Поэзия перевода. Избранные переводы Ханоха Дашевского
Текст книги "Поэзия перевода. Избранные переводы Ханоха Дашевского"
Автор книги: Сборник стихов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 5 страниц)
(Рая Блувштейн) 1890, Саратов – 1931, Тель-Авив
Предвестник мрачный приходил
Ко мне в полночный час:
Скелет без мяса и без жил,
С глазницами без глаз.
И знала я уже тогда,
Что рухнул мост времён,
Что с прошлым больше никогда
Меня не свяжет он.
Худой кулак узрела я,
Раздался адский смех:
Да будет эта песнь твоя
Последнею из всех!
Ури Цви Гинберг
Рахель, твоя кровь в моей,
Твой голос зовёт,
Пасёшь ли Лавана[37]37
Библейский персонаж, отец праматери Рахели.
[Закрыть] скот,
Скорбишь ли, Мать матерей.
Уйду я из дома вдаль,
И станет мне крышей синь
В краю, где ветры пустынь
Твою развевали шаль.
Прямее нет колеи,
Не смолкла твоя свирель!
Как шла по песку Рахель,
Так ноги идут мои!
1896, Бялый Камень (Галиция) – 1981, Тель-Авив
Традиция говорит, что сыновья знатного левита Кораха (в русской традиции – Корея), возглавившего бунт против Моисея: Ваикра (Числа), 16, в последнюю минуту раскаялись, избежав падения в бездну. Гринберг сравнивает руководство еврейского национального очага в Стране Израиля (20-е гг. прошлого столетия) с сыновьями Кораха, но есть разница: в отличие от библейских, современные поэту сыновья Кораха не видят, что находятся на краю пропасти. Еврейская традиция утверждает, что сыновья Кораха стали праведными людьми, и несколько псалмов Давида начинаются словами «Песнь сынов Кораха». Но здесь в названии – ирония Гринберга.
[Закрыть]»
Песнь сынов Кораха у зияющей бездны.
Беспечный пикник от пустыни до моря.
А бойцы между тем изнывают от скуки…
Не предвестника здесь, а алхимика ждут,
превращающего в серебро
даже раковины в песке:
деньги, деньги нужны!
Песнь сынов Кораха…
Пропасть видна…
Почему ты молчишь, поэт и пророк?
Ведь в час, когда у порога отчизны
опасность стоит, по-разному бьются
сердца говорящих на одном языке —
потому что провиденья нет.
И ты сынам Кораха слова не скажешь,
или нет у тебя топора, чтобы гниль сокрушить?
Несчастны они, потому что не видят
беду, как не видят глазами затылок.
Открой я уста – должны мои речи
струиться, как кровь, из открывшейся раны.
Должны быть подобны львиному рыку
и молоту, бьющему по наковальне.
Иначе награда мне – только насмешка!
Уж лучше я вставлю в рот свою трубку,
зажму её крепко между зубами,
и буду курить и молчать.
И в долгом молчанье, курящемся дымом из уст,
жжёт совесть бессонная сердце моё.
Так солнце горит сквозь туман, озарив окоём,
И это – как Облачный Столп[39]39
Облако, шедшее перед еврейским станом в пустыне. Бамидбар (Числа), 9:17.
[Закрыть] и сияние Пламени в нём.
И знаю я то, что судьба моих слов
подобна судьбе наковальни, безгласной, пока
молот не занесён,
пока отдыхает кователь: с прокуренной трубкой во рту
сидит у порога Времён…
На судьбу моих неуслышанных слов,
как на сталь наковальни, склоняю главу,
и, как молот она,
раскалённый и тяжкий, лежит.
Где-то цокот копыт: в тишине
слышу медленный шаг коней.
Эти кони недавно в бой
гордых всадников смело несли…
А теперь – не мчатся они,
ковыляя, по рынку идут,
ибо нет на копытах подков.
Кони армии, поражённой в бою,
так приходят домой: на них
только сёдла…
Поводья висят,
и ноги коней без подков…
И я слышу медленный шаг
неподкованных конских ног,
а в кузнице – тишина.
