Текст книги "Одержимый женщинами"
Автор книги: Себастьян Жапризо
Жанр:
Зарубежные детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 6 страниц)
Я нашла его, когда уже наступила ночь, а курортники побогаче из бара переходят ужинать в ресторан: он сидел в полном одиночестве и полной задумчивости на бортике фонтана. Я подошла. Минуту смотрела на него, не шевелясь, просто радуясь, что вижу его. Кажется, он пускал по воде пустой спичечный коробок. Наконец заметил меня, фонтан был на другом конце площади, подошел, руки в карманах, подталкивая камешек носком ботинка. Я бросилась к нему, сказала, что боялась, что он ушел навсегда. Он засмеялся, поцеловал в волосы, сильно прижал. Оказывается, когда он спрыгнул с балкона, я не расслышала фразу: «Поищи веревку, чтобы я мог подняться».
Мы прошлись до конца мола, обнимая друг друга за талию, почти никого не встретили по дороге, и поскольку он понял, что я под плащом голая, он шел все быстрее и быстрее, прямо к маяку. Там, прислонившись к стене, он насадил меня на себя, я обхватила его руками и ногами, рядом метался гигантский луч света, прочесывал океан, а сердце у меня просто выпрыгивало из груди.
Мы вернулись в «Червонную даму», не прибегая к уловкам, прямо через дверь. Открывая нам, Джитсу улыбнулся, как обычно. Нужно сказать, что слепым он не был, и в отличие от остальных видел настоящего Красавчика вблизи. Наверное, он в первый же вечер почувствовал, что это надувательство. Мадам в этот момент была на кухне. Я оставила Тони и пошла к ней, даже не переодевшись.
Она была в слезах. Резала лук. Даже глаз не подняла, чтобы взглянуть, кто вошел. Я сказала ей:
– Мадам, я вас обманула. Тони вовсе не Красавчик.
Она ответила, не отрываясь от своего занятия:
– Спасибо за информацию. Это секрет Полишинеля. Думаю, даже Магали догадалась.
Магали была из нас самой тупой. Поскольку Мадам молчала, я спросила ее почти шепотом:
– Вы его выгоните?
Вздох:
– Захотела бы, уже выгнала. Есть вопросы?
Через несколько минут, чувствуя, что я замерла, добавила:
– Иди переоденься, а то опоздаешь.
Я пошла к лестнице, но не смогла себя пересилить и спросила:
– А почему вы не?..
Она ответила усталым голосом, по-прежнему не глядя на меня:
– Разве ты отпустила бы его одного? Есть вопросы?
Ни разу больше мы не поднимали с ней эту тему. Я жила как во сне и грезила наяву двадцать четыре часа в сутки рядом со своим любимым. Вижу его, как сейчас, – он сидит за роялем в ярком свете люстр большой гостиной, белый смокинг, волосы набриолинены а-ля Джордж Рафт, безмятежная улыбка – тридцать два ослепительно-белых зуба, красив как на картинке. Иногда, огибая кружащиеся в вихре вальса пары, его взгляд встречается с моим, как будто мы одни на свете, только мы вдвоем знаем какую-то общую тайну. Короче говоря, влюбилась я по гроб жизни. Даже когда я лежала в постели с клиентом, думала о нем, прислушивалась, чтобы различить музыку внизу, а если очередной гимнаст трепался в койке, не замолкая, требовала, чтобы он заткнулся.
Лучшее время – на рассвете, когда гости уже разошлись, а Джитсу гасит люстры. Горит единственная лампа на рояле, отбрасывая немого света, она освещает несколько девушек, которые задержались, чтобы послушать музыку. Тони в рубашке, без смокинга, с сине-золотыми нарукавными резинками выше локтя, с сигарой в зубах, на рояле бутылка виски, наигрывает полные ностальгии мелодии американских негров. Моя любимая – Я написал твое имя на всех деревьях, он играл ее так, словно для меня ее сочинил. Я стояла у него за спиной, положив руки на плечи, гордая от сознания, что он принадлежит мне, а иногда, когда его вдохновляла какая-то идея, он вдруг пускался в откровения, и его голос тоже звучал, как музыка.
