Текст книги "Чудесное лето"
Автор книги: Саша Черный
Жанры:
Русская классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 11 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Саша Чёрный
Чудесное лето
Предисловие от издательства
Знаменитый писатель Саша Чёрный (Александр Михайлович Гликберг) родился 1 октября 1880 года в Одессе. В 15 лет он сбежал из дома и какое-то время скитался по улицам. Позднее его приютил житомирский чиновник К. К. Роше, полностью изменив жизнь мальчика.
Литературную карьеру писатель начал в 1904 году в газете «Волынский вестник» (Житомир). В 1905 году он переехал в Петербург. Журналы «Альманах», «Зритель», «Маски», «Леший» и другие охотно печатали сатирические стихи, подписанные псевдонимом «Саша Чёрный».
Однажды писатель открыл секрет своего псевдонима: «Нас было двое в семье с именем Александр. Один брюнет, другой блондин. Когда я еще не думал, что из моей “литературы” что-нибудь выйдет, я начал подписываться этим семейным прозвищем».
В 1906–1908 годах Чёрный жил в Германии, где продолжил образование в Гейдельбергском университете. Вернувшись в Петербург, он выпустил несколько сборников стихов, активно сотрудничал с несколькими газетами и журналами.
Вскоре появились и детские книги писателя: «Тук-Тук», «Живая азбука» и другие. Позже вышли «Дневник фокса Микки», «Кошачья санатория», «Несерьезные рассказы», «Белка-мореплавательница».
Талант Саши Чёрного был по достоинству оценен современниками. А. И. Куприн писал: «Саша Чёрный <…> переживет всех нас, и наших внуков, и правнуков, и будет жить еще много сотен лет, ибо сделанное им сделано навеки и обвеяно чистым юмором, который – лучшая гарантия для бессмертия».
Повесть «Чудесное лето» была написана в 1929 году. Семью главного героя пригласили в небольшое имение под Парижем. Здесь маленький Игорь провел поистине чудесное лето, пережив множество приключений и познакомившись с самыми разными людьми.
Глава I
Тротуарный клуб
Игорь живет в тупичке, в старом солидном сером доме. Окно в столовой непрозрачное, все в матовых квадратиках, по которым нарисован усатый, взбирающийся до самого верха виноград. Но если окно чуть приоткрыть (ведь на улице теплынь), – видно все, что на улице делается. Благо подоконник почти у самого тротуара, в нижнем этаже. А совсем открывать окна нельзя, потому что прохожие не должны знать, что в чужой квартире делается. Не полагается.
Справа и слева такие же серые парижские дома-близнецы. Но перед шестиэтажными строгими стенами зеленеют веселые платаны. В пыльной листве копошатся воробьи, перелетают с ветки на ветку, рассказывают друг другу воробьиные новости. Порой какой-нибудь любопытный воробей наклонит с нижней ветки голову и внимательно смотрит бисерными глазками на тротуар: что за возня внизу, чего это дети, как воробьи, с места на место перепархивают? Только мешают крошки подбирать… Хотелось бы воробью вмешаться в детские игры, да страшно, еще хвост оттопчут, или в рот кому-нибудь влетишь с разгону. Дети ведь в воробьиных глазах – великаны. Все равно как нам бы вздумалось с допотопными мамонтами поиграть: интересно, но разве решишься?
Мальчик, смотревший из окна, вздохнул. Он тоже не решался в детскую уличную возню вмешиваться, но причины у него были свои, не воробьиные. Он только-только начинал еще говорить по-французски. Как же играть, когда ты вроде глухонемого? Французские мальчики спросят: «Как тебя зовут?», а ты смутишься и ответишь: «Половина двенадцатого». Жили-жили в Болгарии, только научился болтать по-болгарски, тронулись в Берлин. Осилил было немецкий, – сочинение даже писал про честную немецкую собаку, которая у воришки сосиски вырвала и колбаснику назад принесла… Трах – в Париж месяц тому назад переехали. Чего это взрослые, как галки, из страны в страну перелетают?