И штаб сынов Кораха есть, а в нём
чёрный стол, покрытый сукном:
кусок зелёной выцветшей ткани
лежит на столе, как повязка на ране.
И всё по-прежнему в этом стане:
Та же пустыня, как в дни Синая!
Козни те же, как в дни Синая!
И те же глаза глядят из глазниц,
Но лика Моше[40]40
Моисея.
[Закрыть] нет среди лиц!
Здесь соблазняют народ тщетой,
обманом красивым, речью пустой…
А идол тот же – телец золотой.
Но скупая британская почта в Сионе —
она только мелкие суммы приносит:
пятьдесят тысяч,
сто,
а счастливая весть
о том, что надежды сбылись и расчёты,
и деньги евреи шлют из-за моря,
не приходит к потомству Кораха с почтой…
И трудно сдержать им свою печаль,
своё раздраженье и гнев…
Потому что сто тысяч – это капля.
Нужно больше, намного больше:
миллион хотя бы, но каждый месяц.
И будут тогда сыны Кораха кастой —
ваятелями тельца золотого;
и пожелтеют глаза смотрящих,
когда им скажут: «Вот бог твой, Израиль!
Умножишься и утучнеешь скоро!»
И ослепит их блестящий идол:
оставят они и забудут Бога,
и голову позабудут и сердце.
Благословят они щедрость рук,
которые им каждый день дают,
как будто в дар, их воловий труд…
Я молод, и, как задира, горяч,
и если б рождён был в своей стране —
волочиться за юбками и кутить,
как многим поэтам, пристало бы мне.
Пылает кровь, как зажжённая нефть,
когда от вина веселье в сердцах,
но скалам родины нашей нужны
тоска вековая и кожа в рубцах.
От Ибн-Гвироля[41]41
В русском произношении – Габироль; выдающийся еврейский поэт и философ средневековой Испании.
[Закрыть] и до меня
мудрости горы, пайтанов[42]42
Авторы литургических произведений.
[Закрыть] ряд;
а у меня – шершавый стих
поэта, которому родина – яд.
Сынам Кораха песнь: радость у них!
Этот цикл был написан по следам жестоких нападений арабов на еврейские поселения в Стране Израиля осенью 1929 года. Нерешительность, проявленная официальным еврейским руководством, заставила поэта примкнуть к радикальным еврейским организациям (подробнее в послесловии «Разорванный талес Ури Цви Гринберга»).
[Закрыть]
А вы удивляетесь: где мой пыл?
Почему не скачет горячий конь? —
Устал наездник, сошёл с коня…
Если нет в идее отчизны огня —
гаснет и мой огонь.
Печаль моих братьев гнетёт меня,
поэтому я коня осадил,
на плечи груз мечты возложил,
и, словно в гору, бреду без сил…
А сейчас послушайте повесть о том,
как человек становится псом.
И вот, изнемог я среди умудрённых,
изрекая много красивых фраз,
ткать покрывало для прокажённых,
чтоб язвы их гнойные скрыть от глаз.
Чтобы с трибун, довольны собой,
они могли говорить с толпой.
И я, оглушённый их слов раскатом,
сказал: притупилось моё перо;
я буду скоро, живым экспонатом,
блестеть, как музейное серебро.
Мой дед показал бы спину лукавым:
мой дед не лоточником был, а равом[44]44
Раввином.
[Закрыть].
И для меня великая честь,
как дед мой порою, хлеб с солью есть.
И снова день: вокруг Тель-Авив,
а у меня – овечий испуг
того, кто видит не сочный луг,
а улиц и переулков разлив.
И даже язык молитвы и грёз,
язык отцов меня утомил:
весь город этот ко мне подступил,
навис и давит, словно утёс.
Куда бежать? Бреду, как изгой:
вот банк стоит, а рядом – другой…
Страна моя, родина скал и теснин!
Тут море простёрлось, там – магазин,
и я, неприкаянный, здесь один.