Он говорил:
– Первую, самую первую женщину я полюбил, когда мне было девять лет, когда наконец меня забрали из пансиона в Марселе, откуда я постоянно сбегал, и отдали к иезуитам. Я хорошо помню, все началось зимним утром, когда меня накрыла тень нашего учителя, который расхаживал взад-вперед по классу, заложив руки в рукава сутаны…
«…Руан, февраль 1431-го.
В день судебного заседания с ног узницы, как обычно, сняли тяжелую деревянную колодку, но руки и щиколотки остались скованны кандалами, которые не снимали никогда.
Вытолкнув ее из темницы под ухмылки охранников в круглых касках двое англичан, вооруженных пиками, велели ей идти перед ними по длинным подземным коридорам.
Она отважно шла, выпрямившись, высоко подняв голову, одетая в темный мужской костюм, совсем детское лицо обрамляла очень короткая стрижка, кандалы волочились по земле. На шее у нее болтался железный крест, такие носят в Лотарингии, на его отшлифованной поверхности внезапно вспыхивало отраженное пламя далекого факела, прикрепленного к стене.
Она снова поднялась по этим скорбным ступеням. Увидела, как открылась дверь позорного судилища. Она вошла в зал, выбранный специально, чтобы скрыть ее подальше от людских глаз, и ей на мгновение пришлось зажмуриться, чтобы привыкнуть к яркому дневному свету, и было больно смотреть, в каком виде содержат ее эти мерзавцы. И все-таки она смело сделала эти последние шаги и встала одна перед лицом судей.
Они все собрались здесь – гнусный епископ Кошон, его доверенный Эстиве, по-собачьи ему преданный, и не меньше сорока асессоров – их число ежедневно менялось – а также люди в военном и штатском платье, все жаждущие ее погибели, обозленные тем, что она внушала им ужас на поле брани и что по воле кардинала Винчестерского им пришлось платить поборы, чтобы выкупить ее. Все, кроме одного, о котором скоро пойдет речь.
В тот день епископ, наученный горьким опытом прошлого заседания, не стал сам допрашивать девушку, но поручил другому задать коварный вопрос, который мог стоить ей жизни:
– Жанна, вы уверены, что находитесь в состоянии благодати? На что она ответила просто, тихим и проникновенным голосом, которым прежде вселяла храбрость в славного дофина:
– Если я нахожусь вне благодати, пусть Господь мне ее пошлет; если я пребываю в ней, пусть он меня в ней хранит.
После этих слов по рядам вершащих суд прошел долгий шепот. Д’Эстиве не мог скрыть замешательства, а Кошон – ярости. Обретя радость оттого, что ответила так удачно, слегка удивленная Жанна огляделась и впервые встретилась глазами с лихорадочно горящим взором ее единственного сторонника в этом зале.
– Это было четвертое заседание суда, 24 февраля, суббота, если не ошибаюсь, – говорил этот человек, наделенный удивительной памятью. – В тот миг, когда глаза этой девушки, которые были не голубыми, как утверждают, а светло-карими с золотыми прожилками, остановились на мне, я понял, что отныне моя жизнь принадлежит ей и что до конца дней своих я буду защищать ее и буду верен клятве, принесенной на шпаге.
Пока что я был вынужден ждать, негодуя от охвативших меня нетерпения и жалости к ней. Когда у нее спросили, сколько ей лет, она ответила:
– Почти девятнадцать.
Столько же примерно было и мне, как я думал. Мне кажется, я уже был таким же высоким и крепким, как сейчас, но одет бедно – легко себе представить мальчика, выросшего без отца и добравшегося сюда пешком из далекого Прованса, имея за душой лишь пресловутую шпагу с выгравированном на ее рукоятке девизом, вселявшим бодрость духа:
Попав двумя днями раньше в Руан, где были только англичане и бургундцы, я сумел проникнуть в замок, затесавшись среди монахов, закрыв лицо капюшоном плаща, как Эрол Флинт в фильме «Робин Гуд». Ночью я спал во дворе, питался тем, что подавали сердобольные служанки.
