Текст книги "БЕЗЫМЯННЫЙ"
Автор книги: Сэмюел Баркли Беккет
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 2 страниц)
Самуэль Беккет
БЕЗЫМЯННЫЙ[1]1
Третья часть ТРИЛОГИИ:
1. Моллой Molloy (1951)
2. Мэлон умирает Malone Dies (1951)
3. Безымянный The Unnamable (1953)
[Закрыть]
Где сейчас? Кто сейчас? Когда сейчас? Вопросов не задавать. Я, предположим, я. Ничего не предполагать. Вопросы, гипотезы, назовем их так. Только не останавливаться, двигаться дальше, назовем это движением, назовем это движением дальше. Может быть, однажды, однажды проходит, однажды я задержался, просто задержался, где-то задержался, вместо того чтобы уйти, как делал всегда, уйти и провести ночь, как можно дальше, далеко это не было. Вероятно, с этого и началось. Кажется, что просто отдыхаешь, чтобы лучше действовать потом или без всякой причины, и вдруг замечаешь, что силы тебя оставили и ты не в состоянии ничего сделать. Неважно, как все случилось. Все, предположим, все, не зная что. Возможно, я опять принялся, наконец, за прежнее. Но я ничего не делал. Кажется, я говорю, не я говорю, о себе, не о себе. Начнем с нескольких общих замечаний. Что мне делать, что я сделаю, что следует делать в моем положении? Прибегнуть к апориям? Или воспользоваться утверждениями и отрицаниями, теряющими смысл в момент произнесения, раньше или позже? Говоря вообще. Должны быть и другие средства, иначе все окажется безнадежным. Но все и так безнадежно. И прежде чем продолжать, продолжать куда бы то ни было, я заявляю, что упомянул об апориях, не зная, что это значит. Неужели надо не отдавать себе отчета для того, чтобы добиться результата? Не знаю. Все иначе, когда говоришь «да» и «нет», «да» и «нет» вернутся ко мне по мере продвижения, а сейчас я, как птичка, капну сверху на все «да» и на все «нет» без исключения. Фактом кажется то, если в моем положении можно говорить о фактах, что я не только собираюсь говорить о предметах мне неизвестных, но также и то, что еще интереснее, но также и то, что я, что, на мой взгляд, еще интереснее, что я должен буду, не помню что, да и не важно. При этом я вынужден говорить. Молчать я не буду. Никогда.
Одинок я не буду, вначале. Я, конечно же, одинок. Одинок. Преждевременно сказано. Но говорить надо преждевременно. Только откуда берется уверенность, в таких потемках? У меня будет общество. Вначале. Несколько кукол. Потом я их разбросаю, развею по ветру, если сумею. И вещи. Какое отношение к вещам следует признать правильным? И, прежде всего, нужны ли они? Вот в чем вопрос. Но у меня есть иллюзии на этот счет, вещи должны понадобиться, и самое лучшее в связи с этим – ничего не решать наперед, если вещь по той или иной причине появится, ее необходимо принять во внимание. Где есть люди, там, как говорится, есть и вещи. Означает ли это, что, принимая людей, следует принимать и вещи? Время покажет. Самое главное, не знаю почему, не иметь системы. Люди с вещами, люди без вещей, вещи без людей, какая разница, я льщу себя надеждой, что мне не понадобится много времени, когда я решусь выбросить их, развеять по ветру. Не представляю, как это удастся. Лучше бы не начинать, но начать я должен. Иными словами, я должен продолжать. Возможно, все кончится тем, что я задохнусь в толпе. Бесконечные приходы и уходы, толкотня, суета распродажи. Нет, это не грозит. Не это грозит.
