проклят мирский людоед, – злобно говорил он. – Все равно силком, да возьмут, вот тебе крест, Параша, – бежать надо. Можно в Колывань уйти, аль в степь к башкирам – там есть у нас други. Бежим, Параша, уйдем в бега.

Не долго думать ей пришлось. Связала она в узелок свой пожиток, натянула на ноги обутки, покрылась полушалком, посмотрела кругом – ведь мать сиротой оставляла, и нырнула в тьму ночи вместе с Никитой. Управитель не забыл про Парашу. Помнил проклятый обиду. Приказал он лакеям ее искать, а вслед за ними и сам отправился…

Не нашли Парашу ни лакеи, ни сам управитель. Каждый кустик обшарили. Чем больше искали, тем злее становился управитель. Бил он по чем попало лакеев, а когда убедился, что нет ее нигде, приказал от злости избу поджечь. Плакала Парашина мать, валялась в ногах управителя – ничего не помогло. Запластала изба с четырех сторон. Завыл старый Палкан. Заиграл огонь с ветром. Зашатал он сосны высокие. Испугался барин. Послал верхом лакея в завод, а сам с другими от огня стал спасаться. Кони, чуя огонь, поскакали, а за ними огонь погнался.

Той порой Параша с Никитой в Шелкуне спрятались, а потом к ее брату в завод убежали.

Лесной пожар разгорался.

Слух легче огня. Унес он покой у барыни старой. Не из-за жалости к людям сходила с ума старуха. Злилась она на мужа, что за новой красавицей в лес ускакал – любил хвастать барин перед гостями крепостными красавицами.

О пожаре лесном и о преследовании барском Параши слух долетел и до заводских людей. Зашумели они. Кто от испуга – из-за пожара, а больше того из-за ненависти к управителю, да к каторжной жизни. Без ведома барина колокол на церкви и в пожарке не умолкал, а народ с площади заводской не расходился.

Параша с Никитой опять скрылись.

Забежали они на гору за домной и прудом, в густом лесу притаились.

Вор и наушник барский Никишка в завод прискакал, его барин вперед себя послал, погоню за беглецами наладил.

Пронюхал проклятый предатель, что на гору сбежали Никита с Парашей.

А они стоят в лесу и слышат: голос Никишки раздался.

А темень была, хоть глаз коли.

Параша стояла, как мертвая, – возьмут ее насильно слуги господские. Про себя порешила она: живьем в руки злодеев не даться, и то ли от злобы лютой на управителя, а вместе с ним и на Никишку, вдруг запела она. Да так запела, что в заводе слышно было; все тут у нее вылилось: и ненависть, и тоска, и любовь – все смешалось.

Говорят старики, кто слыхал, – дрожь брала от песни Параши.

В это время, как запела она, из дальних лесов грозный шум раздался – будто горы сдвинулись и над лесом верховой огонь, как огненный шар пронесся. То ли от пенья Параши, иль от боязни огня, как еловые шишки, скатились с горы Никишка, прикащик, лакеи.

Все одно к одному. Все силы сошлись у завода: с одной стороны лесной пожар ураганом бесновался, а с другой – гнев народный, восставших людей по заводу разбушевался.

Кинулись Параша с Никитой из леса в завод – к людям, чтобы вместе пойти на борьбу против господ.

Без малого у самых поскотин вихрь огня накрыл барина вместе с коляской, и только успел старый звонарь с колокольни прокричать: «Матка-огневица летит», как вихрь закрутил управителя.

Пепел остался от коней, слуг и управителя.

Все пропало в огне…

Старые люди про Парашу с Никитой еще говорили, будто вожаками были они у рабочих.

Не скоро задымили вновь домны. Не скоро высохли слезы у жен и матерей о погибших мужьях и сыновьях от рук господской расправы. И когда на рабочих были посланы из Екатеринбурга пушки, войска, – не устояли они, хотя и помогали им башкиры, киргизы-степняки.

Пришлось скрыться и Параше с Никитой. Ушли они к башкирам. Недаром старая крепкая дружба была у заводских с ними.

Долго полыхал лесной пожар: будто сбесился огонь – по вершинам сосен плясал, на целые версты с одной елани на другую скакал, выл, шумел, на заводы и деревни кидался. Со стоном падали сосны, с диким ревом зверь из леса бежал, с криком птицы летели, от страха люди метались…

Могучим лесом заросли те места, где когда-то лесной пожар бушевал, но не стерлась память в народе о Параше-«Бесенке» и до нас дошла.