И вот спускается вечер: в небе
сияет Давидова царства слава.
А здесь, на родине, как на чужбине,
шаги – как будто Девятого ава[45]45
День национального траура в память о разрушении Иерусалимского Храма.
[Закрыть].
В харчевню я принёс своё тело:
овцу, на которой штаны и рубаха,
и ел, и тусклая лампа мигала,
как человек, дрожащий от страха.
И бедность и тайну, и труд сидящих
за трапезой – из своего закутка
познал я, движенья их рук увидев,
когда утих во мне голос желудка.
Там Реувен говорил Шимону:
«Электростанция эта – чудо!
Вспять потечёт поток Иордана,
и перед Ярмуком[46]46
Приток Иордана.
[Закрыть] встанет запруда.
А в Наараим[47]47
Местность, где строилась первая в Стране Израиля электростанция.
[Закрыть] – обед буржуйский,
и деньги есть, но вот незадача:
утром выходишь, как бык на пашню,
а вечером – валишься с ног, как кляча…
Но ничего…
Скоро будет иначе!»
И когда я, насытившись, вышел – в спину
упёрлась рогами корова хамсина[48]48
Сухой и жаркий ветер.
[Закрыть],
луной озарила меня златокожей,
и ночью еврейской глубинной дрожи…
О, родина! Край холмов и долин!
Несу твоё бремя, несу один.
Есть ли дом у пса? Где ночлег обрету?
Голова моя тяжкая виснет с плеч.
Как жёваная полынь – во рту
пророка горькая речь.
И все мои думы теперь о Геве[49]49
Еврейская коммуна (кибуц), подвергшаяся жестоким нападениям арабов в конце 20-х гг.
[Закрыть]
на всех перепутьях моих кочевий
от Дана до Беэр-Шевы[50]50
От севера до юга.
[Закрыть]…
На плечи
мне череп давит…
Шерстью овечьей
хотел я для скорбной родины стать,
и слёзы всех плачущих здесь впитать.
И вот – не нашёл я порог ничей,
не высушил слёзы их очей.
Но ямкой для гольфа в играх чужих
стал я в дни Санбалатов[51]51
Санбалат (Санаваллат) – персидский наместник Самарии, территории бывшего Израильского царства, мешавший восстановлению Иерусалимского Храма (V в. до н. э).
[Закрыть] моих,
когда их тайных речей немало
в моих ушах, как в трубке, звучало!
Должны грядущего Царства посевы
Взойти от Дана до Беэр-Шевы;
но пока не пришёл ещё Бен-Давид[52]52
Мессия.
[Закрыть],
лавка здесь вместо Царства стоит.
Здесь дом для дельцов, надёжные стены
для льстивых, а тот, кто ждёт неизменно
Мессию, страстно веря пророкам,
да сгинет он там, в изгнанье далёком!
В своей отчизне – ублюдок он!
Святой – тот в могиле давно погребён.
Зачем им взъерошенный пёс живой? —
Им нужен гладкий, ласковый, свой,
наводящий глянец, знающий сам,
когда подставить спину вождям.
Хлеб вроде фарша мясного тут —
весь этот хлеб Санбалаты жрут,
другим оставляя крохи и труд…
А ты, провидец, правду скажи:
«Страна отцов пропадает во лжи!»
Но глух, как змей – только зубы скалит
мой враг, и не в пятку, а в душу жалит.
Изумрудом фальшивым слово блестит —
оно о мести не возвестит,
потому что сломал копьё моё Тит[53]53
Разрушитель Иерусалимского Храма (I в. н. э.).
[Закрыть].
А так как труб здесь в жилищах нет —
не вьётся души сгорающей дым
под этим скорбным небом пустым…
А так как жалюзи прячут свет —
в прикрытых окнах не виден тут,
даже как в озере месяц – плут.
И было: когда я закончил речь,
и народ не встал и не взялся за меч —
овечьему цену узнав поголовью,
я понял тогда, как плачут кровью.
И вот, впитал в себя горечь я
от чёрных туфель до головы,
сказав: такова отчизна моя —
страна, где овцами стали львы.
Меня донимали холод и жар,
и в полдень была в моём сердце мгла.
От родины как отвести удар?
Несчастьям скоро не будет числа.
Горящей лавы идёт поток,
а братья и сёстры мои снуют:
пламя не видят у самых ног,
и муть из Бездны Великой[54]54
В Каббале и еврейских сказаниях – обиталище демонов.
[Закрыть] пьют.
И вот, наглотавшись в Ишуве[55]55
Еврейское национальное образование в Палестине до создания государства Израиль.
[Закрыть] пыли,
подумал я о вождях моих:
не верой, не чарами их прельстили —
есть что-то скотское в мыслях у них.
Победные им не нужны знамёна,
зато в достатке еда и кров
нужны для стада: клети загона,
в которых станут кормить быков.
И я сказал себе удручённо:
Уйми свой гнев – и на этот раз
Царь не придёт: его корона
ждёт, пока Царства настанет час.
Но будет день – Санбалаты падут,
и крепкие духом корабль поведут,
и флаги украсят мачты его…
А я, пока не пришло торжество,
к земле прильну устами и лбом,
как делал Ехезкель[56]56
Пророк Иезекииль.
[Закрыть] в народе моём.
И вот я стал, словно пёс немой,
и во дворе и в доме – немой.
Я крови своей велел, без слов,
жар поглотить угасающий мой,
как поглощает земля мертвецов.
И дни мои стали – с чем их сравнить? —
Ушком, куда не пролезет нить…
И ждали плоды моих лет, что в бездну
я грудою сброшу их бесполезной.
И был охвачен Ишув тоской,
когда случилось это со мной,
не оттого, что пророк немой,
и флот погребён в пучине морской,
и груз и команда смыты волной —
а потому что денег нет,
и золота не добавит поэт.
И вот, не сказав по прежнему слова,
глядел я на это взглядом немого…
Тому, кто жаждет сдобную халу,
и корки не будет – лишь слёз немало!
Проходят дни от зари до зари:
снаружи – блеск, и сумрак – внутри.
Но плача нет, только горечь сполна
в крови у каждого – и тишина.
Горит страна…
Не дали отпор…
Ружья свои побросали в костёр…
Над бездной висят, как висели века,
и блеют…
Светло, не видны облака.
Как знать, почему? – Тихо пока!
И вот, когда подлость стала всё чаще
владеть моей родиной, я ощутил
руку свою живой и дрожащей,
но совладать не в силах я был
с болью моей – самой мощной из сил.
И если на площадь окно распахну,
на лице врага смогу ли прочесть я,
что это тот, кто предал страну:
ходячий образ лжи и бесчестья?
Ведь нет клейма никакого на нём,
и нет меча: никакого злодейства!
Мужчина беременный, с животом,
он сам – и толстое всё семейство.
И хотя у дверей толпится свита —
на лике его унынье разлито
и отсвет конца…
Найдётся ль крыло,
чтобы тяжесть эту, в штанах, подняло,
и вместе с хозяйством прочь унесло?..
И пусть обладатель мышиной души
вдали от страны прозябает в глуши.
И вот, не сумел я гнев побороть.
Кипела кровь…
Я на площадь смотрел,
и отражался, вонзаясь в плоть,
мой взгляд и ранил больнее стрел.
Я в кровь свою окунался – горел.
Что нам дороже, чем эта страна?
У нас на глазах уходит она
не солнцем вечерним: как корабли,
наша страна исчезает вдали.
И в сердце своём я сказал себе так:
Гони того, кто всему виной
с площади этой! Ибо твой враг:
Кдарлао́мер[57]57
Кдарлаомер (Кедорлаомер) – царь Элама в Месопотамии, вторгшийся в коалиции с другими месопотамскими князьями в пределы Палестины (Ханаана), и побеждённый Авраамом: Берейшит (Бытие), 14.
[Закрыть] – никто иной.
И вот, умолк я на полуслове,
и был, как Авель, вставший из крови
врагу отомстить – Каину-брату:
сказать ему, что пришла расплата.
Вышел на площадь, на дом посмотрел,
и стал я, в гневе, стучать в ворота:
Кдарлао́мер здесь днями жирел,
здесь млел он, толстый, лоснясь от пота!
Кричал я ему: «Война, война!»
От криков моих дрожала стена.
Вышел он, услыхав о войне,
и, как бедуин, улыбнулся мне:
«Зачем война? Лучше союз.
Нет выгоды в бунте. Оставим споры.
Разве для мира и братских уз
нужен забытый меч Бар Гиоры[58]58
Один из вождей Великого восстания иудеев против Рима (66–73 гг. н. э.).
[Закрыть]?
Лучше Заккай[59]59
Иоханан Бен-Заккай – выдающийся религиозный авторитет, занимавший примирительную позицию по отношению к Риму.
[Закрыть] и ученье его…»
Потому – не изменится здесь ничего.
И вот, повеял от этих слов,
как от проказы, запах распада.
Но говоривший не был суров,
чтобы услышали все, кому надо,
голос пастыря, чьё богатство —
благо паствы своей и братство…
И вот, тяжёлый гнилостный дух
у этих ворот почуял мой нюх,
но в горле зажал я желчи комок,
и в собеседника плюнуть не смог.
Вкрадчиво он говорил со мной,
и в страхе, как будто я волк лесной…
И я повернулся к нему спиной.
А горечь бессилья и вдовьих слёз,
как коршун, вьётся над нашим краем.
Разве я волк? Я дворовый пёс,
который будит уснувших лаем.
То, что не видно глазу,
и даже лопатой не взрыто,
пёс обнаружит сразу:
то, что в пыли вторую
тысячу лет укрыто.
Поэтому он скулит,
и землю роет, тоскуя,
прислушиваясь и чуя,
потому что у пса – болит.
И будет месить он грязь
в том месте, где кровь лилась.
А тот, в чьей правде прорехи,
сидит в своём уголке:
домашний халат – доспехи,
перо – словно меч в руке…
Плетёт он крепкую сеть
для рыб речных постоянно.
Искоса любит смотреть
на всех, подобно баклану…
И воет, ощерившись весь,
пёс:
ангел смерти здесь!
Лучше буду родные стены,
словно преданный пёс беречь,
даже если, благословенный,
станет дождь мою спину сечь!
Лучше буду, фальшь отвергая,
неуёмным пророком-псом
волноваться, рыча и лая,
и родной будоражить дом,
чем стеречь, хотя бы минуту,
удручённых евреев галута[60]60
Галут – рассеяние, изгнание.
[Закрыть]!
Лучше буду снова и снова
спящих братьев лаем будить,
чем в тени креста золотого
среди римских дворцов бродить!
Лучше буду я псом в Сионе,
в этой бедной стране больной,
где сидит Самаэль[61]61
Правитель Геинома (Геенны) – ангел смерти.
[Закрыть] на троне,
и народ ему служит мой.
Тут моё пророчество взвесят,
как товар на базаре, тут
вместе с истиной ложь замесят,
тут камнями насмешек бьют.
Ибо жив в Сионе лукавый
дух Бердичева и Варшавы[62]62
Дух формального исполнения религиозных предписаний – символ лицемерия и ханжества.
[Закрыть].
Но когда страна на изломе,
сердце родины – как утёс…
Не пророк я здесь, в моём доме —
я всего лишь дворовый пёс.
Что делаю я в низине? —
Надеюсь найти случайно
зародыш чуда в долине,
куста горящего[63]63
Шмот (Исход) 3:2.
[Закрыть] тайну?
Что делаю я под оливой
в тени замшелых надгробий?
На родине мне тоскливо:
ищу я в земной утробе
царей и героев скрытых,
осмеянных и забытых.
Пророчество – вопль немой:
оно, как грязь у обочин
Кто суетой озабочен,
зачем им пророк живой?
Свои провожая дни,
не чуют, как овцы, они
грядущего дня резни…
Как чёрный коршун, беда
пришла на охоту сюда.
Проклятие губит край,
и полумесяц кровавый,
как серп, покрытый отравой,
снимает свой урожай.
Пусть коршун машет крылом,
пусть полумесяц висит,
над ними – Магендавид[64]64
Шестиконечная звезда – еврейская национальная эмблема.
[Закрыть]
он сторож в доме моём.
Горящий Магендавид!
Один я пока ещё гневаюсь здесь.
Я боль и горечь в стихах излил.
Но из колодца, откуда пил
я горечь эту, рождавшую гнев,
выпьет завтра другой поэт:
как лезвие, выйдет из уст напев…
Поцелуй грядущему и привет!
Обречён, кто живёт без меча и доспехов в Содоме,
и уверен, что стены крепки в его доме.
Ибо горе народу тому, когда ярость подходит к порогу,
матерям и младенцам, и Дому, где молятся Богу.
Горе мёртвым, чья кровь липнет к вражьим колёсам,
и овечьим стадам, и прозрачным ручьям, и покосам.
Горе рекам его и колодцам с их сладкой водой.
Гнёздам птиц его пёстрых, садов плодоносных расцвету.
Горе любящим страстно и горе поэту.
Горе ниве, где Богом взлелеян побег золотой.
Горе гроздьям его молодым, горе струнам.
Если близится враг – нет укрытья ни старым, ни юным.
И поднимет тогда обречённый народ этот вой
в луже крови своей, как затравленный зверь полевой.
Кто выходит с мечом за страну и народ,
ценит жизнь больше тех, кто уходит от боя.
После слёз и прощальных объятий
рады солнцу бойцы и грустят на закате.
Потому что им жизнь дорога – и не знают они,
что их ждёт: возвращенье домой или тлен,
отдают они родине то, что дороже всего:
кровь из вен.
Весел каждый солдат – пусть изношен мундир,
он величьем борьбы не готов пренебречь,
ибо ради народа он вынул свой меч.
И не хлебом он сыт, опьянён не вином,
но немеркнущим светом Иерусалима.
Он не дрогнет, и клятва его нерушима,
отраженье Давида сияет на нём.
Таким был древний Израиль, вступающий в Ханаан.
Таков возрождённый Израиль в дни скорби и ран.
Они с оружием пали…
Их голос умолк.
Они были веселы, юны – отборный Давидов полк.
Просты, как пастух Давид: в походной сумке ломоть.
Тебе хвалу из гробниц они воздадут, Господь!..
Не смертный прах их тела укрыл.
Из этого праха был создан Адам.
И скалу, на которой высился Храм,
из такого же праха Бог сотворил.
От них приходит истина к нам.
Свет, идущий от их могил,
озаряет сияньем того, кто слаб.
И в душе у него умирает раб.
То, чего не вернуть – нам дороже всего,
и в мелодии сфер скрыта тайна его;
то, что можно постичь – светит нашим глазам:
золотистым сиянием видится нам.
Мы – солдаты, пока наш порыв не угас,
наш сегодняшний день – поле брани для нас,
и велик в нём и блага и гнева запас.
И как прошлого образ – грядущего лик:
в нём величья и царства заветный кристалл.
А идущий к суду и правленью – велик:
в узел силы он ярость свою завязал.
Не лицо искажённое нашего дня,
не бессильная чья-то, из глины, рука —
из гранита тот будущий лик и огня,
и сиянье и твёрдость его – на века.
И грядущим и прошлым тот лик озарён:
от Синая горит до Синая, и мы
видим, как над рутиной возносится он —
и блаженны идущие в гору из тьмы.
Что за символы были на наших знамёнах
в дни Синайской пустыни, в дни Царства Давида?
И подобно кому нас могуществом благословляли
Праотец наш и Законодатель[65]65
Праотец Яков (Иаков) и Моисей.
[Закрыть]?
И сбылись те великие благословенья:
Змей и Лев, и Орёл – мудрость, сила и власть,
на царях Самарии[66]66
Самария (Шомрон) – название столицы Израильского Царства, одного их двух еврейских царств в древности.
[Закрыть] и Иерусалима…
Но свершилось проклятье – и рухнул наш стяг.
По закону народа, проигравшего бой,
воркованьем голубки стал клич боевой,
стало блеяньем жалким рычание льва.
Но настанет пора – колесо повернётся,
и придёт этот день: день поднятия флагов,
по закону народа, вознёсшего меч.
Будет ворон на знамени вышит
предрекающий гибель врагам – как живой,
и ведущий ряды наши первые в бой:
в память воронов тех, кому домом родным
были семьдесят наших изгнаний[67]67
Древняя еврейская традиция говорит о семидесяти народах мира. Соответственно – семьдесят изгнаний.
[Закрыть], а пищею – прах
и глаза наших мёртвых в кровавых снегах.
Тот, на ком моя тень – в тени факела он:
не узнает свой дом,
даже близких забудет.
Ибо взору его открывается вдруг
то, что скрытым казалось за ближним холмом:
даль до края земли, за которой
как на утре Творения, высятся горы,
а над ними – огонь первозданной зари.
Вырывается плоть из теснин на простор
по закону стремленья, манящего сердце и взгляд —
и уходят дома, отступают деревья назад,
и поля и долины серебряных рек.
И в сиянье дороги идёт человек…
Голосистые птицы
за плечами его остаются, и только орёл
распростёр свои крылья над ним
и зовёт за собою вослед:
в небеса, где горит восходящий рассвет.
Облаков виноградины тёмных и зелень от края до края,
и сверкает плавник серебристый, из вод выплывая.
Нет пейзажа такого на склонах восточных Иерусалима,
ибо место пророчества здесь, и земля эта жаром палима.
Золотистые днём, здесь лиловы под вечер узоры,
словно шкуры оленей и львов на себя натянули здесь горы.
И не страшно, что древние львы и олени
встанут вдруг ото сна – и, свидетели всех поколений,
устремятся наверх, до небес доставая…
Может, спрыгнуть с горы, словно вдаль улетая?
И лететь к Иордану, как птица, крылами хранима,
возвещая союз Иордана и Иерусалима!
Пелена над могучим первозданным твореньем – над морем
укрывает от взоров слиянье великих стихий:
вод земных и небесных…
Как завеса в окне мировом: словно дверь
под стальными замками,
за которой – соитье Адама и Хавы[68]68
Евы.
[Закрыть]
тогда, заре Бытия!
И когда пелена повисает над водным простором,
очертания моря и неба исчезают в тумане:
не рождаются образы их под лучом восходящего солнца,
как рождалось потомство Адама и Хавы
тогда, на заре Бытия!
Но в начале времён ещё не было суши,
ибо суша – создание Бога
с красотою долин и с величием горных отрогов,
с человеком на ней и с его нескончаемой жаждой.
Разукрашена, любит, когда люди её наряжают.
Отдаётся весной, без одежд, ожидая зачатия, соком
наливается в час созреванья колосьев и ягод,
и тускнеет убранство её с наступленьем поры листопада.
Но творение Бога первородное: вечное море —
от начала времён неизменно!
Сущность моря в его неизведанных безднах,
словно там скрыты Божьи непостижные разуму силы.
Чья же власть заставляет бушевать роковую стихию,
раскрывать ненасытную пасть, чтобы в ярости хлынуть на сушу?
Ибо так же, как суша не жаждет проникнуть в морские глубины,
так и море не жаждет (словно небо в созвездьях и лунах)
урожаями нив насладиться и плодами фруктовых деревьев.
И пишу я пером человеческим эти слова,
потому что люблю я покой летних пашен, медовые травы,
и красавиц в полях до и после оплодотворенья,
и люблю родники с серебристой и сладкой водой,
да и море – я вижу в первобытном стремленье его
назидание нам: не желать этой дикой красой
овладеть против воли её.