Мэлон. Он там. От его предсмертной живости осталось совсем немного. Он появляется передо мной через равные промежутки времени, или, не исключено, это я появляюсь перед ним. Нет, однажды замерев, я больше не двигаюсь. Он проходит передо мной, неподвижный. Но по поводу Мэлона долгих разговоров не будет, особых надежд он больше не подает. Лично мне он надоел. Как-то, наблюдая за ним, я подумал, есть ли у нас тени. Сказать что-либо с уверенностью нельзя. Он проходит близко от меня, всего в нескольких шагах, медленно, всегда в одну и ту же сторону. Я почти уверен, что это он, – меня убеждает шляпа без полей. Обеими ладонями он подпирает подбородок. Он движется молча, возможно, просто меня не видит. В ближайшие дни я его окликну. Я скажу, не знаю что, я скажу что-нибудь, я что-нибудь придумаю, когда придет время. Здесь нет времени, но я использую обычное выражение. Я вижу Мэлона от пояса и выше, ниже пояса он для меня прекращается. Туловище его вертикально, но я не знаю, на ногах он стоит или на коленях. Может быть, сидит. Я вижу его профиль. Иногда мне кажется, что передо мной Моллой. Возможно, это Моллой в шляпе Мэлона. Хотя разумнее предположить, что передо мной Мэлон в собственной шляпе. Ого, как интересно, все дело в шляпе Мэлона. Другой одежды я не вижу. Не исключено, что Моллоя нет вовсе. Да и откуда ему взяться без моего ведома? Место здесь, несомненно, бескрайнее. Свет, тусклый и прерывистый, наводит на мысль о расстоянии. По правде говоря, я верю, что здесь собрались все, начиная с Мэрфи, я верю, что здесь мы все, но до сих пор на глаза попался только Мэлон. Другая гипотеза: они были здесь, но теперь их нет. Эту гипотезу я еще рассмотрю, по-своему. Других ям здесь нет? Глубже, подо мной, примыкающих к моей? Дурацкая мания глубины. Не отведены ли нам другие места, а то, где нахожусь я с Мэлоном, лишь преддверие? Мне казалось, что с предварениями я уже покончил. Да, да, все мы здесь были и всегда будем, я знаю.
Довольно вопросов. Разве это не то место, где человек прекращает исчезать? Разве наступит такой день, когда Мэлон не пройдет больше мимо? Разве наступит такой день, когда Мэлон пройдет мимо того места, где я был? Разве наступит такой день, когда другой пройдет мимо меня, мимо того места, где я был? У меня нет соображений по этому поводу.
Сохрани я хоть немного чувствительности, мое сердце исполнилось бы жалостью к его бороде. Борода свисает по обеим сторонам подбородка, двумя перекрученными завитками неравной длины. Неужели было время, когда и я периодически обращался? Нет, я всегда сидел здесь, на этом самом месте, положив руки на колени, всматриваясь в пространство перед собой, как ушастый филин в вольере. Из моих немигающих глаз по щекам струятся слезы. Отчего я плачу, иногда? Ничего печалящего взгляд здесь нет. Возможно, стекают не слезы, а разжиженный мозг. Во всяком случае, былое счастье не вспоминалось мне уже давно, если допустить, что память о нем все же была. Возможно, и другие телесные функции имеют здесь место, но я об этом ничего не знаю. Ничто меня не беспокоит. И все же я беспокоюсь. С тех пор, как я здесь, ничто не изменилось, но я боюсь сделать вывод, что ничто не изменится и впредь. Давайте разберемся, куда ведут такие мысли. Я нахожусь здесь с тех пор, как начал находиться, в других местах мои появления отмечены не были. Все это время, все, что здесь происходило, происходило неимоверно спокойно, в совершенном порядке, не считая нескольких явлений, смысл которых от меня ускользает. Нет, это собственный мой смысл ускользает от меня. Здесь все, нет, я так не скажу, мне так не сказать. Своим существованием я никому не обязан, эти тусклые отблески – не из тех, что освещают или сжигают. Уходя никуда, возвращаясь ниоткуда, проходит Мэлон. Мои представления о предках, о домах, где по ночам зажигают лампы, и прочее, откуда они у меня? И эти вопросы, которые я задаю