Я снова увидел Жанну на следующем допросе, и снова она заметила меня. Потом я приходил туда каждый день, смешавшись с толпой, и потому каждый раз сидел на другом месте, но ее взгляд тут же находил меня. В нем чувствовалось доверие, которое она испытывала ко мне, и хотя в тот момент я ничем не мог быть ей полезен, казалось, что одним своим присутствием я поддерживаю ее.
Увы, с 10 марта под каким-то ложным предлогом, с единственной целью причинить ей еще больше страданий, мерзавец Кошон изменил место проведения суда. Из ходивших слухов стало известно, что теперь он допрашивает ее в тюрьме в присутствии всего двух асессоров и двух свидетелей.
Теперь, оказавшись разлученным с ней, я яснее, чем раньше, видел грозившую ей опасность, и мое бессилие было мне тем более отвратительно. Пренебрегая всякой осторожностью, я подделал письмо за подписью епископа, в котором узнице дозволялось принимать в камере каноника для исповеди. В тот же вечер я уже стучал в дверь донжона, в глубинах которого была заключена Жанна. Когда открывший мне охранник прочитал письмо и посторонился, пропуская меня внутрь, я понял, что я в руках Господних. Я спустился по ступеням, доверившись Ему, и оказался в сыром коридоре, где находился карцер.
Пятеро вооруженных стражей охраняли несчастную пленницу и днем и ночью, не давая ей покоя, но я знал об этом, как и все в замке, и чтобы предстать пред нею, выбрал тот час, когда их оставалось только трое, остальные двое, прихватив пять шлемов, отправились за супом.
Я снова показал подложное письмо. Сжимая под плащом шпагу, я слышал, как мерзавцы долго переговариваются, но не понимал их тарабарщину, поскольку знал лишь родной язык да немного латыни. Но я уже говорил, что само небо хранило меня. Стражник, у которого были ключи, распахнул дверь, отперев множество замков, и внезапно я оказался перед той, которая стала смыслом моей жизни.
Я до конца дней своих не забуду эту минуту. Вообразите себе темную камеру, по каменным стенам которой сочится вода, в углу топчан из неотесанного дерева, свет пробивается только из крошеного слухового окошка вровень с землей, выходящего в безлюдный двор. Юная уроженка Лотарингии, закованная в кандалы и одетая в мужской костюм, в котором я всегда ее видел, стояла под этим окошком, обратив свое красивое лицо к единственному кусочку неба, который был отсюда виден. Обернувшись при моем появлении, она с огромным облегчением улыбнулась мне. Я понял, что она все время ждала меня.
Я бросился к ее ногам, не заботясь о присутствии стражей, и воскликнул:
– Жанна, чтобы оказаться подле тебя, я преодолел отделяющую нас пропасть времени. Если судить по внешним приметам, я даже еще не родился, я появлюсь на свет только через пять столетий, но твои страдания так терзают меня, что я забыл, как сам прошел испытание карцером и отчуждение близких, и вопреки здравому смыслу хочу спасти тебя!
Мои речи Жанну вовсе не смутили, она положила свои закованные в цепи руки мне на плечи и сказала:
– Светлейший, светлейший монсеньор, мне известно то, о чем ты говоришь, я слышала голоса. Делай то, что угодно Господу.
Услышав это приказание, я поцеловал крест с двумя перекладинами, висящий у нее на шее, выпрямился, сбросив капюшон монаха, и обнажил перед ошеломленными стражами свою шпагу. Карцер был таким крошечным, что они не могли ни напасть на меня вдвоем, ни ловко манипулировать своими пиками. Я поспешил проломить череп первому, который погиб из-за того, что променял свой шлем на суп, и пронзить сердце второму, в отсутствие у него кольчуги. На мгновение я зашатался под тяжестью третьего, который орал как безумный, чтобы поднять тревогу, пока я в отчаянном порыве не перебросил его через себя. Он упал навзничь, ударившись о стену, обливаясь кровью, и я проткнул его насквозь.
Не теряя ни секунды, я выхватил ключи у того, кого убил первым, освободил Жанну от кандалов. Наблюдая за резней, она все это время жалела души своих мучителей, приговаривая:
– Я ведь предупреждала, что они попадут в лапы дьявола!