В память о ней народ назвал гору, на которой пела она, – «Бесенковой». Потом эту гору стали называть «Бесеновой». Так она и называется поныне.

ХРУСТАЛЬНЫЙ ГОЛУБЬ

В старые годы, у нас на Урале, в куренях жил мастер отменный, по камням и хрусталю – Ефим Федотыч Печерский.

Видно мастером был он большим, коли народ про него сказ сложил.

Хочу я вам этот сказ рассказать, да маленько вернусь назад, потому что нельзя об Ефиме сказывать, не помянув стариков – его дедов мастеров.

Люди говорили, что заветная ниточка из мастерства да уменья свитая от дедов к внукам тянется: «Не узнаешь старого, трудно новое понять».

Сам Соломирский, владелец заводов, вывез Григория – Ефимова деда. Насулил золота груды за то, что Григорий умел камень гранить, да всякие диковинки из него делать…

К слову сказать, это уменье на Печере реке и в Устюжанах крепкие корни имело, в седые века упиралось. Для церквей и барских хором умельцы разные украшения делали.

На Урал Григорий пришел не один, а с семьей – шесть сыновей привел, да три дочки на выданье. Сыновья у отца переняли уменье, с мужьями сестер секрет разделили. Так и родилась Пеньковка. Все Печерские там жили, друг возле друга, где первый Григорий избу срубил и уральскому камню сердце отдал…

Один из сыновей Григория тоже в Пеньковке жил, дедовским ремеслом занимался – камнерезом первым был. То ли фартовым уродился, та ли камень умел видеть насквозь – его вазы, подсвечники только во дворцы вывозились. Когда он парнишкой был, Федюньшей звали, а вырос, мастером стал – дядей Федотом величали. Жил Федот с женой и сыном. Дружно, согласно жили они.

Его жена Аграфена веселая была. Как говорят, всем взяла: красотой, ровно цветок Марьин корень, и ласковым нравом, а песни пела – всем сердце грела, душу веселила, радость несла.

Сын подрастал, красотой весь в мать уродился: черные глаза, да кудри материнские; рост богатырский – в отца. Григорий по приказу управителя то дрова рубил, то камень гранил. Так и жили они в нужде, да согласии, от горя сторонились и в богатство не лезли. Но недаром старики поговорку сложили: «Ты от беды в ворота, а она к тебе в щелку».

Не знал Федот, где на беду придется наткнуться, знал бы – стороной обошел.

Нежданно-негаданно в завод сам хозяин Соломирский приехал.

Говорят, все Соломирские на одном были помешаны – птиц шибко любили, везде их ловили да чучела из них делали. Известно, не сами, а на эти дела своих мастеров имели, да к тому же народ Соломирского и не знал. Все по заграницам барин болтался, отцовское добро проживал, да на теплых водах от дури лечился. Вслед за ним потянулась ватага всякого сброду: певицы-синицы прискакали, музыканты с инструментом понаехали. Разные учителя и танцоры приехали. Осела эта ватага в заводе, новые нравы пошли в господском доме.

Только один из приезжих по душе простому народу пришелся. Обходительный такой, хоть и веры не нашей. Видно, из небогатеньких был, оттого к крестьянскому да заводскому люду жалость имел. Учителем пенья нанялся он в Париже к Соломирскому.

Часто по праздничным дням учитель француз к плотине на пруд ходил, где после обедни народ собирался: деды там старину вспоминали, бабки сказки сказывали, а девки и парни новые были плели, песни хороводные пели… Придет, бывало, учитель к плотине, сядет в сторонке и слушать начнет, как люди поют. Крепко его сердце жгла русская песня.

На первых порах молодяжник, особенно девки, сторонились француза: как можно, хоть и добрый, но барин, а потом привыкли к нему, даже шутки шутить с ним стали. В глаза барином звали, а за глаза по-русски «Петро» оттого, что по ихнему – по-французски – звали его Пьером.

Пожил Соломирский с месяц в заводе и опять в скуку впал. Известно, от безделья одуреть можно, и всякая дурь в ум полезет. Вот и придумал он театр открыть, на манер домашних театров, какие были тогда в господских усадьбах. Дал приказанье – для хора набрать певцов из заводских. Много взяли парней и особенно девок – тех, кто петь умел и в плясках отличку имел.