сам себе? Не из любопытства. Я не умею молчать. Знать о себе мне не надо, здесь, по крайней мере, все ясно. Нет, все неясно. Но рассуждение прерываться не должно, и чтобы оно продолжалось, прибегают к неясностям, к риторике. Эти огни, смысл которых мне совершенно безразличен, что в них такого странного, такого необычного? Возможно, их беспорядочность, их неустойчивость, то внезапная яркость, хотя света от них как от пары свечей, не больше, то затухание? Мэлон появляется и исчезает с пунктуальностью часового механизма, на неизменном удалении, с неизменной скоростью, в неизменном направлении, в неизменной позе. Но игра световых отблесков воистину непредсказуема. Честно говоря, глазам менее искушенным эти огни и вовсе не видны. Но даже моим глазам, видны ли они всегда? Возможно, огни горят ровно, и колебания моей восприимчивости – единственная причина их непостоянства. Надеюсь, мне еще представится случай вернуться к этому вопросу. Но замечу, не откладывая на будущее, чтобы не забыть, что я уверен: эти огни, как и остальные подобные источники возможных осложнений, помогут мне продолжить, а возможно, и закончить. Я продолжаю, так как иного выбора не имею. На чем я остановился? Ах да, из совершенного порядка, царящего здесь, могу ли я заключить, что он неизменен и будет таковым впредь? Конечно, могу. Но сам факт постановки такого вопроса наводит меня на размышления. И тщетно убеждаю я себя, что вопрос задается с единственной целью – взбодрить медленно текущее повествование, такое блестящее объяснение уже не удовлетворяет. А вдруг я – жертва подлинной озабоченности, жажды познания, как говорится? Не знаю. Попробую иначе. Если однажды наступят перемены, как следствие принципа неорганизованности, уже наличной или предстоящей, что тогда? Тогда, возможно, все будет зависеть от природы перемен. О нет, здесь все перемены – с фатальным исходом, они немедленно вернут меня назад, в самую гущу ярмарочного веселья. Попробую иначе. Изменилось ли что-нибудь за то время, что я нахожусь здесь? Нет, честно говоря, положа руку на сердце, подождите секунду, нет, ничего, насколько мне известно. Но, как я уже сказал, место моего пребывания может быть бескрайним, а может иметь всего четыре метра в диаметре. Что одно и то же, если речь идет о его видимых пределах. Мне нравится думать, что я занимаю центр, хотя это весьма сомнительно. В некотором смысле мне было бы выгоднее находиться на окружности, так как взгляд мой неизменно устремлен в одну сторону. Но я, конечно же, не на окружности, ибо из нахождения на окружности следовало бы, что Мэлон, вращающийся вокруг меня, появляется при каждом обороте из-за какого-то укрытия, что вопиюще невозможно. Но вращается ли он в действительности, не продвигается ли он передо мной по прямой? Нет, он кружит, я чувствую это, вокруг меня, как планета вокруг Солнца. И если бы он производил во время движения шум, я слышал бы его последовательно, справа от меня, за своей спиной, слева от меня, до того, как увидеть его снова. Но он шума не производит, ибо я не глухой, в этом я уверен, ну, пусть не совсем, пусть наполовину. Во всяком случае, от центра до окружности еще далеко, и не исключено, что я нахожусь где-то посередине. Равно возможно и то, отрицать этого я не могу, что я тоже пребываю в вечном движении, а Мэлон меня сопровождает, как Луна сопровождает Землю. В таком случае нет никаких оснований жаловаться на неровный свет огней, это простое следствие того, что я рассматриваю их как неизменные, наблюдаемые с неподвижной точки. Все возможно, или почти все. Но лучше всего считать себя неподвижным и находящимся в центре данного места, какова бы ни была его форма и протяженность. Это мне, к тому же, всего приятнее. Одним словом, с тех пор как я здесь, никаких перемен не произошло, мерцание огоньков, скорее всего, иллюзия, всякой перемены следует остерегаться, непонятное беспокойство.