Мы вышли из камеры. И сразу же возникла проблема – в какую сторону нам двигаться? Жанна взяла меня за руку своей нежной рукой и сказала:
– Смело пойдем тем же путем, по которому меня столько раз водили.
И мы бросились бежать по сплетению подземных коридоров, прорытых под замком. Хорошо, что мы бросились туда, поскольку, удалившись не дальше, чем на расстояние, равное броску копья, мы услышали, как по лестницам донжона за нами гонятся солдаты кардинала Винчестерского. И кровь стыла в жилах не столько от бряцанья их оружия, сколько от яростного лая собак, которых они тащили за собой.
Мы долго бежали, не переводя дыхания, сворачивая то вправо, то влево в лабиринте коридоров, которые на мгновение озарял свет факела, и я чувствовал, как, несмотря на свою смелость, слабела та, которую я любил больше всего на свете и чья рука покоилась сейчас в моей.
А потом внезапно мы оказались на развилке – с одной стороны мы увидели вдали отверстие, в которое проглядывало ночное небо, оно было достаточно широким, чтобы через него могла пролезть девушка, и я остановился, дрожа от волнения. Мне показалось, что лай собак и беспорядочное грохотанье солдатских сапог остались немного позади. Я тихо сказал Жанне:
– Иди туда и не заботься обо мне, прошу тебя об этом, насколько вправе тебя просить. А я отвлеку преследователей.
Ее красивое лицо стало грустным, казалось, оно говорило: «Нет, ни за что», но я осмелился и подтолкнул ее назад, тогда она отступила и оказалась в одном коридоре, а я – в другом.
В последний раз мы взглянули друг на друга. Ее глаза заволокло слезами, она сказала:
– Мой милый спутник, нежная любовь моя, да хранит тебя Господь, Он вершит нашими судьбами. Пусть в дополнение ко всем моим молитвам, которые я обращала к Нему, прося за наших бравых и верных сынов Франции, Он дарует мне встречу с тобой в своем райском царстве.
Она повернулась и убежала, ее гигантская тень металась по стенам. Тогда, задыхаясь от нежности и отчаяния, я пожелал себе удачи и бросился со всех ног в противоположном направлении, преследуемый истошным лаем собак…»
В конце рассказа Тони перестал наигрывать на рояле. Я помню все так ясно, словно это было вчера. В тот вечер вокруг лампы собрались все те же – короче, Черная Зозо, Магали, Мишу и двойняшки, Мадам тоже подошла, и даже Джитсу подсел к нам. У всех просто дух перехватило от волнения. Какое-то время было слышно только тиканье часов, висящих в баре. У меня засвербело в горле, я с трудом сдерживалась, чтобы не пустить слезу.
Остальные тоже. Наконец Ванесса и Савенна хором прошептали:
– А дальше?
Тони поднял на нас глаза, еще погруженные в Средневековье. Пришлось подождать, пока вопрос дойдет до него, потом он произнес:
– Дальше? Дальше англичане не захотели лишиться достоинства! Проще было лишить ее жизни. И они сожгли ее.
И он положил руки на клавиши и заиграл оглушительно громко.
Несмотря на феноменальную память Белинды, я все же сомневаюсь, чтобы она одна, без посторонней помощи, смогла бы точно передать рассказ своего любовника, по крайней мере, теми словами, как он изложен выше. Поскольку мне также пришлось услышать его в другое время, но из тех же уст, я взяла на себя смелость объединить наши воспоминания, чтобы как можно более точно восстановить эту историю. (Примечание Мари-Мартины Лепаж, адвоката суда.)
Как бы то ни было, я совсем потеряла от него голову, настолько, что уже начала подумывать, как все эти безмозглые тетки, о кольце на пальце, любовном гнездышке, приданом для новорожденного, банковском счете и все такое прочее. Когда я начинала озвучивать свои мечты, он, конечно, от радости не прыгал, но и морду мне не бил. Красавчик наверняка стер бы меня в порошок.