Будто на Федотову беду, во время прогулки у пруда управитель услышал пенье Федотовой жены – Аграфены. Полощет Аграфена белье, а сама поет-разливается, будто с птицами спор ведет: кто лучше поет. Удивился барин, аж руками развел. Подошел поближе. Спросил Аграфену: чья она, где живет.

А дня через два за ней послали нарочитого. Аграфену в господский дом потребовали. Немного же дней спустя совсем забрали. Хористкой сделали.

В три ручья плакала баба. Валялась в барских ногах. Ничего не помогло. Сгубили бабу так ни за что, ни про что.

В ярко кумачовый сарафан нарядили, в бисером шитый убор голову обрядили, а сердце будто вынули. Стала сохнуть она, как осенняя трава в поле. Только и радости было у нее, когда на часок домой, как и всех, по праздничным дням отпускали. Прибежит домой она, припадет головой к сыну, бьется от горя, слезы рекой разливаются. Но как говорят: «Всех слез не выплакать, всех горестей не пережить». Не смогла вынести Аграфена разлуки с сыном и мужем и, когда ветер осенний в Урале песни запел, хмурое небо дождем плакать стало, она, как в старину говорили, богу представилась…

Угрюмо и молча Федот смерть жены переносил, зато часто на свежей могиле плакал Ефимка, так звали сына ее.

Да еще одному человеку смерть Аграфены камнем на сердце легла. Ведь на глазах у Пьера сохла она.

Как он просил Соломирского отпустить Аграфену к мужу и сыну. Куда тут! Недаром говорится, то в зимнюю стужу в лесу свежий груздь не сорвешь, так и у бессовестного человека правды не вымолишь.

Про Соломирских сказывали, будто богатство тем и нажили, что кривдой жили. На конном дворе да в пожарке плети без малого каждый день песни страшные пели, а в горе гнили люди.

Захотел Пьер, чтобы барское сердце по-хорошему, по-человечьи забилось, да не зря говорится: легче лед весной в половодье на реке задержать, чем в барском сердце совесть отыскать.

Так получилось и у Пьера.

Наотрез отказался выполнить просьбу Пьерову барин. Потому стал ненавидеть Пьер Соломирского, происходили у него стычки с управителем и все из-за людей, за которых Пьер заступался.

Совсем впал он в немилость после случая одного и все из-за хористок. Жили хористки в подвале господского дома. Подвал был сырой и холодный. Харч ничтожный. Одним словом – гибель для девок и баб. Болеть они стали. Кто послабее – слегли, кто посильнее – в бега подались. А француз в ответе. Он учитель – с него спрос.

Тут, как на грех, один из господских гостей для потехи во время спевки подкрался сзади к девке одной и незаметно косу обрезал. Девка была ухарь, не из слабых. Повернулась она к нему да как принялась долдонить его, едва оттащили, а на утро убежала, как в земле провалилась. А в те поры привычка такая была: считалось, что девка без косы навек бесчестна. Вот и получилось: барину потеха, а девке беда.

Пошел Пьер к Соломирскому. Какие он вел с ним разговоры – неизвестно. Не по-русски они выражались. Только видать крупный был разговор: барин кричал, ногами топал, а Пьер белее бумаги стоял. Потом Пьер просил его отпустить обратно в Париж, да Соломирский уперся. Не потому, что жалел Пьера, а дурной молвы боялся. Узнают еще, мол, что на заводах творится…

Стал Соломирский Пьера со всех сторон обходить. Как прежде в Париже, вечерами петь у него учился, на скрипке играть, а мысль злую лелеял.

Пьер тоже не спал. В зимние ночи все чаще план свой обдумывал, а вечерами в избах простых, на посиделках, задушевные песни пел, с верными людьми советовался.

Пригрел сироту Аграфены Ефимку. Учить его грамоте стал, волшебные сказки про дальние страны рассказывал. Дружбу завел с бывалыми людьми и исподтишка узнавал, кто из беглых когда и как бежал.

Не враз родилась и окрепла дружба у Пьера с Ефимом. Часто так получается: с капли дождь начинается, да с ливнем кончается. Так и у Пьера с Ефимом. Хоть и различна была у них в годах – Пьеру двадцать первый пошел, когда он на Урал приехал, а Ефимке четырнадцать миновало, когда сиротой он остался, – а теплей да отрадней становилось у Пьера на сердце от дружбы с Ефимкой.

Жил Пьер в ограде господского дома, во флигельке. Частенько Ефимка у него оставался. Чем больше Пьер парня узнавал, тем больше к нему привыкал… И вдруг как обрезал парнишка. Ходить перестал, точно дорогу ему кто заказал.