И почему бы во всех странах жителям по-русски не говорить? Язык ясный, симпатичный. Звери все, наверное, по-русски думают. Окончания на конце. Сразу узнаешь, что курица женского рода, а петух мужского. Все это дурацкая вавилонская башня[1]1
Согласно библейской легенде, люди решили построить башню до самого неба. Разгневанный Бог наказал их за гордыню: строители стали говорить на разных языках и не могли понимать друг друга. Башня осталась недостроенной.
[Закрыть]наделала. Наверное, до нее все по-русски говорили, и детям не надо было каждый год, в каждой новой стране себе язык переделывать…
По асфальту мимо окна с грохотом прокатила тройка мальчишек на роликовых коньках. Отвинтить разве колесики у кресел и приладить такие коньки и себе? Нельзя. Кресла хозяйские. Да и винты длинные, в пятку вопьются.
Игорь встал, натянул на светлую головешку синий колпачок и, показав самому себе в надкаминном зеркале язык, пошел к дверям.
В парадных просторных сенях чисто и светло. Налево зеркало, – можешь любоваться на себя с головы до ног, если тебе нечего больше делать. Направо дверь в консьержкину клетушку. Сквозь занавеску все видно: маленькая полная женщина сидит перед столом и пудрит носик. Когда ни пройдешь, все пудрит. Сбоку за колонкой – черная колясочка. Это для японского младенца, который живет во втором этаже: очень серьезный младенец… Сколько Игорь над ним пальцами ни щелкал, ни за что не улыбнется. Слева у стены – клетка с канарейками. Поют-разливаются, будто и не в темнице живут…
В правом прохладном углу за откинутой к стене дверью – кукольная спальня. Жильцы, серьезные, взрослые люди, проходят один за другим на улицу и ничего не замечают. А Игорь знает. Там драма: кукла при смерти.
Он прислонился к косяку двери и стал смотреть.
Консьержкин мальчуган из соседнего дома – доктор по детским болезням. Кукольная мама, дочка консьержки, которая пудрила носик, очень обеспокоена: у ее куклы лопнула голова… Может быть, прищемило дверью, куклы ведь так неосторожны, вечно суют голову куда не нужно.
Доктор озабоченно заглянул в дырку на лбу: пусто. Вытащил из-под кукольной кроватки коробку с лоскутками, достал свой хирургический прибор – сломанную зубную щетку – и стал советоваться с девочками. С кукольной мамой и с кукольной нянькой, дочкой углового парикмахера.
Какого цвета лоскут запихать в продавленную голову? Вы скажете – все равно какой, ведь лоскуток же внутри. Но наружу из головы горбик торчать будет?.. Обязательно будет.
Доктор выбрал черную тряпочку. Мальчики, как известно, совсем не понимают, что к чему идет, что не идет. Кукольная нянька нашла, что если волосы лимонного цвета, то дырку в голове надо заткнуть лиловым. А мама подобрала к кукольным васильковым глазам кусочек малинового атласа, прошитого серебряным бисером. И так как она была мама, а нянька и доктор – люди приходящие, наемные, то она, конечно, настояла на своем.
Игорь подсел к малышам. Все трое были меньше его и, пожалуй, французских слов знали не намного больше. А склоняли и спрягали как Бог на душу положит… Малыши раздвинулись, дали русскому мальчику место. И дело нашлось: пусть будет вроде санитара и держит куклу, чтоб она ногами не брыкалась, пока ее оперировать будут.
Кукла перенесла операцию легко. Даже не пикнула. И очень похорошела. Каждый похорошеет, если ему в лоб вставить малиновую затычку, да еще с бисером.
Дети тихо посидели на корточках около кроватки, подождали, пока кукла уснет, и бесшумно один за другим выскользнули из-за двери на улицу. Игорь за ними. Солнце, широкий тротуар, зеленые лапы платанов медленно ходят над головой, вдали на скамейке – представление!
Парижская уличная скамья раскрывается на два крыла: доска направо, доска налево. Посредине перекладина, чтобы люди, сидящие спиной друг к другу, могли облокачиваться и читать свои газеты, как в домашнем кресле.
Но уличная детвора завоевала скамью против старого серого дома совсем не для того, чтобы на ней рассаживаться, рассматривать свои стоптанные каблуки и читать про английского чудака, который на пари восемнадцать сигар, не вставая с места, выкурил. У детей совсем другие занятия.