То, что я не абсолютно глух, подтверждают звуки, меня достигающие. Ибо хотя молчание здесь почти нерушимо, оно все же неполное. Я не забыл первый звук, услышанный мной в этом месте, с тех пор я слышал его часто. Для ясности я вынужден считать, что мое пребывание здесь имело начало. Даже ад, хотя он и вечен, берет свое начало с мятежа Люцифера, и потому допустимо, в свете этой отдаленной аналогии, считать, что я нахожусь здесь всегда, но не всегда здесь находился. Такой ход мысли весьма мне поможет. И память, в первую очередь, хотя я не считаю себя вправе к ней обращаться, скажет свое веское слово, в случае необходимости. Тысячу слов, я не считаю. Возможно, они меня порадуют. Итак, после долгого периода абсолютной тишины раздался слабый крик, я его услышал. Не знаю, слышал ли его Мэлон. Я был удивлен, это еще слабо сказано. После долгой тишины – слабый крик, немедленно прервавшийся. Что за тварь издала его и, если это по-прежнему она, все еще издает? Трудно сказать. Во всяком случае не человек, людей здесь нет, а если и есть, то они не кричат. Неужели виновен Мэлон? Или я? А может быть, кто-то из нас просто перднул? Скверная мания – когда что-то происходит, допытываться о причине. Но мой долг представить все как было. Только зачем говорить о крике? Возможно, что-то ломается, или сталкиваются два предмета. Здесь раздаются звуки, время от времени, этого достаточно. Этот крик, начнем с него, потому что он был первым. И другие, совсем не похожие. Я уже начинаю их распознавать, но еще не все. Можно умереть и в семьдесят, так и не повидав комету Галлея.
Мне безусловно поможет, так как я должен и себе приписать какое-то начало, если я свяжу его с началом моего пребывания. Ждал ли я где-нибудь того момента, когда это место приготовят для меня? Или оно ждало того момента, когда я появлюсь и заселю его? Из этих двух предположений, с точки зрения полезности, гораздо лучше первое, и я буду часто прибегать к нему. Но оба отвратительны, и потому я заявляю, что наши начала совпадают, что это место было создано для меня, а я – для него, одновременно. И звуки, которые я еще не распознаю, по-прежнему мне не слышны. Но звуки ничего не изменят. Ведь крик ничего не изменил, даже самый первый. А мое удивление? Должно быть, я ожидал его.
Несомненно, пора дать Мэлону спутника. Но сначала расскажу о происшествии, случившемся пока однажды. Я ожидаю его повторения, не сгорая от нетерпения. Две фигуры, удлиненные, похожие на человеческие, столкнулись прямо передо мной. Они упали, и больше я их не видел. Естественно, я подумал о псевдопаре Мерсье-Камье. В следующий раз, когда они появятся в поле зрения, медленно сближаясь, я буду знать, что вскоре они столкнутся, упадут и исчезнут, и это, возможно, позволит рассмотреть их лучше. Ошибаюсь. Я продолжаю видеть Мэлона так же смутно, как и в первый раз. Поскольку взгляд мой неподвижен, я вижу, не скажу отчетливо, но настолько отчетливо, насколько позволяет видимость, лишь то, что происходит непосредственно передо мной, то есть, в рассматриваемом нами случае, столкновение, последующее падение и исчезновение. Об их приближении мне сообщит только смазанное мимолетное видение, схваченное краешком глаза, и что за глаза! Путь, которым они следуют, конечно, кривая, две кривых, и встреча, разумеется, произойдет неподалеку от меня. Ибо видимость, а может быть, состояние моего зрения, позволяет мне видеть только то, что происходит в самой непосредственной близости. Могу добавить, что мое положение, кажется, несколько приподнято относительно грунта, если только это грунт, а не вода или другая жидкость. Таким образом, для того чтобы лучше видеть происходящее рядом, мне приходится немного опускать глаза. Но больше я их не опускаю. Одним словом, я вижу только то, что происходит прямо передо мной, я вижу только то, что происходит совсем рядом со мной, то, что я вижу лучше всего, я вижу плохо.