Я подсчитала, что еще два года мне придется покорно смотреть на балдахин над кроватью и только потом попрощаться с подружками, чтобы превратиться в порядочную женщину. Не нужно было долго жить с Тони, чтобы понять, что ему больше всего нужно. Сходить в кино на фильм, а еще лучше на два, чтобы был смысл прогуляться, иначе он так и оставался сиднем сидеть и пухнуть в своем любимом кресле. Он просто сдвинулся на своем кино. Каждый день, в любую погоду, если мог уйти из дома, шел туда. В Сен-Жюльене был только один кинотеатр, и он готов был три раза подряд смотреть один и тот же фильм. Еще повезло, что тогда устраивали сдвоенные сеансы. Хотите верьте, хотите нет, я хоть туда с ним не ходила, но знаю все эти фильмы их наизусть. «Толпа ревет» с Робертом Тэйлором, «Рамона» с Доном Амичи и Лореттой Янг, «Мария-Антуанетта» с Нормой Шерер, «Меченая женщина» с Бэтт Дэвис, «Я преступник» с Джоном Гарфилдом и Луизой Рейнер в роли китаянки, это все актрисы, которые в криминальном кино играли, потом еще Дороти Ламур и Рэй Милланд на необитаемом острове, короче, целый роман можно написать. На рассвете, когда мы расходились по комнатам, он по-быстрому меня обрабатывал, но закончив, тут же принимался пересказывать мне фильмы, спрашивая: «Ты не спишь?», если я начинала дремать, а назавтра я ходила с мешками под глазами.
В свободное время я занималась его гардеробом, наглаживала рубашки – так, чтобы ни складочки, надраивала ботинки, бежала в город, когда замечала, что кончается пена для бритья или сигареты, короче, делала все то, что должна делать женщина для любимого мужчины. И вот вам результат: потеряла бдительность. Не поручусь, что кому-то из девушек не хотелось его у меня умыкнуть, может, даже он сам слишком долго пялился на ляжки красотки Люлю или на буфера Мишу, но это было невинно, нужно совсем рехнуться, чтобы подумать, будто он так отвечает на мое гостеприимство. Кстати, когда я сказала, что он пялится на недозволенное, я погорячилась, не мог же он себе глаза завязывать каждый раз, когда сталкивался в коридоре с полуголой девицей. Зачем тогда пускать его было в приличное заведение, разве что сразу же обзавестись белой тростью, как у слепого, и собакой-поводырем.
Да нет же. Он только в кино ходил один, а так – всюду со мной. По воскресеньям, как и Красавчик, водил меня обедать в «Открытом море», садились почти за тот же стол. Заказывали омара в белом вине, все точь-в-точь. После обеда гуляли под пальмами по берегу океана. Я шла позади, в метре от него, в шелковом платье, широкополой шляпе, под зонтиком, только другого цвета. Тони больше нравилось, когда я носила пастельные тона. Я шествовала за ним следом, как королева за королем, он был в белом костюме и соломенном канотье, грудь колесом, в зубах кубинская сигара, я прямо на мыло исходила только от одного его вида.
С ума можно сойти, особенно кто такого сам не испытывал – все то же, ничего нового, только вместо одного сердцееда – другой, и все так – да не так! Ну просто день и ночь, лицо и изнанка, клубничное мороженое и ванильное. И время тут роли не играет. Я прожила с Красавчиком целых два года, пока дорогая родина его не умыкнула. А нам с Тони, если меня послушать, вроде впору справлять золотую свадьбу. Нет, не тут-то было! С начала до самого конца – всего четыре недели, точнее, двадцать шесть дней, а дальше у меня было полно времени их пересчитывать.
Тони тоже учил меня плавать. Сам он умел. И как раз во время такого урока все и случилось. Я сразу даже не поняла, что к чему, хотя в тот день небо было грозовым – словно предупреждало меня.
Мы оба были у меня в комнате, я улеглась на кушетку в трусиках и лаковых лодочках, имитировала движения брассом, как он показывал, а он из своего кресла руководил, покуривая сигару. Время от времени он говорил мне:
– Ровнее движения. Не торопись.
Он никогда не поднимал голоса, никогда не злился. И вот, значит, гребла я, как раб на галерах, молотила руками и ногами, выгнув спину, приподняв подбородок, глядя в замечательное будущее, когда наконец я смогу, под предлогом, что у меня месячные, получать настоящее удовольствие на пляже, а не только жариться на солнце и зарабатывать солнечные ожоги, когда внезапно раздался такой оглушительный грохот, что я чуть не сверзилась на пол. Тони ответил:
– Войдите!
Я решила, что он шутит, но дверь и вправду открылась, и в комнату ввалились несчастья, которых хватило бы на всю оставшуюся жизнь.
Это был Джитсу в компании какой-то девицы, которую я должна описать, иначе не поверить в то, что случилось потом, скажете, что я просто бессовестно вру. Общий вид: деревня деревней, ну просто село в чистом виде, захочешь, да не придумаешь такую. Приехала с какой-то фермы, это уж наверняка. Волосы немытые. Жутко грязные, потому как их у нее целая грива, и смоляные, как у цыганки. Глаза непонятно какие, уставилась в землю с таким видом, будто у нее только одно на уме – провалиться туда, чтобы ее вообще не видно было. Ей было то ли двенадцать, то ли двадцать, а может, и того больше. Косметики ноль, в каком-то старом пальто-балахоне, только ноги выглядывают. На самом деле она младше меня на три года, я потом узнала. К этой картине добавьте лодочки – лучше бы она надела вместо них любые бахилы, найденные на помойке, – допотопную соломенную шляпу, картонный чемодан, перевязанный веревкой, короче, прямо до слез прошибает. Поставить ее перед зеркалом в шкафу, точь-в-точь как в фильме «Две сиротки», но даже на нее одну смотреть было тошно.
Я так и застыла на своей табуретке в лягушачьей позе, а Тони разволновался, вскочил и бросился к Джитсу. Стал его без конца благодарить, а сам незаметно подталкивал к выходу, потом подпер закрытую дверь, чтобы тот не мог вернуться или чтобы птичка не улизнула, а так как я смотрела на все это, выпучив глаза, он сказал мне, прочистив горло:
– Хочу представить тебе Саломею. Она мне оказала большую услугу, а это для меня – святое.
Я поднялась, гордо выпятив грудь, но все-таки продолжала сомневаться, подошла поближе, чтобы лучше ее рассмотреть. Она как дикарка по-прежнему уставилась в пол, стоит посреди комнаты, как засохшая роза, а Тони вдруг расхрабрился, да еще как:
– Хотел сделать тебе сюрприз. Она будет тебя подменять, деньжат нам заработает! Знаешь что, Белинда? Мы свое кино тогда быстрее купим, только ты ее подучи!
Я просто задохнулась. Даже сутенер моей подружки из Перро-Гирека, когда пытался запудрить мне мозги, и то из кожи вон лез: сперва выгуливал на машине добрых три часа, потом покупал мороженое, по два шарика в рожке, показывал фотографию своей бедной мамочки, плел всякие тягомотные байки, так что когда в конце концов я ему отказала, то и впрямь почувствовала себя невинной девушкой. Могу сказать, что до сих пор Тони не слишком был склонен к транжирству, принимал как личное оскорбление, когда я совала ему в карман два луидора[5]5
Луидор – монета достоинством 20 франков.
[Закрыть], если он шел в кино. Нужно признать, что к хорошему быстро привыкаешь, или чем меньше знаешь, тем больше наглеешь. Короче, не успела я очухаться, как слышу:
– Ладно, если не хочешь, не будем ее брать.
И тон такой сухой, недовольный, ни дать ни взять – судебную повестку принесли.
Подошел к шкафу, достал белую рубашку-поло, брюки и мокасины – все, во что был одет в первый вечер, и вывалил их на кровать. Я спрашиваю:
– Ты что делаешь?
Ответа нет, только дождь барабанит по окнам. Снял свой махровый халат. Натянул брюки. Я повторила, будто и так непонятно:
– Тони, ну прошу тебя, что ты делаешь?
Он посмотрел на меня, застегивая брюки:
– Спасибо тебе за все, Белинда. Всегда буду жалеть, что потерял тебя. Ну не могу я жить в этом… этом…
Не сумел найти подходящего слова, чтобы выразить, как это ему мерзко. Просто сказал:
– Да еще два года или три, или, глядишь, и того больше! Не выдержу! Точно не выдержу!
Черт возьми, у него даже слезы выступили, честное слово. Он отвернулся, чтобы надеть рубашку.
Сколько я ни вглядывалась в глаза этой придурочной, чтобы хоть понять, что же такое мне привалило, но эта дубина стояла, как пришитая. Могла бы что угодно вякнуть: что не хотела беспокоить, что зашла узнать, как дела, или просто пописать, нет, молчит. А смотрите, он-то до чего хитер! Повернулся спиной и таким голосом, словно сам не надеется, но, мол, чем черт не шутит, говорит:
– Ведь я все, как следует, просчитал. Как только Бонбоньерка освободилась, я подумал о Лизон.
Я знала, как это перевести: Бонбоньерка – это комната Эстель, хохотушки, которая уехала от нас в воскресенье в Гавр в расстроенных чувствах, там у нее остался ребеночек с кормилицей. Вторая загадка была попроще: у этой застенчивой дылды было имя, как у нормальных людей, звали ее Элиза.
Я подошла к нему сзади, обняла. Прижалась лбом к его спине и нежно спросила:
– Кто такая Саломея?
Он понял, что я готова говорить с ним, и присел, улыбаясь до ушей, на край кровати. Он сказал:
– Танцовщица. Из Библии. Она хотела получить голову одного типа, который орал в пустыне и питался саранчой. Есть такой фильм. – И тут же добавил: – Тебе достаточно только словечко замолвить Мадам, она тебе ни в чем не откажет.
Я посмотрела на Лизон, медленно подошла к ней, стараясь соображать побыстрее. Без пальто фигурой она скорее походила на мешок с картошкой, я бы на нее и гроша ломаного не поставила. И потом, я тоже считала, что сама не промах. Я наклонилась, чтобы посмотреть прямо ей в глаза. Черные, упрямые, скрытные. Я спросила, наверное, только, чтобы услышать ее голос:
– А ты что сама-то думаешь на этот счет?
И тут-то она меня и поимела, на моей могиле можно теперь написать: «Дебилка». Она ответила, глазом не моргнув, нежно-нежно, дуновение ветерка, да и только:
– Всю жизнь мечтала стать проституткой.
Тогда я пошла к своей кушетке и плюхнулась на живот, стала делать вид, что плаваю брассом, чтобы скрыть растерянность, потом перестала и вздохнула:
– Ну если только подменять меня и делить на троих, можно попробовать. Скажем, неделю?
Ну что, все понятно? Секунда – и все летит к чертовой матери. Не успела я рта закрыть, как сиротинушка наконец посмотрела на меня одним глазом, только одним, но такого острого и лживого взгляда я отродясь не видела. Когда она сняла свою хламиду, я дала себе слово, что никогда не буду больше покупать кота в мешке, и посоветовала Тони пойти пройтись. Когда я сняла с нее передник, надетый на голое тело, у меня первый раз появилось сомнение насчет того, какие услуги она могла оказывать отнюдь не слепому пианисту. Про мои щедроты говорить не будем: ванна, мытье головы шампунем, лавандовое мыло, мои духи, моя косметика, все мое, вплоть до зубной щетки. Когда я предложила дать ей белье, она ответила:
– Спасибо, у меня есть.
Развязала веревку на своем чемодане – замечу походя, что по ее рукам не похоже, чтобы она ковырялась в земле, – и достала оттуда бальное платье из тончайшего шелка телесного цвета, один в один с тоном ее кожи, и туфли того же оттенка на высоком каблуке. Такое наденешь – все равно что голая. Я спросила ее:
– Откуда у тебя это?
Она ответила: – Да так, проезжали тут одни мимо…
А так как мне хотелось продолжить эту тему, чтобы отложить ее дебют хотя бы до завтра, я сказала:
– Надо поговорить с хозяйкой. Ладно, я сама разберусь.