Иногда скамья превращается в трапецию. На перекладину взбирается сын сапожника, мальчик с обвязанными во все времена года ушами. Он садится на ребро доски верхом, скрещивает под ней ноги, переворачивается головой вниз и висит так, как теленок в мясной лавке на крюке. Рядом с ним обыкновенно подвешивается кукольная мама, дочка консьержки: висит и как ни в чем не бывало сосет свой леденец на палочке. Прицепится еще кто-нибудь, девочка или мальчик, и так во всю длину перекладины… Воображают ли они себя обезьянами, которые, зацепившись хвостами за лианы, покачиваясь, отдыхают после обеда? Или им кажется, что они табачные листья, подвешенные для просушки под крышу мексиканской веранды? Они ведь все бывали уже в кинематографе и немало уже попутешествовали, сидя перед экраном, по Божьему свету… Дети висят-покачиваются, воробьи удивленно смотрят с платанов. Какой-нибудь старичок с газетой покрутится вокруг скамьи, покачает головой. Ведь это же вредно висеть так головой книзу, наливаясь, как помидор, багровым румянцем… Но старичок судит по себе: он бы и полминутки не выдержал. А малышам хоть бы что, – по три минуты висят, и по пяти, пока кто-нибудь из детей не дернет за воротник, чтобы уступили очередь. Надо же и другим повисеть.
Игорю игра эта не очень нравилась. Как-то под вечер, когда его послали в лавочку за простоквашей, на скамье никого не было. Повисел он так по-мартышечьи под перекладиной – ничего хорошего. Ноги болтаются (конечно, у него ноги не такие куцые, как у малышей). Электрический фонарь над платаном раздвоился, в глазах искры танцуют. Над головой с верхнего балкона затявкала собака. И совершенно ясно было Игорю, что собака над ним насмехалась: «Такой большой, тяв, и такой глупый!..»
Но сегодня игра была забавная. Скамья превратилась в пароход. Капитан и матросы стояли на досках справа и слева. У взрослых полагается, чтобы капитаном был мужчина, но на этой скамье ни один мальчик не сумел взять в руки капитанскую власть… Два мальчика изображали пароходную трубу: один, с завязанными ушами, поднял кверху палку с напяленной на нее шапкой; другой, сын трактирщика, гудел. Мальчишка из аптеки, которого послали с поручениями, по дороге вскочил на скамейку и застучал ногами: он подражал машине. И в карманах его куртки так весело зазвякали пузырьки с лекарствами… Две девочки-капитанши командовали. Одна кричала: «Полный ход!» Другая: «Стоп!» Третья на полном ходу соскочила с парохода, побежала к матери в парадную дверь, получила банан и, на полном ходу снова взобравшись на палубу, тоже стала что-то такое командовать. Что она командовала – нельзя было разобрать, потому что, когда рот набит бананной кашей, вы сами понимаете, произношение становится неясным.
Игорь с независимым видом прошел мимо парохода три раза, четыре, пять. Но к нему и головы никто не повернул. Обидно. А лезть самому на чужой пароход, когда тебя не приглашают, неудобно… Он сунул руки в карманы штанишек и, гордо посвистывая, перенес ногу через решетку окна и спрыгнул в столовую.
В руках французская книжка. Ветер перевернул страницу, точно рассердился, что русский мальчик так долго сидит над тремя строчками, никак не может перевести. Игорь хочет сделать маме сюрприз – она вернется из города усталая, расстроенная, а у него готов перевод. Целый рассказ в шестнадцать строк. Но как трудно! В красном словарике одно слово «s'enfoncer» имеет три значения: погружаться, углубляться, проваливаться. И ни одно не подходит… А прилагательное «vaste» прямо в ужас приводит: обширный, пространный, огромный, громадный… Слон, например. Громадный он или обширный?
Игорь закусывает для удобства язык и медленно, буква за буквой, выводит:
«Госпитальная зала.
Зала высока и пространна. Она длинная и продолжается в другую, где она проваливается без конца. Делается ночь…»
В такой зале больные, верно, никогда не выздоравливают. Игорь задумчиво грызет ногти и роняет книгу на паркет.
За окном раздается легкий шорох, будто кто трет тротуар мокрой тряпкой. Игорь осторожно высовывает в щелку нос. Пароходная компания уже разбежалась. Но под самым окном по асфальту ползает сын трактирщика. Ползает не потому, что он грудной младенец, совсем нет, ему шесть лет, и он бегает так быстро, что может даже трамвай перегнать. Он рисует. В руке у него кусок мела, в зубах угольный карандаш. Можно бы еще взять две-три палочки цветной пастели, но второй рукой мальчик упирается об асфальт, а рот у него всего один.
Мальчик нарисовал спальню, кабинет, ванную комнату, салон, кухню, переднюю. И чтобы никто не ошибся, над каждой комнатой надпись. Это вполне заменяет выставочный каталог.
Посреди кухни художник нарисовал рояль, похожий на задумчивого жирафа. Кровать, на которой из-под одеяла высовывали головы пять человек, поместил в ванной комнате: чтобы удобно было прямо из ванны забираться в постель. В спальне стояла клетка с попугаем, а может быть, и со страусом, а может быть, и с жеребенком. В салоне сидела прикованная к стене собака, перед ней на полу стояла швейная машина. Словом, мальчик перестроил по-своему всю человеческую и собачью жизнь. Жить так, как все, скучно… Почему не поиграть в кухне на рояле, пока на плите варится противный суп?
Девочки – кукольная мама и кукольная нянька, – заложив за спину руки, серьезно расхаживали вдоль картин. Рядом с салоном оказалось местечко. Они присели на корточки, взяли у художника мел и пририсовали комнату для куклы. Одно окно сделали на полу, другое на потолке. В углу нарисовали большую плевательницу, на которой, чтобы не было сомнений, написали: «ванна».
Прохожие осторожно обходили картины, чтобы не наступить на кровать с пятью головами и на страуса в клетке. А мальчик перестал, наконец, ползать, встал, недовольно посмотрел по сторонам и спросил:
– Где мой сандвич?
Ведь сандвич, толстый сандвич с сыром и маслом, лежал все время рядом на тротуаре. Не ветер же унес его… И не воробьи. И не девочки… Девочки – соседки и никогда на такой шаг не решатся. Раздавил кто-нибудь из прохожих? Но тогда на тротуаре бы осталась плоская лепешка, вроде раздавленной жабы… Странно.
У парадной двери лежал щенок волчьей породы. Он вскинул ухо, вытянул, как сфинкс, передние лапы и невинно смотрел на облака. Одно облако было похоже на бульдога, другое – на грузовой автомобиль…
Сын трактирщика посмотрел на щенка. Подошел ближе, наклонился: на собачьих губах ни одной крошки. Странно…
Смотревший из окна русский мальчик улыбнулся. Он ведь все видел. Раскрыл было широко окно, раскрыл рот, но потом одумался. Щенок так умильно смотрел на него, так просил глазами: «Не вмешивайся! Сандвич лежал на тротуаре, – я думал, что он ничей…»
Игорь захлопнул окно, поднял книгу и снова углубился в свою «пространную госпитальную залу».
Глава II
Нежданно-негаданно
Мимо окон проходят чужие, равнодушные люди с палками и зонтиками в руках. Часто встречаешься с ними, сидишь безмолвно рядом от станции до станции в вагонах трамвая и метро. Но иногда то тот, то другой новый человек приходит в дом, улыбается, шутит, весело тебя разглядывает, и сразу чувствуешь себя с ним точно с давно знакомым пуделем. Обиды никакой, одно удовольствие. И еще какое удовольствие!
Как-то отец Игоря пришел перед обедом с маленьким круглым человеком. Звали его Альфонс Павлович Жиро, – имя, отчество и фамилия тоже были какие-то кругленькие и вполне к нему подходили. Подстриженные с сединкой усы, добродушные острые глазки, пробор ровной грядкой, плотный пиджачок, с одной, словно кнопка, прижатая к животу, пуговицей, веселый розовый носик. И взрослый (усы ведь седые), и будто только вчера лицей кончил.
Мама быстро сняла в коридоре кухонный передник, поправила перед зеркалом развинтившийся чубик и пришла познакомиться.
– Это Альфонс Павлович! Помнишь?..
Как ей не помнить… Хоть и никогда в жизни его не видала, но сколько раз и она, и Игорь слышали о нем, о петербургском Альфонсе Павловиче, который учился с отцом Игоря в Лесном институте. Не только учился, жил вместе на Выборгской стороне в одной комнатушке, питался общей чайной колбасой и для развлечения вместе со своим приятелем обучал хозяйского кота жевать табак…
Игоря тогда и на свете не было, с ангелами еще в пятнашки играл. Но не раз, слушая рассказы отца, он вздыхал и завидовал: вот бы и ему тогда пожить со своим студентом-отцом и Жиро на полной воле… Пуговицы бы он им пришивал, боксировали бы все втроем вместе. Мало ли удовольствий…
Но и седоватый Альфонс Павлович был приятен. По-русски, хоть и француз, говорил четко и звонко: не надо себе с ним язык ломать и складывать на чужом языке колченогие, дубовые фразы. За ворот Игорю сейчас же сунул он исподтишка лимонное зернышко – другой три года будет знаком, а этого не сделает.
Обедали оживленно, будто и не в скучной столовой с хозяйскими прабабками на стенах, а в лесу, на лужайке. И закуски принес с собой отец Игоря особенные: должно быть, «лесные» студенты всегда такие ели. Фаршированный перец в томате, маленькие рыжики, которые все из-под вилки ускользали, еще тепленькие пирожки с капустой, пакетик с рахат-лукумом. И узенькую бутылочку с рябиновой водкой… Впрочем, бывшие студенты нашли, что эта рябиновка вроде настойки на божьих коровках. Можно ли ее с шустовским нектаром сравнить! Игорь даже и сравнить не мог: той не пил, а этой не дали.
После обеда уселись на диване, под Жиро так пружины и охнули. Он подогнул под себя маленькую ножку, закурил и, продолжая разговор, начатый еще в трамвае, плавно заговорил:
– «Судьба играет человеком»… Встретились мы с тобой в писчебумажной лавке. Могли и еще десять лет жить в одном районе и не встретиться. Я у себя дома, во Франции. Ты – новый гость. И пока устроишься, немало побарахтаться придется. Вот я повторяю, чтобы и твоя жена слышала, решать ведь все равно ей придется. Игорь, по глазам вижу, конечно, на моей стороне будет. Правда?
– Правда, – ответил быстро Игорь.
И подумал: «А вдруг француз предложит поехать всем вместе в Африку и там рябиновый завод для чернокожих открыть? Вот здорово бы было!»
– Чудесно. В часе езды на север от Парижа у меня именьице. Усадьба. Дом, флигель, огород, пруд, парк. Куры, корова и прочие полезные жители. Персонал, кроме садовника-бельгийца, русский. Укладывайтесь и переезжайте пока что. Меня ничуть не стесните, я уже говорил. Я на все лето уезжаю по делам в Марсель. И только рад буду, если вы, – обратился он к маме Игоря, – там за всем немного присмотрите… Вы с хозяйством знакомы?
– Да… – ответила она и покраснела. – У нас была под Харьковом небольшая усадьба.
Дальше разговор пошел несуразный. Отец уверял, что это неудобно, что они будут в тягость, «с какой, мол, стати»… Альфонс Павлович сердился и говорил, что это глупо, что ему, напротив, очень-очень выгодно, если они поедут… И только мама, мудрая мама, молчала: лицо ее просияло улыбкой, а в глазах показались и медленно поползли по щекам крупные слезы: так летом иногда бывает – и солнце, и дождик в одно время…
Альфонс Павлович вскочил с места, поцеловал обе мамины ручки, потом расцеловался нос в нос с отцом, потом зажал голову Игоря под мышкой, будто собирался ее отвинтить.
– А ему как хорошо будет! Смотрите, какой он у вас: будто стручок бобовый. Желтый, длинный… Что же тут в клетке сидеть!
– Совсем я не желтый.
– Ну, зеленый. Это тоже, брат, для мальчика цвет не подходящий…
И все засуетились и развеселились. Альфонс Павлович предложил всей компанией в театр поехать. Игорь, конечно, к компании не относился. Он хотел было надуться, но передумал: стыдно. Француз его уважать не будет.
Улучил минуту и подошел в передней к маме.
– Ты мне позволишь?
– Что, Игруша?
– Прощальный кутеж сделать… Рахат-лукум остался. Орехи в буфете. У меня тут на улице своя компания есть… Мы будем кутить тихо… Можно?
– Можно, можно. Сегодня все можно…
Ушли. Кивнули в окно, взяли такси и укатили. Мальчик достал из буфета тарелочки и орехи. Пересчитал орехи и кусочки рахат-лукума. Хватит на всех! Один кусочек даже лишний остался – подумал и съел.
Через несколько дней все было уложено до последней пуговицы. Привыкли укладываться, – не в первый раз. Игорь завернул в газетные бумажки фамильный фарфор: гарднеровское блюдечко без чашки, веселого мастерового-гармониста, пузатый заварной чайник с розаном, три синих щербатых блюдечка для варенья. Все это русское добро, переезжавшее с ними из страны в страну, осторожно рассовал между своими тетрадками, альбомом с марками и учебниками. Затянул аккуратно свою плетушку ремнем и, когда такси тронулось с места, поставил корзиночку к себе на колени с такой осторожностью, точно соловьиные яйца в ней вез.
Помахал рукой кувыркавшимся на скамье знакомым детям, консьержке, высунувшейся из окна, починщику фарфора, сидевшему на табуретке у стены… Вздохнул, вот и еще одна страница пестрой детской жизни перевернулась. И до самого Северного вокзала не сказал ни слова. Мама смотрела в другую сторону, думала о своем. А он ни улиц не видел, ни хрипло тявкающих по бокам такси. Только мелькавшие по временам скверы да зеленые деревья вдоль набережной казались ему своими, случайно, как и он, попавшими в огромный город. Смотрел на каждый сквер и думал: больше он «их» парка или меньше? И какая там ограда? И по всем ли лужайкам бегать можно? Или тоже всюду запретительные таблички понатыканы…
У вокзала точно дагомейского[2]2
Дагоме́йский – здесь: африканский.
[Закрыть] короля встречали: суетились, бегали, подъезжали. Носильщики на детских грузовичках разъезжали среди людей, – ни пара, ни газа. Пружина такая под ними, должно быть, на сутки заводится. Подъехал отец на втором такси с сундуками, которых бы на двух верблюдов хватило. Бережно зажав под мышкой свою драгоценную плетушку, Игорь сунулся было к пестрому игрушечному ларьку против кассы, но испугался… Потеряешься, как мышь в пампасах, вот тогда и попрыгаешь. Даже собачонки на цепочках и те к ногам хозяев жмутся.
Сколько касс – и в каждой по голове, сколько путей – у каждого по бокам два поезда… Мама попросила его постоять у вещей, у входа в комнатушку третьего класса, – мамы ведь всегда в последнюю минуту то шоколад, то мятные лепешки покупают. Он покраснел и храбро остался. Ничего. Вон в углу тоже девочка одна на вещах сидит и даже беспечно ногами по корзине барабанит. Посчитал вещи: двенадцать, под мышкой – тринадцатая. Нехорошее число. Впрочем, раз под мышкой, – не считается. Через полминуты снова пересчитал: одиннадцать! Страшно испугался и оттащил вещи поменьше чуть-чуть в сторону, чтобы легче было в две порции считать. Слава Богу – опять двенадцать… А люди мимо идут-спешат, тащат чемоданы. Курицу понесли в обшитой корзиночке, – одна голова наружу торчит. Должно быть, на дачу везут поправляться. Дети среди взрослых ныряют… и мам их не видно. Вот отчаянные.
Что же это никого нет? А что… если мама забыла, где она Игоря оставила с вещами? Она ведь такая рассеянная… Мальчик похолодел, даже пальцы у него склеились. Побежать ей навстречу? А вещи?.. А если он с ней разойдется? Нет, нет. Надо стоять. Можно будет подойти к первому доброму носильщику, вон тот толстый, наверное, добрый. И сказать: «У меня только два франка. Возьмите. Моя мама пошла за мятными лепешками… Уже три поезда отошло… Она в кофейной шляпке, худенькая, серые глаза… И скажите, пусть поторопится, – я очень волнуюсь».
Но как скажешь? Все французские слова со страха из головы выскочили. И худеньких дам в кофейных шляпках – одна, три, семь… И не сосчитаешь… А он даже не знает, куда они едут! И квартира их в городе уже передана…
К счастью, перед его растерянными глазами вдруг выросла милая, единственная в мире фигурка.
– Мама! Как ты долго!..
Она посмотрела на мальчика, поняла и ласково потрепала шоколадной плиткой по порозовевшей щеке.
– Дурашка… Испугался? В первый раз едем?
– Ничуть не испугался. Три поезда уже уехало, четвертый свистит. Где папа?
– Сзади идет. С Альфонсом Павловичем. Это поезда не наши, наш на последней платформе. Еще четверть часа осталось…
Показался кругленький Альфонс Павлович, улыбнулся в просвете между двумя толстыми дамами, и сразу на душе покойно стало: он француз, он здешний, он все знает.
Пошли к последней дачной платформе. Багаж увезли вперед. Все купе, точно пустые купальные кабинки, стояли с настежь раскрытыми дверцами, – выбирай любое. Пошли к одному – никого. Потом почему-то к другому. Ведь вот, говорят, что мальчики бестолковы.
Остановились на третьем. Уселись. Игорь свою корзиночку опять себе на коленки поставил, но Альфонс Павлович засмеялся и положил ее осторожно в сетку над головой.
– Динамит у тебя тут, что ли?
Игорь вежливо улыбнулся. Его душа уже давно улетела вперед, а на мягком диванчике, с салфеточкой на спинке, осталась только окаменелая скорлупка. Он рассеянно простился с Альфонсом Павловичем, как во сне услышал паровозный свисток. Удивленно прочел надпись на дверцах купе: «Не позволяйте детям играть ручкой». Железнодорожный инспектор, должно быть, сам в детстве за все ручки хватался, иначе не стал бы такие глупые надписи придумывать.
Серые дома, серые стены, серые откосы с клочьями курчавой пыли по бокам, мост, платаны, внизу человечки… Заводские бараки и трубы, ржавые бочки на земле, битое стекло, а вперемежку за забором такая веселая, буйная трава и косматая грядка кустов, будто лохматый затылок мальчика, которого не стригли два месяца.
Побежали поселки рабочих, шалашики и беседки. Как смешно и как уютно… Будто цыгане какие-то, которым сказали: стоп, снимайте с ваших кибиток колеса и дальше ни с места! На грядках – салат, бобы. Как они поливают? Ведь ступить негде… Должно быть, из оконца высовывают лейку с длинной-длинной шеей. Что ж, хорошо и такую дачку иметь: разляжешься на собственном крылечке, ноги на забор, а по тебе любимая курица ходит, пасется…
У ручья приветливо помахал вершиной, будто зеленым платочком, дуб. За щербатой оградой мелькнула старая, похожая на солидную бонбоньерку[3]3
Бонбонье́рка – изящная коробочка для конфет.
[Закрыть], усадьба. Не в такой ли они будут жить?
Пегая корова добродушно подняла морду, махнула хвостом и посмотрела на поезд. Игорь незаметно, чтоб взрослые не засмеяли, помахал ей кончиками пальцев: «Здравствуй, здравствуй!» А может быть, это та самая, чье молоко каждое утро в Париже к дверям ставили?..
Уже глаза, утомленные неоглядной зеленой и голубой краской, стали нырять в подводное сонное царство; уже голова, сползая по салфетке набок, все чаще стала прислоняться к теплому маминому плечу. Но толчок. Вагон вздрогнул и остановился. Мальчик встрепенулся и спустился по ступенькам на платформу, бережно принимая на растопыренные руки свою драгоценную плетушку с фарфоровыми пустяками и учебниками.
Из всех купе повылезли французы, и сразу они стали совсем другими, чем в Париже: проще, добродушнее. И встречали их совсем уже старомодные родственники – дамы, в черных, похожих на деревенские зонтики, платьях, мужчины в просторных пиджаках и соломенных, корабликами, шляпах.
Игорь покорно шел за отцом, оберегая худенькую маму от толчков и сочувственно с ней переглядываясь. Вот и их допотопный автобус перед станционным подъездом. Вдали – чуть-чуть в гору – широкий ковер полей, извилистое, обсаженное тополями шоссе, и над ним – взбитые сливки облаков… Где же усадьба? Спряталась за перевалом, подальше от любопытных глаз?..
В автобус набились плотно-плотно. Глаза у пассажиров были веселые, добродушные. Словно одна большая семья вырвалась из города в отпуск. Затряслись на коленях в лихорадке чемоданчики и корзиночки. Застучал по крыше багаж. К ладони Игоря приклеилась носом какая-то местная путешествующая такса: должно быть, обрадовалась, что новый мальчик в их местах появился.
Как страдающее одышкой чудовище, медленно и тяжело взял автобус гору. За перекрестком дорог показалась кривая белая лента ограды, церковка с петухом на островерхой башенке, угол каменного сарая и полукругом – лента домишек вдоль шоссе. Приехали.
Левую ногу проточили мурашки – не пошевельнуть! Игорь обошелся одной правой. Вывалился со своей плетушкой на шоссе. Выгрузили вещи. Чудовище, чихая и рыча, уползло за лесок… Перед глазами – чугунные узорчатые ворота усадьбы: липы, зеленая полумгла, в глубине – тихие, белые стены. Незнакомый широкоплечий человек приветливо машет рукой, спешит навстречу.
Душа у Игоря была маленькая-маленькая. Вроде прогретого солнцем тихого одуванчика. А вокруг, после двух тесных парижских комнат и уличного закоулка – Бог мой, какое раздолье! Будто тебя из темного трюма на зеленый остров высадили… Что смотреть раньше? В парк побежать или к петухам за решетку?
Наскоро познакомился с широкоплечим человеком, помощником садовника. Русский. Сундуки он вносил в дом, будто они пухом набиты… Глаза добрые, на каблуках подковки, – надо будет с ним потом как следует познакомиться.
– Игорь, Игорь, куда ты?
– В парк, мамуся…
– Смотри, в пруд не свались!
– Когда ж я сваливался? Я сбоку побегаю…
Сразу же и проводник нашелся. Вежливый пудель садовника побежал вперед показывать дорогу.
Конечно, не по дорожкам бежали. Ни собаке, ни мальчику это не интересно. Влетели в гущу подсохших сосенок, – так на свободе разрослись, что одна другой солнце заслоняла… Перелетели через березовую колоду. Пудель обернулся и тявкнул из-за кустов жасмина: сюда! За кустами раскрылся, словно весь выдолбленный в гигантской ноздреватой губке, грот. Над гротом склоняла к мальчику голову толстая цементная лань. Совсем новенькая, – должно быть, Альфонс Павлович сам себе на именины подарил… По бокам грота сочилась вода, гулко шлепалась с потолка о каменный пол. Игорь подставил голову: восемнадцать капель, больше не мог выдержать. А у входа стояла, вся перевитая вьюнком, скамья со спинкой в виде раковины. «Сюда ночью из пруда русалка приходит волосы сушить…»
Подумал и испугался. Глупости какие, чего бояться! Растянулся было на скамье, чтоб примерить, удобно ли русалке лежать. Но пуделю надоело, он повернул морду и снова тявкнул: дальше!
На полянке пудель стал яростно разгребать лапами взрытый кротовый бугорок… Невидаль какая! В Булонском лесу[4]4
Було́нский лес – большой парк в Париже.
[Закрыть] таких бугорков сколько хочешь… А вот за стволами и луг. По краю – сонная канавка, вся испещренная тополевыми веточками. Вдали, среди сочной травы в кольце сквозной кашки и лютиков, как огромный рыжий пион застыла корова. Подняла морду, лениво посмотрела на мальчика. В ярком солнечном свете ему почудилось, что корова смеется. Совсем как та – на коробочке с треугольными сырками… Из-за плотной спины вытянулся сынок-теленок. Чистенький-чистенький. Будто только что из ванны. Подойти поближе? А вдруг корова даст тумака?
Пожалуй, Игорь еще бы с час на теленка любовался. Но умный пудель решил взять дело в свои лапы.
Позволил издали посмотреть на плавящийся на солнце пруд и стал сердито на мальчика лаять: назад, назад!
Ему, пуделю, тоже ведь интересно на новых людей посмотреть, обнюхать их сундуки, попрыгать перед приезжей симпатичной дамой. И еще надо было мальчику птичий двор показать, познакомить его со своим другом – цепной собакой, свести на кухню, к хозяину-садовнику, показать флигель, водокачку…