Не сразу Пьер узнал, что на плечи Ефимки беда свой тулупчик накинула.

Не успели бураны студеные отгреметь и цветы в полях зацвести, как Федот привел в дом молодую жену – сыну мачеху.

Не больно желанной была Федоту она, да не смел он перечить родне – старшему брату, а брату напела жена, в сродстве была она со вдовой молодой.

Известно как затевались в те поры свадьбы такие: ты вдовец и она вдова – по дому хозяйка нужна; молодую взять – из дома глядеть станет; старую в дом ввести – на сына ворчать будет.

Суды да пересуды – всучили мужику женушку.

У нее свой сын был. С первых дней взъелась новая жена на Ефимку. Стала кипеть в ней злость на него за то, что был он парень проворный, к отцовскому делу приважен – камень умел понимать. Родной сын у нее был до того ленив, что своей головы не причешет.

Как ввел Федот жену в дом, так сразу обоих парней за дело посадил. Только различна большая у них получалась. У Ефимки любая поделка – картинка, а у Санко не подсвечник, а ухват, не брошь, а корыто.

Насмерть невзлюбила Ефима мачеха злая, только дня ждала, чтоб от него избавиться.

Как-то раз, поздней осенью, когда Федот был в отлучке, заскудался головой Ефим. В клетушке, где парень работал, от спертого воздуха голову кружить стало. Возьми да выйди он к воротам постоять, ветерком обдуться.

А мачеха уже тут как тут и давай кричать:

– Объедало проклятый. Вишь космы-то распустил, бездельник ты окаянный. Пропасти на тебя нет. Весь в мать уродился. Упрямый, как бык.

Нечего тебе дома сидеть, отца объедать да ворота подпирать. Иди куда хошь.

Не постыдилась дурная, что парню только что пятнадцать годов время отбило, схватила полено и давай понужать Ефима.

От горькой обиды хотел было парень стукнуть бабу, да не тот характер имел – рука не поднялась, хотя обида сердце жгла.

На крик сбежались соседки. Вступиться за парня хотели, жалеючи его и Аграфену – покойницу все любили. Обезумел Ефимка, весь посинел, а как кинулась мачеха с поленом – бросился бежать… В чем был, в том и ушел из дома. Унес он с собой думу нелегкую, обиду невысказанную на отца и на мачеху да еще унес печаль о любимой матери.

Бежал, бежал он покуда не обессилел и не упал в траву, по осеннему сухую и жесткую. Чего, чего не вспомнил он лежа в траве: мать вспомнил, как тепло было в зимнюю стужу, сидя на печке, отца, – и он был другим…

В горах и в лесу быстрее темнеет. Не приметил Ефимка, как последний луч солнца с вершинок сосен сбежал и за дальней горой скрылся. На лес пал туман. Первая звезда в небе зажглась.

«Куда же податься? К кому пойти? До солнышка прохожу, а пригреет, пойду в Кыштым – к деду. Стараться в горах с ним буду. Не прогонит поди. Пожалеет».

Холодно стало. Темень кругом. Встал с земли, опять пошел, чтоб согреться. Прошел с полверсты и остановился. Дрожь взяла. На дальней своротке волки завыли.

Не из робких парень был. С двенадцати годов на охоту один ходил, а тут вот жутко стало.

Шел он по лесу и слушал как филин ухал на мохнатой сосне; как сыч плакал, будто малый ребенок; как в еланях ветер гулял, с сосенками спорил…

Прибавил Ефимка шаг и очнулся: далеко, далеко меж сосен огонек замелькал. Обрадовался. Побежал, будто его там ждали. Видит: еланка в лесу небольшая, а на ней избушка стоит. Поглядел в оконце, где огонек светится, и увидел: сидит мужик у печки и руками чего-то перебирает. Услыхал мужик шаги за окном, оглянулся. Встал, сдернул азямчик с полатей, на плечи накинул и вышел во двор.

В амбарушке, у стойки, зарычали собаки.

– Кого бог послал, – спросил он и увидел Ефимку.

Страшно было смотреть на парня. Будто лишился он ума: без шапки, в рубахе одной. У Матвея (так мужика звали) на что крепкое сердце я то заныло…

– Дяденька. Дяденька. Я… Я… – только смог сказать Ефимка и тут же у порога упал.