Почему меня изображали среди людей и дневного света? Кажется, я тут ни при чем, но сейчас не до этого, и разбираться мы не станем. Я все еще вижу их, моих представителей. А что они мне порассказали! О людях, о дневном свете. Я отказывался верить, Но кое-что запало в память. Когда, каким образом поддерживал я связь с этими господами? Неужели они вторглись ко мне, сюда? Нет, сюда никто не вторгался. Значит, это произошло в другом месте, хотя в других местах я никогда не был. А ведь только от них я мог узнать то, что знаю о людях и их способах выносить это. Впрочем, не столь много, так что я вполне мог обойтись без этого знания. Не скажу, что все оно бесполезно, оно мне пригодится, если меня вынудят им воспользоваться. Это будет не впервые. Итак, я в долгу за эти сведения перед теми, с кем я ни разу не встречался, что меня озадачивает. Может быть, у меня врожденное знание, вроде знания добра и зла? Это кажется невероятным. Врожденное знание о своей матери, например, разве такое можно представить? Я не могу. Моя мать была одним из излюбленных предметов их разговора. Кроме того, они открыли мне всю подноготную Господа Бога. Сообщили, что я завишу от Него, в конечном счете. Они опирались на вполне надежный авторитет Его представителей в Балл и, не помню как дальше, так называлось, по их словам, место, где бесценный дар жизни был заколочен в мою глотку. Но наибольшую решимость они проявили, заставив меня переварить ближних моих, в этом они были непреклонны. Из их лекций я помню мало, почти ничего. Многого я не смог понять. Но некоторые описания я, кажется, сохранил, вопреки собственному желанию. Они прочли мне курс о любви, о разуме, очень ценный, очень ценный. Они учили меня считать и даже рассуждать. Часть этого вздора мне пригодилась, были такие случаи, не отрицаю, но этих случаев не было бы, оставь они меня в покое. Я и сейчас им пользуюсь, почесывая задницу. Низкие они, должно быть, типы с карманами, переполненными ядами и противоядиями. Возможно, меня обучали заочно. И все-таки их лица кажутся знакомыми. По фотографиям, наверное. Когда вся эта чушь прекратилась? И прекратилась ли? Несколько последних вопросов. Может быть, это временный перерыв? Их было четверо или пятеро, они собирались у меня, это называлось представлением отчета. Один особенно, Базиль, так, кажется, его звали, наполнял мое сердце ненавистью. Не открывая рта, уставив на меня зоркие глаза – прогоревшие, но еще не потухшие угли, он понемногу изменял меня, превращая в того, кем хотел видеть. Неужели он все еще взирает на меня из мрака? Неужели, присвоив себе мое имя, то самое, которое мне всучили в их мире, он по-прежнему им владеет, упрямо, из года в год? Нет, нет, здесь я в безопасности, забавляя себя мыслями о том, кто именно мог нанести мне эти царапины.
Еще один появляется, прямо напротив. Он выдвигается из-за тяжелых портьер, так мне кажется, делает несколько шагов, смотрит на меня, уходит. Плечи его низко опущены, словно придавлены невидимой ношей. Шляпу я вижу лучше всего остального. Тулья протерлась насквозь, как подошва у старого сапога, пучок грязно-серых волос выбивается наружу. Он поднимает глаза и долго, пристально, умоляюще смотрит на меня, словно я могу чем-нибудь помочь. А то мне вдруг кажется, хотя, безусловно, я заблуждаюсь, что он приносит мне подарки и не осмеливается их вручить. И уносит с собой или роняет, и они исчезают. Он приходит не часто, сказать более точно не могу, но, несомненно, регулярно. Визит его ни разу не совпал, до сих пор, с проходом Мэлона. Возможно, когда-нибудь и совпадет, но это вряд ли вызовет нарушение царящего здесь распорядка. Ибо, если я могу с точностью до нескольких дюймов рассчитать орбиту Мэлона, полагая ее, вероятно, ошибочно, на расстоянии, скажем, одного метра от меня, то относительно продвижения другого я ничего сказать не могу. Ведь я не способен измерить не только время, которое само по себе в состоянии спутать все расчеты, но не в силах сравнить и соответствующие скорости перемещений. Так что ответить на вопрос, посчастливится ли мне когда-нибудь увидеть их двоих одновременно, я не могу. Но склонен полагать, что посчастливится. Ибо, если мне не суждено увидеть их одновременно, то из этого следует, по крайней мере, должно следовать, что интервал между их последовательными появлениями остается неизменным. Нет, неверно. Интервал может меняться, и мне действительно