Хочу отдохнуть от сатиры…
Текст книги "Хочу отдохнуть от сатиры…"
Автор книги: Саша Черный
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 6 страниц)
Воробьиная элегия
У крыльца воробьи с наслаждением
Кувыркаются в листьях гнилых…
Я взираю на них с сожалением,
И невольно мне страшно за них:
Как живете вы так, без правительства,
Без участков и без податей?
Есть у вас или нет право жительства?
Как без метрик растите детей?
Как воюете без дипломатии, —
Без реляций, гранат и штыков,
Вырывая у собственной братии
Пух и перья из бойких хвостов?
Кто внедряет в вас всех просвещение
И основы моралей родных?
Кто за скверное вас поведение
Исключает из списка живых?
Где у вас здесь простые, где знатные?
Без одежд вы так пресно равны…
Где мундиры торжественно-ватные?
Где шитье под изгибом спины?
Нынче здесь вы, а завтра в Швейцарии, —
Без прописки и без паспортов
Распеваете вольные арии
Миллионом незамкнутых ртов…
Искрошил воробьям я с полбублика.
Встал с крыльца и тревожно вздохнул:
Это даже, увы, не республика,
А анархии дикий разгул!
Улетайте… Лихими дворянами
В корне зло решено ведь пресечь —
Не сравняли бы вас с хулиганами
И не стали б безжалостно сечь!
1913
Стихотворения, написанные в эмиграции и не входившие в прижизненные издания
(1920–1932)
Цикл «Русская печаль»
И. А. БунинуСкорбная годовщина
На виселицы срублены березы.
Слепой ордой затоптаны поля —
И только в книгах пламенные розы,
И только в книгах – русская земля!
Поэт-художник! Странная Жар-Птица
Из той страны, где только вой да пни…
Оазис ваш, где все родное снится,
Укроет многих в эти злые дни.
Спасибо вам за строгие напевы,
За гордое служенье красоте…
В тисках растущего, безвыходного гнева,
Как холодно теперь на высоте!
Шагать по комнате, к окну склоняться молча,
Смотреть на мертвые, пустые облака…
Не раз, не раз, гася приливы желчи,
Дрожала ваша скорбная рука…
Когда падет тупое царство низких, —
Для всех оставшихся – разбитых и больных —
Вы будете одним из самых близких,
Одним из самых близких и родных…
1920, октябрь
Памяти А. Блока
Толстой! Это слово сегодня так странно звучит.
Апостол Добра, пламеневшее жалостью слово…
На наших погостах средь многих затоптанных плит,
Как свежая рана, зияет могила Толстого.
Томясь и страдая, он звал нас в Грядущую Новь,
Слова отреченья и правды сияли над каждым —
Увы! Закрывая лицо, отлетела от мира Любовь
И темная месть отравила томление жажды…
Толстой! Это слово сегодня так горько звучит.
Он истину больше любил, чем себя и Россию…
Но ложь все надменней грохочет в украденный щит
И люди встречают «Осанной» ее, как Мессию.
Что Истина? Трепетный факел свободной души,
Исканья тоскующим сердцем пути для незрячих…
В пустые поля он бежал в предрассветной тиши,
И ветер развеял всю горечь призывов горячих.
Толстой! Это имя сегодня так гордо звучит.
Как имя Платона, как светлое имя Сократа —
Для всех на земле – итальянец он, немец иль бритт —
Прекрасное имя Толстого желанно и свято.
И если сегодня у мирных чужих очагов
Все русское стало как символ звериного быта, —
У родины духа, – бескрайняя ширь берегов
И Муза Толстого вовеки не будет забыта…
Толстой! Это имя сегодня так свято звучит.
Усталость над миром раскинула саван суровый…
Нет в мире иного пути: Любовь победит!
И Истина встанет из гроба и сбросит оковы.
Как путники в бурю, на темном чужом корабле
Плывем мы в тумане… Ни вести, ни зова…
Сегодня мы все на далекой, родимой земле —
У тихой могилы Толстого…
1920
Е. А. Полевицкой
В аду томился серафим.
Кровавый свод висел над ним…
Чтоб боль отчаянья унять,
Он ад пытался оправдать.
Но странно: темная хвала
Кипела гневом, как хула…
Он смолк. На сломанном крыле
Дрожали тени в дымной мгле.
У врат – безжалостный дракон.
Мечта – распята, воля – сон…
Неспетых песен скорбный рой
Поник над арфою немой.
Уснул… На кроткое чело
Сиянье светлое легло.
Все громче плач, все злей разгул…
Уснул…
1921
Галоши счастья
Так долог путь: ни вехи, ни приюта…
Ушли в века дни русского уюта,
Бессмысленно ревет, смывая жизнь, гроза.
И вновь к былому тянутся глаза.
В чужом театре – остров русской речи.
Недвижно замерли склонившиеся плечи.
И над рядами реет грустный сон
О русской девушке тургеневских времен.
Она – предчувствие позорной нашей были…
Не ей ли там сквозь сердце меч пронзили?
И не она ли – мать, жена, сестра —
Горит-трепещет в красной мгле костра?
Благословен Ваш нежный образ Лизы!
Ее души волнующие ризы
Коснулись нас в час ночи грозовой
Надеждою нетленной и живой.
1921
Посвящается тем, кто мечтает о советской визе
Соловьиное сердце
Перед гаснущим камином щуря сонные глаза,
Я смотрел, как алый уголь покрывала бирюза.
Вдруг нежданной светлой гостьей, между шкафом и стеной,
Андерсеновская фея закачалась предо мной.
Усадил ее я в кресло, пледом ноги ей покрыл,
Дождевик ее росистый на корзине разложил…
Лучезарными глазами улыбаясь и маня,
Фея ласково спросила: «Что попросишь у меня?»
В сумке кожаной и грубой, – уж меня не проведешь, —
Угадал я очертанья старых сказочных галош:
Кто б ты ни был, резвый мальчик или сморщенный старик,
Чуть надел их, все что хочешь, ты увидишь в тот же миг…
«Фея, друг мой, вот газеты… чай и булки… Будь добра:
Одолжи Галоши Счастья, посиди здесь до утра!»
И пока она возилась, вскинув кудри над щекой, —
Предо мной встал пестрый город за широкою рекой:
Разноцветные церквушки, пятна лавок и ларьков,
Лента стен, собор и барки… Ах, опять увижу Псков!
Влез в галоши… Даль свернулась. Шпалы, ребра деревень…
Я на площади соборной очутился в серый день.
По базару вялым шагом, как угрюмые быки,
Шли в суконных шлемах чуйки, к небу вскинувши штыки.
Дети рылись в грудах сора, а в пустых мучных рядах
Зябли люди с жалким хламом на трясущихся руках.
«Возвратились?» – тихо вскликнул мой знакомый у ворот,
И в глазах его запавших прочитал я: «Идиот».
«Батов жив?» – «Давно расстрелян». – «Лев Кузьмич?» —
– «Возвратный тиф». —
Все, кого любил и знал я, отошли, как светлый миф…
Ветер дергал над Чекою палку с красным кумачом,
На крыльце торчал китаец, прислонясь к ружью плечом,
Молчаливый двор гостиный притаился, как сова,
Над разбитою лампадой – совнархозные слова…
На реке Пскове – пустыня. Где веселые ладьи?
Черт слизнул и соль, и рыбу, и дубовые бадьи…
Как небритый старый нищий, весь зарос навозом вал,
Дом, где жил я за рекою, комсомольским клубом стал.
Кровли нет. Всех близких стерли. Постоял я на углу —
И пошел в Галошах Счастья в злую уличную мглу.
Странно! Люди мне встречались двух невиданных пород:
У одних – избыток силы, у других – наоборот.
Ах, таких ужасных нищих и таких тревожных глаз
Не коснется, не опишет человеческий рассказ…
У пролома предо мною некто в кожаном предстал:
«Кто такой? Шпион? Бумаги!» Вскинул нос – Сарданапал!
Я Галоши Счастья сбросил и дрожащею рукой
Размахнулся над безмолвной, убегающей рекой.
На столе письмо белело, – потаенный гордый стон,
Под жилетною подкладкой проскользнувший за кордон.
Фея – вздор. Зачем датчанке прилетать в Passy ко мне?
Я, отравленный посланьем, в старый Псков слетал во сне.
‹1924›
Памяти П. П. Потемкина
«…Тургеневские девушки в могиле…»
Соловьиное сердце – смешное и хрупкое чудо…
Потолочная плесень вдруг вспыхнет восточным ковром,
Ветер всхлипнет за вьюшкой, но в ветре – кто знает откуда? —
Невидимка-органчик веселым звенит серебром.
Ты давно им владел – андерсеновским старым секретом…
Каждый грязный кирпич освещая бенгальским огнем,
Был ты в каждом движенье беспечным и вольным поэтом
И не сделал Пегаса своим водовозным конем.