Поднял парня Матвей, внес в избушку, положил на залавке, азямом и полушубком накрыл.

Подбросил дров в печку, согрел кипяток, достал рыбы и хлеба.

Когда парень в себя пришел, накормил его. А потом расспросил.

Без утайки рассказал Матвею Ефимка, да как бы невзначай проронил: «Куды податься и сам в толк не возьму, в омут броситься знать-то».

Не хотел и думать Ефимка так, да от горечи в сердце само это слово на язык подвернулось.

– Не ладное дело задумал ты парень, – сказал Матвей. – Не было у Печерских такого в роду. Знаю я твоего отца, знал и мать. Веселуха первая в заводе была покойница. Жить тебе надо, хоть и немудрящее дело, наше житьишко. Посчитай, у господ скотине лучше бывает… Вон, говорят, на конном дворе барские кони че выделывают. В такой неге стоят, подойдешь, а он, жеребец-то, глаз скосит: ты, мол, в портяной рубахе и давай лягать, что есть духу. Лакеев, дескать, подайте – сам барин ездит на нас. Вот и возьми ты ее, скотина – а все понимает. Ну, да я про скотину ни к чему разговор-то завел. Свет-то клином не сошелся. Ты и сам скоро работать будешь. Парень большой. К делу привыкнешь. К жизни приглядываться станешь. Живу же я бобыль-бобылем, а с избушкой своей, как с любимой женой, расстаться жалко.

Матвей помолчал и добавил:

– Не все ведь на улке осень да ненастье стоит, бывает и вёдро. Солнце проглянет, земля зацветет и человеку легче станет.

Отогрелось сердце у парня. Спокойно уснул на заре Ефим, а проснулся, у Матвея навовсе остался.

– Идти тебе все равно некуда, и никому ты не нужен. За избой осень. В бега с ватажкой податься не время. Ватаги прошли, как птицы отлетные, все улетели, на места до студеного времени уселись, – говорил Матвей Ефиму. – Харчей хватит. Не пропадем. К делу привыкнешь и сам заробишь. На первых порах углежогом работай – надзиратель не тронет, к отцу не вернет. Сам работник, сам и в ответе.

Остался Ефимка у Матвея, будто век жил с ним. И Матвей при Ефимке заговорился – значит парень до сердца дошел. Кто его знает. Вышло только одно: нашел под старость Матвей богоданного сына.

Когда же совсем прижился Ефим у мужика, Матвей ему рассказал про свою заветную думу: «Вот соберу я всех сортов, сколько есть в нашей заводской даче, камней-самоцветов, по цвету их подберу, в котомку положу и айда в город к людям ученым; вот, мол, глядите какой камень в уральской земельке хранится. Пущай народу мой камень кажут, все людям и нашей земле польза».

– Дядя Матвей, а рази есть такой город, где камни кажут, – спросил Ефимка.

– А как же. Есть беспременно. В Екатеринбурге такая контора на манер нашей заводской есть, там и камни кажут, только различка против моих большая. То ли мастерки с умыслом грань так положили, то ли камень вправду им никудышный достался – мертвяками лежат на суконках, не поглянулись они мне.

– Значит ты не для корысти камень любишь, дядя Матвей, – спросил Ефимка Матвея.

– Знамо, не для корысти. Погаси лучину в избе – шибко станет человеку тоскливо. Так и без душевного дела не весело жить. Взять, к слову, меня: лес жгу, уголь сторожу – все для брюха, а самоцвет ищу, в земле роюсь – для души, для радости и утехи. Потянуло меня к камням с измалетства. Через них и бобылем остался.

Еще одна радость была у Матвея – до старости любил голубей. Другой отец за малым дитей так не ходит, как Матвей холил своих голубей.

– Чистая птица, – говорил он.

В непролазном лесу жил Матвей, в куренях, а все же проходила возле избушки его тропка одна, для многих людей совсем неизвестная, а для других крепко заветная. В стужу, в буран, в полночь или ночь любой землепроходец иль беглый, находил приют у Матвея. Тайное слово ему пришельцы тогда говорили и он знал его, с ним только в избу пускал, а потом с добрым словом провожал нежданного гостя…

Ладно зажили два друга, старый да малый – Матвей да Ефимка.

Помогал парень Матвею уголь томить, по дому хозяйничать, печку топить, воду носить, шахты бить, камень искать в горе, да в земле рыться, а когда зима свои скатерти по земле расстелила, занесло все кругом, оба стали вечера коротать возле печки.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю