Текст книги "Фигуры света"
Автор книги: Сара Мосс
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 5 страниц)
Но Он не дарует ей покаяния. Ребенок разлучил ее с Богом.
Она идет по улицам, ее сдержанный наряд и коляска служат ей защитой. Мужчины по-прежнему обращаются к ней с непристойными предложениями, и она отвечает так, как десять лет тому назад научила ее мама: «Да смилостивится над вами Господь». Вряд ли эта молитва будет услышана, зато она сбивает с толку и дает ей время уйти. Она идет по маршруту омнибуса, по мощеной дороге, отсчитывая лавки, будто бусины четок. Ленты, шляпы, мясо (кровь капает в подставленные эмалированные подносы). Скобяная лавка, на окнах, словно бумажные рождественские гирлянды, висят гроздья железных цепей. Зачем жителям Чорлтона столько железных цепей? Сапожник, обувные колодки выставлены в витрине, будто мясо в лавке за углом. Торговец фруктами, на пыльном ворсе незрелых слив виднеются отпечатки пальцев. Ребенок плачет. Еще один мясник, галантерейщик, цветочник. Она идет дальше, волосы под черной соломенной шляпой намокают от пота. У коляски есть капюшон, но раз уж ребенок все время плачет не переставая, она и не думает его поднимать. Пусть у ребенка будет повод для плача. Она переходит дорогу, хотя на другой стороне улицы нет ничего интересного, и идет дальше. Тени покосились, день близится к вечеру. Иногда ей кажется, что она слышит медленную капель уходящих секунд, каждый умерший миг – как ползущая по стеклу ниточка дождя. От брусчатки исходит жар, иссиня-черные мухи ползают по лежащему на дороге навозу, копошатся на одеяле ребенка. Наверное, снова обмарался.
Она идет дальше. Уличное движение становится плотнее, громыханье колес по булыжнику взвивается в воздух, будто шум прядильных станков из-за ворот фабрики. Она, как плугом, прокладывает коляской дорогу сквозь толпу мужчин в шляпах и костюмах темного сукна, женщин в платьях с яркими узорами – некоторые покачиваются в своих кринолинах как в лодках, под парусами зонтиков. Витрины здесь больше и чище, солнце полыхает в них, как в зеркалах. Ей хочется пить, ей всегда хочется пить.
– Мисс Сандерсон?
Уличная женщина. Заношенное платье розового шелка, заскорузлая кромка подола, дырка на груди. Из-под исцарапанного лба на нее глядит подбитый глаз, на подбородке синяк, и все же…
– Дженни? Это ты?
Дженни была… Дженни – дочь одной из ее женщин. Дженни раньше ходила в школу.
– Слыхала, вы замуж вышли. – Дженни заглядывает в коляску. – Ой, на ней муха! Бедная детка.
Если б Элизабет давали по пенни всякий раз, когда кто-то говорит «бедная детка», она бы уже купила в клуб швейную машинку. Никто не говорит «бедная Элизабет», уставшая, изнывающая от жажды Элизабет, которой все опостылело.
– Дженни, тебя кто-то ударил? У тебя на лице…
Дженни смеется:
– И не только на лице, милая. Сколько ей? Как назвали? Слыхала, что вы в положении. Да и вы ведь больше не мисс Сандерсон.
– Миссис Моберли. Ей около трех месяцев. Ее зовут Алетейя. Дженни, что случилось?
– Имечко красивое. Ничего. Работу потеряла. Тяжко вам с ней пришлось?
– Значит, тебе нужна работа? Я могу помочь, ты же знаешь.
Дженни может пойти к ним. Если Альфреду можно приводить домой клиентов, то почему бы ей не привести своих?
Дженни склоняется над коляской, гладит ребенка по голове. Плач немного стихает, ребенок взглядывает на нее.
– Это уж вряд ли. Нет, теперь не можете.
Элизабет роется в сумке. Альфред хочет, чтобы она всегда носила с собой его карточку, вдруг она с кем-то разговорится и ее собеседник захочет обратиться в его фирму, только она никогда ни с кем не разговаривает.
– Держи. Это карточка мужа, но тут мой адрес. Приходи. Если захочешь, поиграешь с ребенком.
* * *
Он слышит Алетейю первым, потому что комната, которая слишком мала, чтобы называться студией, находится рядом с комнатой, которую они зовут детской спальней, хотя ребенок почти не спит. Он занес кисть, ждет; к ней подойдет Элизабет. Внизу, где она, кажется, шьет, тихо. Он делает фон погуще. Алли берет нотой выше. Ночи снова становятся длиннее. Совсем скоро стемнеет, а при свечах ему эту часть делать не хочется. Он снова окунает кисть, держит ее над горшком с водой, куда шлепаются капли. Когда она только родилась, ее плач был похож на мяуканье кошки, и он не понимал, как это Элизабет слышит ее с другого этажа, но теперь у Алли лучше получается до них докричаться. Плач сердитый, тот же возмущенный тон, что и у миссис Дэлби, когда горничная не отозвалась на звонок. Он улыбается себе под нос, встает. Крошка Алли, принцесса Аль. Он отнесет ее Лиззи, Лиззи не надо будет подниматься по лестнице.