От обломовских будней, пронизанных питерским гноем,
Уходил ты на волю сквозь створки волшебных дверей:
Полотер ярославский был русским твоим Антиноем,
И лукавый твой сад был шаров разноцветных пестрей.
Так запомнился крепко рисунок твой сочный и четкий:
И румянец герани и толстый ворчун-голубок…
Нахлобучивши шляпу, смотрел ты с усмешкою кроткой,
Насмотрелся и создал лирический русский лубок.
Муза в ситцевом платье была вне парнасских канонов,
Не звезда ль Беранже излучала повторно свой свет?
Но не понял никто из журнальных маститых Катонов,
Что беспечно прошел мимо нас настоящий поэт.
А потом… а потом и без слов нам все это известно.
Рев войны, кумачовый пожар… Где былая, родная герань?
Дом сгорел… На чужбине пустынно, и жутко, и тесно,
И усталый поэт, как в ярмо запряженная лань.
Надорвался и сгинул. Кричат биржевые таблицы…
Гул моторов… Рекламы… Как краток был светлый порыв!
Так порой, если отдыха нет, перёлетные птицы
Гибнут в море, усталые крылья бессильно сложив.
‹1926›
Тургеневские девушки в могиле,
Ромео и Джульетта – сладкий бред…
Легенды и подкрашенные были, —
Что нам скрывать – давно простыл их след!
Мир фактов лют: в коннозаводстве красном
Аборты, сифилис, разгул и детский блуд,
Статистикой подсчитаны бесстрастной,
Давно вошли в марксистский их уют…
С их хлевом не сравним мы заграницу:
Вуаль здесь гуще, сдержаннее жест —
А впрочем, друг, переверни страницу
И посмотри внимательно окрест…
‹1926›
Из цикла «Эмигрантский уезд»
Парижское житиеРусская лавочка
В мансарде у самых небес,
Где с крыши в глухое окошко
Косится бездомная кошка,
Где кровля свергает отвес, —
Жил беженец, русский ботаник,
Идейный аскет,
По облику – вяземский пряник,
По прошлому – левый кадет.
Направо стоял рундучок
Со старым гербарием в дырках,
Налево, на двух растопырках,
Уютно лежал тюфячок.
Зимою в Париже прохладно,
Но все ж в уголке
Пристроился прочно и ладно
Эмалевый душ на крючке.
Вставал он, как зяблик, легко,
Брал душ и, румяный от стужи,
Подмахивал веничком лужи,
На лестнице пил молоко
И мчался одним перегоном
На съемку в Сен-Клу
Играть скрипача под вагоном
И лорда на светском балу.
К пяти подымался к себе,
Закат разливался так вяло…
Но бодрое солнце играло,
И голубь сидел на трубе…
Поест, к фисгармонии сядет
И детским альтом
Затянет о рейнской наяде,
Сидящей на камне крутом.
Не раз появлялся вверху
Пират фильмовой и коллега:
Нос брюквой, усы печенега,
Пальто на стрекозьем меху.
Под мышкой крутая гитара,
В глазах тишина…
Нацедит в молочник вина
И трубкой затянется яро.
Споют украинский дуэт:
Ботаник мечтательно стонет,
Пират, спотыкаясь, трезвонит
И басом октавит в жилет…
А прачка за тонкой стеною
Мелодии в лад
Качает прической льняною
И штопает кротко халат.
Потом, разумеется, спор, —
Корявый, кривой, бесполезный:
«Европа – мещанка над бездной!»
«А Азия – мутный костер!..»
Пират, покраснев от досады,
Угрюмо рычит,
Что дети – единственный щит,
Что взрослые – тухлые гады…
Ползет холодок по ногам.
Блеснула звезда над домами…
Спор рвется крутыми скачками
К грядущим слепым берегам.
Француженке-прачке неясно:
Орут и орут!
Жизнь мчится, мгновенье прекрасно,
В бистро и тепло, и уют…
Хотя б пригласили в кино!..
Но им, чудакам, не в догадку.
Пират надевает перчатку
И в черное смотрит окно.
Двенадцать. Ночь глубже и строже,
И гостя уж нет.
Бесшумно на зыбкое ложе
Ложится ботаник-аскет.
За тонкой холодной стеной
Лежит одинокая прачка.
Ворчит в коридоре собачка,
И ветер гудит ледяной.
Прислушалась… Что там с соседом?