кажется, что он меняется, никогда не исчезая. Исходя из этого переменного интервала, я склонен полагать, что мои посетители рано или поздно встретятся прямо перед моими глазами, столкнутся и даже, возможно, собьют друг друга. Я уже говорил, что все, здесь происходящее, рано или поздно повторяется, нет, я собирался это сказать, но потом передумал. И разве исключено, что это правило не применимо к встречам? Единственная встреча, свидетелем которой я был, состоялась очень давно и до сих пор не повторилась. Возможно, я был свидетелем конца чего-то. И не исключено, что меня избавят от Мэлона и того, другого, хотя они меня не беспокоят, в тот день, когда они предстанут передо мной одновременно, то есть столкнутся. К сожалению, они – не единственные нарушители моего покоя. Многие меня осаждают, двигаясь передо мной, обращаясь вокруг меня. И, конечно же, многие еще, невидимые мной. Повторяю, меня они не беспокоят, но со временем это может утомить. Не представляю, каким образом, хотя исключать такую возможность не следует. Бывает, начинаешь что-нибудь, словно можно потом по собственной воле остановиться. Чтобы разговаривать. Начинаешь разговаривать, как будто можешь замолчать, когда захочешь. Но это все же лучше. Непрерывные поиски средств покончить с движением, покончить с разговором гарантируют непрерывность повествования. Нет, пытаться думать я не должен, только произносить. По системе или без системы, но я положу им всем конец, в конце концов, людям, предметам, формам, звукам и огням, которыми моя опрометчивая склонность к разговору загромоздила место, где я нахожусь. В пылу рассказа я не забыл об истине. Поэтому и подумываю разом покончить со всем, устроив столкновение, но не сразу. Сперва намусорить, а уж потом убрать.
Возможно, пора для разнообразия уделить внимание самому себе. Рано или поздно придется это сделать. На первый взгляд это кажется невероятным. Себя, произнести себя, заодно с моими созданиями, на одном дыхании? Говорить о себе, что я вижу это, чувствую то, чего-то боюсь, на что-то надеюсь, что-то знаю и чего-то не знаю? Да, все это я скажу, и только о себе. Бесстрастный, неподвижный, беззвучный, обращается вокруг меня Мэлон, не ведающий о моих немощах, тот, кто не есть, тогда как я не быть не могу, я не могу не быть. Вотще я неподвижен, бог – он. А другой? Я приписывал его глазам мольбу, снисхождение, призыв. А он не смотрит на меня, не знает обо мне, ни в чем не нуждается. Я – единственный человек, все остальное – божественно.
Воздух, этот воздух, что можно сказать о нем? Поближе ко мне он серый, мутно-прозрачный, чуть подальше густеет, расправляя тонкие непроницаемые завесы. Неужели я испускаю слабый свет, позволяющий видеть то, что происходит под самым моим носом? Такое предположение в настоящий момент не поможет. Нет такой глубокой ночи, по крайней мере, я так слышал, мрак которой не смог бы пронзить, в конце концов, свет, отбрасываемый потемневшим небом или самой землей. Ничего похожего на ночь там, где я нахожусь. Только серый туман, сперва дымный, потом вовсе непроницаемый, и все же светящийся. А может быть, этот непроницаемый для моего взгляда экран, похожий на уплотнившийся воздух, – не что иное, как сплошная стена, плотная как свинец? Чтобы выяснить это, понадобилась бы палка или шест и возможность управляться с ней, первая без последнего была бы малополезна, и наоборот. Синтаксис могу и усложнить. Я метнул бы эту палку, как дротик, и определил бы по звуку удара, является ли то, что меня окружает и ограничивает мой мир, обычной пустотой или наполненностью. Или же, не выпуская палку из рук, ткнул бы ею как мечом в воздух или в препятствие. Но палочные дни кончились, здесь я могу полагаться только на тело, на собственное тело, которому даже малейшее движение не под силу и чьи глаза уже не смыкаются, как смыкались они некогда, по утверждению Базиля и его команды, не дают мне отдыха от смотрения, от бодрствования, не погружают меня во мрак сна и просто не отворачиваются, не опускаются, не поднимаются к небесам – ничего этого они не делают, а смотрят прямо перед собой, на одно и то же ограниченное пространство, где нет ничего, где нечего видеть, и так– 99% времени. Они, должно быть, раскалились, как угли. Иногда мне кажется, что зрачки мои устремлены друг на друга. И если приглядеться, серый туман пронизан розоватым, бывает такое оперение у птиц, среди которых припоминаю какаду.