Клянусь, мужики – совсем сдвинутые. Тони тоже, наверное, сдвинутый, если считал, что эту мерзавку придется чему-то обучать. С самого же первого вечера можно было подумать, глядя на гостей, выходивших из ее комнаты (только из уважения к бедной Эстель не говорю «притона»), будто они повидали самого черта. Они спускались вниз, к свету, стараясь никому не попадаться на глаза. Ничего, слышите, ничего ее не отпугивало – ни как, ни сколько. Уж точно хотя бы раз за ночь она устраивала комбинацию «три карты», как в покере, и Мадам, которой как-то после долгих уговоров раскололся один из постоянных гостей, сказала нам – мне и черной Зозо:
– Оказывается, бывает такое, о чем я даже понятия не имела.
К тому же могу поручиться, эта Лизон вовсе не прикидывалась, что находится наверху блаженства. Достаточно было на нее посмотреть, когда она выходила с поля битвы на площадку второго этажа в своем длинном прозрачном платье: глаза горят, влажная челка прилипла ко лбу, а гордая… что твоя императрица. У меня сразу – как мороз по коже. В зловещей тишине она медленно спускалась в гостиную – ступенька за ступенькой – ни на кого не глядя, будто ее притягивал рояль. Если Тони еще не вышел покурить, клянусь моей собачьей жизнью, она доставала сигарету «Кэмел» из его пачки, щелкала зажигалкой Картье, которую я любовно выбрала для него в Руайане, прикуривала и, измазав до половины губной помадой, вставляла ему в зубы. И все это, черт возьми, с такими ужимками, что прямо тошно смотреть, потому что кто-то ей сказал, что она похожа на Хеди Ламарр. Кроме того, она знала, что я не свожу с нее глаз.
Потом она шептала ему что-то на ухо, не упуская случая потереться о его щеку, и он внезапно переходил на другую мелодию. Начинал играть что-то похожее на болеро, эту музыку вместе со всякими колдовскими приемчиками она хранила в своей башке – Напрасно стараться, это и так возможно. И тогда она начинала танцевать в одиночку перед ним и для него, и все расступались и смотрели на нее, как на полоумную. Она поднимала руки, расставляла ноги, крутила животом и задницей, трясла своей черной гривой: не мне говорить, как это все мерзко выглядело. Конечно, от этого зрелища мне не грозило превратиться в истукана, но хоть я и женщина и в религии ни бум-бум, мне все равно казалось, что это отвратно, как смертный грех.
Сказать, что я ревновала, – значит ничего не сказать. Она из кожи вон лезла, чтобы довести меня до белого каления. Когда она приходила ко мне в комнату отдать Тони свою выручку, то называла меня «старой». Я заметила, что через месяц мне стукнет всего двадцать четыре. Она ответила:
– Я хотела сказать «бывшая».
И хоть я не из склочных, но вцепилась ей в космы и выдрала клок. Не вмешайся Тони, ходить бы ей лысой. Потом, на третий день, она назвала меня «каланчой», но с дураками лучше не связываться.
С ней-то проблем не было – называй Саломеей, иначе вообще не отзовется.
Как бы то ни было, она нарочно отдавала свои бабки не мне, а Тони. Причем все – чем она действительно не страдала, так это жадностью. С первого же дня она возражала – потому что и он, и я, мы оба хотели, чтобы она оставляла себе положенное:
– Уже достаточно, что меня кормят задарма.
Не сойти мне с этого места. Но при этом спрашивала, сколько я заработала, хотела показать, что срубила больше. Я могла бы ей о многом рассказать – главное, что прелесть новизны ненадолго, все закончится быстро, как рулон туалетной бумаги, но я девушка не вульгарная, к тому же по-любому ее выручка шла в общий котел, а деньги не пахнут, когда достаешь их из кубышки. Пусть обслуживает за раз кучу клиентов, скоро уже не разберешь, где она, а где подстилка.
А потом, бесили-то меня не ее уловки, а перемены, которые я замечала в Тони, но ничего не могла с этим поделать. Когда мы с ней собачились, он не знал, чью сторону принимать. Когда мы с ним оставались вдвоем, он избегал моего взгляда. Когда я целовала его в шею, как она, он тут же отстранялся. Ну а про постель вообще говорить нечего. Настаивать я боялась. Каждое утро в ту чертову неделю я перед сном ревела, уткнувшись носом в подушку.