Проснулся, вскочил…
Свою фисгармонию пледом
Накрыть он забыл.
1928
В бочонке селедки
Уютными дремлют рядами…
Изысканно-кроткий
Приказчик склоняется к даме:
«Угодно-с икорки?
Балык первоклассный из Риги…»
Кот Васька с конторки
Лениво глазеет на фиги.
Под штофом с полынной
Тарань аромат излучает…
Ужель за витриной
Парижская площадь сияет?
Так странно в Париже
Стоять над кадушкой с морошкой
И в розовой жиже
Болтать деревянною ложкой…
А рядом полковник
Блаженно припал к кулебяке, —
Глаза, как крыжовник,
Раскинулись веером баки…
Холм яблок на стойке
Круглится румяною митрой,
Вдоль полки настойки
Играют российской палитрой.
Пар ходит, как в бане,
Дух воблы все гуще и слаще,
Над дверью в тумане
Звенит колокольчик все чаще.
1931
Из цикла «Из римской тетради»
Римские камеиI
На рынке в пестрой суете,
Средь помидорного пожара,
Сидит, подобная мечте,
Пушисто-бронзовая Клара.
Но, ах, из груды помидор
Вдруг рявкнул бас ее матросский:
«Какого дьявола, синьор,
Облокотились вы на доски?!»
II
Под фиговой лапой
В сплошном дезабилье,
Обмахиваюсь шляпой
И жарюсь на скамье,
Но только солнце село, —
Приплыл прохладный мрак:
И с дрожью прячешь тело
В застегнутый пиджак.
III
Нацедив студеной влаги
В две пузатые баклаги,
Я следил у водоема,
Как, журча, струилась нить.
Потный мул в попоне гладкой
Мордой ткнул меня в лопатки:
Друг! Тебя заждались дома, —
Да и мне мешаешь пить!..
IV
Есть белое и красное киянти.
Какое выпить ночью при луне,
Когда бамбук бормочет в вышине
И тень платанов шире пышных мантий?
Пол-литра белого, – так жребию угодно.
О виноградное густое молоко!
Расширилась душа, и телу так легко.
Пол-литра красного теперь войдет свободно.
V
В гостинице «Пьемонт»
Олеандра дух тягучий —
Как из райского окошка,
А над ним в помойной куче
Разложившаяся кошка.
Две струи вплелись друг в друга…
Ах, для сердца не отрада ль:
Олеандр под солнцем юга
Побеждает даже падаль.
1923
(Из эмигрантского альбома)
I
В гостинице «Пьемонт» средь уличного гула
Сидишь по вечерам, как воробей в дупле.
Кровать, комод, два стула
И лампа на столе.
Нажмешь тугой звонок, служитель с маской Данте
Приносит кипяток, подняв надменно бровь.
В душе гудит andante,
Но чай, увы, – морковь.
На письменном столе разрытых писем знаки,
Все непреложнее итоги суеты:
Приятели – собаки,
Издатели – скоты.
И дружба, и любовь, и самый мир не пуф ли?
За стенами блестит намокшая панель…
Снимаю тихо туфли
И бухаюсь в постель.
II
Хозяйка, честная и строгая матрона,
Скосив глаза на вздувшееся лоно,
Сидит перед конторкой целый день,
Как отдыхающий торжественный тюлень.
Я для нее – один из тех господ,
Которым подают по воскресеньям счет:
Простой синьор с потертым чемоданом,
Питающийся хлебом и бананом.
О глупая! Пройдет, примерно, год,
И на твоей гостинице блеснет:
«Здесь проживал…» Нелепая мечта, —
Наверно, не напишут ни черта.
III
На площади Navona
За стеной по ночам неизвестный бандит
С незнакомым сопрано бубнит и бубнит:
«Ты змея! Ты лукавая, хитрая дрянь…»
А она отвечает, зевая: «Отстань».
«Завтра утром, ей-Богу, с тобой разведусь».
А она отвечает: «Дурак! Не боюсь!»
О Мадонна… От злости свиваясь волчком,
Так и бросил бы в тонкую дверь башмаком, —
Но нельзя: европейский обычай так строг,
Позовут полицейских, посадят в острог…
Я наутро, как мышь, проскользнул в коридор,
Рядом скрипнула дверь, я уставил свой взор:
Он расчесан до пят, и покорен, и мил,
Не спускал с нее глаз, как влюбленный мандрил.
А она, улыбаясь, покорная лань, —
Положила на грудь ему нежную длань.
1924, февраль, Рим
«…По форуму Траяна…»
Над головами мощных великанов
Холодный обелиск венчает небосвод.
Вода, клубясь, гудит из трех фонтанов,
Вокруг домов старинный хоровод.
Над гулкой площадью спит тишина немая,
И храм торжественный, весь – каменный полет,
Колонны канделябрами вздымая,
Громадой стройной к облаку плывет…
Карабинеры медленно и чинно
Пришли, закинув плащ, и скрылись в щель опять.
О Господи! Душа твоя невинна,
Перед тобой мне нечего скрывать!
Я восхищен Твоим прекрасным Домом,
И этой площадью, и пеньем светлых вод.
Не порази меня за дерзновенье громом,
Пошли мне чудо сладкое, как мед…
Здесь все пленяет: стены цвета тигра,
Колонны, небо… Но услышь мой зов:
Перенеси сюда за три версты от Тибра
Мой старенький, мой ненаглядный Псков!
1925
Шесть
По форуму Траяна
Гуляют вяло кошки.
Сквозь тусклые румяна
Дрожит лимонный зной…
Стволом гигантской свечки
Колонна вьется к небу.
Вверху, как на крылечке, —
Стоит апостол Петр.
Колонна? Пусть колонна.
Под пологом харчевни
Шальные мухи сонно
Садятся на ладонь…
Из чрева темной лавки
Чеснок ударил в ноздри.
В бутылке на прилавке
Запрыгал алый луч…
В автомобилях мимо,
Косясь в лорнет на форум,
Плывут с утра вдоль Рима
Презрительные мисс.
Плывут от Колизея,
По воле сонных гидов,
Вдоль каждого музея
Свершить свой моцион…
А я сижу сегодня
У форума Траяна,
И синева Господня
Ликует надо мной,
И голуби картавят,
Раскачивая шейки,
И вспышки солнца плавят
Немую высоту…
Нанес я все визиты
Всем римским Аполлонам.
У каждой Афродиты
Я дважды побывал…
О старина седая!
Пусть это некультурно, —
Сегодня никуда я,
Ей-Богу, не пойду…
Так ласково барашек
Ворчит в прованском масле…
А аромат фисташек
В жаровне у стены?
А мерное качанье
Пузатого брезента
И пестрых ног мельканье
За пыльной бахромой?
Смотрю в поднос из жести.
Обломов, брат мой добрый!
Как хорошо бы вместе
С тобой здесь помолчать…
Эй, воробьи, не драться!
Мне триста лет сегодня,
А может быть, и двадцать,
А может быть, и пять.
1928
«Школа Дианы»
Из фабрики корзин и гнутых стульев
Выходят крутобокие Кармен…
Дрожат платки, вздымаясь у колен,
И болтовня, как гомон пчел близ ульев.
Покачиваясь, топчутся в обнимку…
В покачиванье бедер – гибкость саламандр.
Одни глядят на облачную дымку,
Другие обрывают олеандр.
Денщик-сосед, юнец провинциальный,
Встал у калитки и потупил взгляд:
У всех шести походка – сладкий яд,
У всех шести румянец – цвет миндальный!
Лукаво-равнодушными глазами
Все шесть посмотрят мимо головы, —
Над крышею червонными тузами
Алеет перец в блеске синевы.
Лишь каменщики опытный народ, —
На них Кармен не действует нимало.
Взлетает песенка, ликующее жало,
Глазастый ухарь штукатурит свод,
На пальцах известковая насечка…
Посмотрит вниз – шесть девушек на дне, —
Метнет в корзинщиц острое словечко
И ляпнет штукатуркой по стене.
А вечером, когда сойдет прохлада,
И вспыхнет аметистом дальний кряж,
И лунный рог, свершая свой вояж,
Плывет к звезде, как тихая наяда,
Когда сгустеют тени вдоль платанов,
И арка лавочки нальется янтарем,
И камыши нырнут в волну туманов, —
Все шесть сойдутся вновь под фонарем.
И под руку пойдут вдоль переулка,
Как шесть сестер, в вечерней тишине.
Латания бормочет в полусне,
Стук каблучков средь стен дробится гулко…
О римский вечер, тихая беспечность!
Поет фонтан, свирель незримых слез.
Там в небесах – мимозы, звезды, вечность,
Здесь на земле – харчевня между лоз.
Сел на крыльцо мечтающий аптекарь.
На стук шагов сомкнулись тени в ряд:
Шесть мандолин заговорили в лад —
Три маляра, два шорника и пекарь.
Кому мольбы лукавых переливов?
О чем они? Кому журчанье струн?
Все шире плеск рокочущих мотивов,
Все громче звон – вскипающий бурун…
И оборвали… Тишина, прохлада.
Но шесть Кармен запели вдруг в ответ:
Все та же песнь, но через слово: «Нет!»
Лукавое, задорное «не надо»…
И снова струны молят все нежнее,
И все покорней отвечают голоса.
Смолк поединок. В глубине аллеи
Темнеют пары. Дремлют небеса…
Ушел к себе продрогнувший аптекарь.
Шипит бамбук. В харчевне спор затих.
Как маляры, и шорники, и пекарь
Сумели выбрать каждую из них?
По-моему, – одна другой желанней.
Но… нет седьмой. Я запер свой балкон.
Спят облака, как стадо белых ланей.
В ушах звенит лукавый перезвон.
‹1928›
Ты видел ли «Школу Дианы»
На вилле Боргезе, мой друг?
Девчонок взволнованных станы,
Стремительность бедер и рук…
Стрела, зазвенев, пролетела,
Свергается горлинка ниц, —
Еще в напряжении тело
И жаден восторг учениц…
Диана застыла в сторонке,
Над строгим челом – полукруг.
Вдали на холме две девчонки
Борьбой услаждают досуг.
Внизу беззаботные дети
В потоке, прозрачней стекла,
О всем позабывши на свете,
Полощут нагие тела.
В сбоку сквозь пышную зелень
Крестьянская жмется чета:
Прокрались из горных расщелин,
Приникли и смотрят… Мечта?
Под вечер в далекой деревне
Средь круга неверящих глаз
Польется в притихшей харчевне
Взволнованный, странный рассказ.
1928
Из цикла «Из дневника поэта»
Из дневника поэтаПредвесеннее
Безмерно жутко в полночь на погосте
Внимать унылому шипению ольхи…
Еще страшнее в зале на помосте
Читать на вечерах свои стихи.
Стоит столбом испуганная Муза,
Волнуясь, комкает интимные слова,
А перед ней, как страшная Медуза,
Стоглазая чужая голова…
Такое чувство ощущает кролик,
Когда над ним удав раскроет пасть,
Как хорошо, когда поставят столик:
Хоть ноги спрячешь – и нельзя упасть…
А по рядам, всей ощущаешь кожей,
Порхает мысль в зловещей тишине:
«Ах, Боже мой, какой он непохожий
На образ тот, что рисовался мне!»
У Музы спазма подступает к глотке,
Застыло время, в сердце алый свет.
Какие-то разряженные тетки
Наводят, щурясь, на тебя лорнет…
Как подчеркнуть курсивом слова шутку?
Как расцветить волненьем тона боль?
И, как суфлер, запрятавшийся в будку,
Дубовым голосом бубнишь чужую роль.
А лишь вчера, когда вот эти строки
Качались в беззаботной голове,
Когда у Музы разгорались щеки,
А за окном плыл голубь в синеве,
И чай дымился в солнечном стакане,
И папироса тлела над рукой, —
Мгновенья плыли в ласковом тумане
И так был тих задумчивый покой…
Скорей, скорей… Еще четыре строчки.
Зал потонул в сверкающем чаду.
На берег выйду у последней точки
И полной грудью дух переведу!
1925
Ты ждешь весны? Я тоже жду…
Она приходит раз в году.
Зеленый пух завьет весь сквер,
И на подъезде тощий сэр,
Пронзая мартовскую ночь,
Во всю мяукнет мочь…
Ручей вдоль края мостовой,
Звеня полоскою живой,
Сверкнет на перекрестке вдруг,
Потом нырнет в прохладный люк
И унесет в подземный край
Кораблик твой… Пускай!
День стал длиннее чуть-чуть-чуть…
Еще февраль свистит в окно,
Еще туман взбивает муть, —
Нам, право, все равно:
На всех кустах, – пойди-ка в сад, —
Живые почки чутко спят.
И в снежной чаще спит медведь,
Он чует, лапу в пасть зажав,
Что скоро солнечная медь
Заткет луга узором трав…
И в дальнем Конго журавли
Уже готовят корабли.
Приди ж, дружок-весна, скорей
Из-за лазоревых морей…
Твой первый листик я сорву,
К губам притисну в старом рву
И звонко щелкну в тишине,
Как белка на сосне!..
1926