Но чернеет ли все, или светлеет, или пребывает серым, предпочтем для начала серый цвет, потому что он – серый, и этого достаточно, составленный из светлого и черного, и тот и другой, становящийся только тем или только другим. Но, возможно, я пал жертвой, в вопросе о сером, галлюцинаций.
Как, в таких условиях, я могу писать, если иметь в виду технический аспект этого мучительного безумия? Не знаю. Мог бы узнать, но не узнаю. На этот раз. Но пишу я, хотя и не могу оторвать руку от колена. И думаю я ровно столько, чтобы записать, и голова моя далеко. Я – Матфей, и я – ангел, я, который пришел до креста, до греха, пришел в этот мир, пришел сюда.
Добавлю еще кое-что, на всякий случай. Тех вещей, о которых я говорю и буду говорить, если смогу, больше нет, или еще нет, или никогда не было, или никогда не будет, или они были, есть или будут, но не здесь, а где-то в другом месте. А я здесь, потому и вынужден сделать это добавление. Я, который здесь, не способен говорить, не способен думать, но должен говорить и потому, возможно, немного думать, не способен только по отношению ко мне, который здесь, здесь, где нахожусь я, но способен немного, достаточно, не знаю как, неважно, по отношению ко мне, который был где-то в другом месте, который будет где-то в другом месте, и по отношению к тем местам, где я был, где я буду. Но до сих пор я никогда не был в другом месте, будущее, конечно, неопределенно. И потому проще всего заявить, что то, что я говорю, и то, что скажу, если смогу, относится к тому месту, где я нахожусь, ко мне, который находится в этом месте, несмотря на мою неспособность думать и говорить об этом, из-за того что я вынужден говорить, и потому, возможно, немного думать. И еще одно. То, что я говорю, то, что я сумею сказать по этому поводу, то есть относительно меня и моего местопребывания, уже говорилось, так как, будучи здесь всегда, я все еще здесь. Наконец-то рассуждения доставляют мне удовольствие и соответствуют тому положению, в котором я оказался! Таким образом, причин для беспокойства нет. И все же я взволнован. Навстречу катастрофе я не устремлюсь, я никуда не устремляюсь, приключения мои кончились, я высказался, это я называю своими приключениями. И все же нет, так я чувствую. Я безмерно опасаюсь, так как могу вести речь только о себе и о месте, где нахожусь, что я снова собираюсь положить конец и тому, и другому. Что было бы совершенно неважно, если бы не обязанность, освободившись от того и другого, снова начать, отправиться из ниоткуда, из никогда, из ничего и достичь себя, снова себя, себя здесь, придти к себе новыми путями, или старыми, неузнаваемыми при каждом новом путешествии. Отсюда некоторая сбивчивость вступления, достаточно долгого, чтобы приготовить приговоренного к смертной казни. И все же я не теряю надежды дожить до дня-избавителя, не замолчав. И в этот день, не знаю почему, я смогу замолчать и положить конец, это я знаю. Да, надежда присутствует, снова присутствует, надежда не покончить с собой, не потерять себя, остаться здесь, где, как я уже сказал, я был всегда, но я должен был сказать что-то умное, кончить здесь, это было бы прекрасно. Но надо ли этого желать? Да, желать этого надо, кончить было бы прекрасно, независимо от того, кто я и где я.
Надеюсь, эта затянувшаяся преамбула скоро подойдет к концу, и начнется заявление, которое устранит меня. К сожалению, я, как всегда, боюсь идти дальше, ибо идти дальше – значит уйти отсюда, значит обнаружить себя, потерять себя, исчезнуть и снова возникнуть, снова совсем незнакомым, потом понемногу узнаваемым, тем же, но в другом месте, где, как я скажу, я был всегда, о котором я ничего не знаю, лишенный способности видеть, двигаться, думать, говорить, но о котором постепенно, несмотря на перечисленные помехи, начну кое-что узнавать, ровно столько, чтобы оно оказалось тем же местом, что и всегда, предназначенным, кажется, специально для меня и во мне не нуждающемся, которое я, кажется, хочу и не хочу, выбирайте сами, которое выплевывает меня или проглатывает, мне не узнать, которое, вполне возможно, всего-навсего внутренность моего отдаленного черепа, в котором я некогда блуждал, теперь я неподвижен, потерян, такой крохотный, или продираюсь сквозь стенки, работая спиной, головой, руками, ногами и не прекращаю бормотать свои давнишние истории, свою старую историю, словно впервые. Так что бояться нечего. И все же я боюсь, боюсь того, что сделают мои слова со мной, с моим убежищем, все же боюсь, снова. Неужели нельзя попробовать что-нибудь новое? Я упомянул надежду, но это несерьезно. Вот если бы я смог заговорить и при этом ничего не сказать, вообще ничего! Тогда, возможно, меня не загрызла бы до смерти какая-нибудь старая зажравшаяся крыса, и мою кроватку с балдахином заодно, колыбельку, или грызла бы, но не так быстро, в моей колыбели, так что изодранная плоть успевала бы срастись, как у Прометея, прежде, чем ее снова раздерут. Но, оказывается, невозможно говорить и при этом ничего не сказать, может показаться, что преуспел, но обязательно что-нибудь проглядишь, пустячное «да» или пустячное «нет», хватит, чтобы уничтожить драгунский полк. Все же я не отчаиваюсь, пока, говоря о том, кто я, где я, о том, что я себя не терплю, что отсюда не ухожу и здесь кончаю. И если чуда не происходит, то исключительно благодаря методу, которому, не спорю, я отчасти привержен. Тот факт, что Прометей искупил свое прегрешение через двадцать девять тысяч девятьсот семьдесят лет, оставляет меня, естественно, холодным, как камфора, ибо между мной и этим негодяем, который насмеялся над богами, изобрел огонь, изуродовал глину и приручил лошадь, одним словом, угождал толпе, нет, по-моему, ничего общего. Но упомянуть его стоило. Итак, смогу ли я говорить о себе и об этом месте, не покончив с нами обоими, сумею ли я когда-нибудь замолчать – существует ли связь между двумя этими вопросами? Обойдемся без прений. Их не так много, этих спорных вопросов, возможно, всего один.
Все эти Мэрфи, Моллои, Мэлоны голову мне не задурят. Они заставили меня терять зря время, страдать ни за что, говорить о них, а ведь для того, чтобы прекратить говорить, мне следовало говорить о себе, об одном себе. Но я только что упомянул, что говорил о себе, говорю о себе. Плевать на то, что упомянул. Сейчас, впервые, я заговорю о себе. Думаю, я был прав, перечислив страдальцев, мучившихся моей болью. Я ошибался. Они никогда не мучились моей болью, их боль – ничто, по сравнению с моей, одно название, которое я смог оторвать от себя, чтобы засвидетельствовать правду. Пусть они все исчезнут, они и все остальные, те, кого я использовал, и те, кого не использовал, верните мне боль, данную вам взаймы, и сгиньте из моей жизни, из моей памяти, из моего ужаса, из моего позора! Сейчас, кроме меня, здесь никого нет, никто не кружит вокруг меня, никто не приближается, никто ни с кем не встречался перед моими глазами, этих тварей никогда не было, только я и черная пустота – мы были всегда. А звуки? Нет, все тихо. А огни, о которых я столько распространялся, им тоже исчезнуть? Да, долой их, здесь нет света. Даже серого, черного следовало бы сказать. Ничего, кроме меня, о котором я ничего не знаю, не считая того, что я не издал ни звука, и этой черноты, о которой я тоже ничего не знаю, не считая того, что она черна и пуста. И, значит, именно об этом, а я ведь вынужден говорить, я буду говорить до тех пор, пока в этом не отпадет необходимость. А Базиль и его шайка? Не существуют, сочинены для того, чтобы объяснить, забыл что. О да, все ложь, Бог и человек, природа и дневной свет, сердечные излияния и средства понимания, все это бесстыдно выдумано, мною одним, без чьей-либо помощи, ибо никого нет, чтобы отдалить час, когда я должен заговорить о себе. О них больше ничего не будет.