У Алли в комнате, которая окнами выходит на восток, гораздо темнее, и поначалу он не может ее раз глядеть. Он на ощупь подходит к колыбельке и видит, что она перевернулась, лежит, вжавшись лицом в деревянные перекладины, и, похоже, не может повторить свое достижение и перевернуться обратно.
– Бедная детка.
Он берет ее на руки, хотя Элизабет считает, что не стоит вынимать Алли из колыбельки после того, как ее уложили спать. Она утыкается мокрым лицом ему в шею, он похлопывает ее по спине, и плач умолкает.
Он стоит, переминаясь с ноги на ногу, как человек, подпирающий стену на балу, и вдыхает млечный запах, исходящий от волос дочери.
– Бедная детка. Папина принцесса Алли. Ш-ш-ш. Ну-ну-ну. Папочкина радость.
Я говорю как нянька, думает он. Неудивительно, что их считают дурами.
– Ну-ну, детка. Тихо, тихо.
Он начинает тихонько напевать себе под нос – вальс, и ребенок затихает у него на руках. Не нужно беспокоить Элизабет. Он и сам справится.
Не успел он взяться за кисть, как раздается звон дверного колокольчика. На этот раз он слышит ее шаги – сначала в столовой, затем в коридоре. До него доносится ворчанье из соседней комнаты – в этот раз обходится без плача, – стук входной двери, женские голоса. Она не говорила, что ждет сегодня гостей; наверное, это кто-нибудь из этого ее Общества. Угасающего света есть еще на пару минут.
Но он все работает и работает – все-таки при свечах. Пусть и неподвижные, кувшинки не кажутся застывшими, и ему хочется передать их прерывистое движение, блеск капель и лужиц воды на их и без того блестящих листьях и еще, наверное, наметить кипящую под водой жизнь. Наконец одна свеча окончательно оплывает, другая тихонько гаснет, и когда он поднимает голову, в комнате темно и сквозь растущие за окном вязы виднеется полосатое небо. Он встает, потягивается, хрустит плечами. У Алли по-прежнему тихо. К акая-то женщина приходила к Элизабет, вспоминает он, но сейчас внизу тоже тихо. Наверное, ушла, а он и не услышал. Легла ли Лиззи спать? Он выходит из комнаты, стараясь не наступать на скрипучие половицы, перевешивается через перила. Из-под дверей столовой виднеется свет, поэтому он спускается. Элизабет сидит на своем обычном месте и читает Библию, но напротив нее, на его обычном месте, спит женщина, лицо которой скрыто волосами. На растрепанных прядях засохло какое-то темное вещество – кровь? – и, войдя в комнату, он замечает, что в крови перепачкано и ее розовое платье, подол разорван и почти до самых колен забрызган грязью.
Лица женщины почти нельзя разглядеть за волосами, да еще в тусклом свете свечей, но с ним тоже что-то не так. Элизабет переворачивает страницу.
– Э-э… Лиззи?
– Ее зовут Дженни. – Она не поднимает глаз от книги. – Она дочь одной женщины из моего клуба, и она поживет у нас пару дней. Ее избили, очень сильно, и она очень устала.
– Лиззи?
Теперь она поднимает голову:
– Что?
– Но, Лиззи, что нам с ней делать?
Она откладывает Библию.
– Тебе делать ничего не нужно. Я посижу с ней, пока она не проснется, а потом приготовлю ей ванну, найду какую-нибудь приличную одежду и, наверное, позову к ней доктора, чтобы осмотрел ее раны.
Он стоит перед ней, кувшинки все не идут у него из головы, наверху спит их маленькая дочь, он так устал. Если он предложит помочь, она, скорее всего, отправит его искать в ночи доктора, который согласится осмотреть немытую уличную девку, или попросит уступить ей свою постель. Тебе, Альфред, не помешало бы вкусить хотя бы крупицу тех страданий, что ежечасно претерпевают десятки тысяч людей, живущих в каких-нибудь двух милях отсюда.
– Тогда спокойной ночи, – говорит он.
– Спокойной ночи, Альфред.
* * *
Когда он просыпается, комнату заливает серым светом, в детской плачет ребенок, ее рядом нет. Он откидывает одеяло – холодно; хочет того Элизабет или нет, и пусть ему придется самому опрашивать и нанимать девушку, но зимой у них будет служанка, которая будет по утрам приносить им чай и разжигать камин, прежде чем ему придется вылезти из постели. Шарлотта заходила к нему на днях, надеялась подзаработать, потому что отец ребенка ее бросил и уехал в Лондон. Он ее выпроводил, какая теперь из нее натурщица, с висящими, как пустые мешки, полосатыми от растяжек грудями и животом. Если она отошлет собственного ребенка на вскармливание в деревню, то сможет присматривать за Алли и заодно помогать Лиззи по дому. Он свешивается через перила, босой, в ночной сорочке, и кричит:
– Элизабет! Лиззи! Где тебя черти носят?
Дома тихо, Алли по-прежнему плачет. Когда он к ней подходит, она протягивает к нему руки. Он вынимает ее из колыбельки, она вся мокрая, да и голодная тоже. Бедная детка. Он заворачивает ее в одеяло, чтобы не испачкать сорочку, и укачивает ее, прижимая к плечу.
– Элизабет! Иди сюда!
Она не идет. Он кладет завывающего ребенка на собственную кровать, надевает халат и шлепанцы, несет ее вниз, в холодную пещеру коридора. Никого нет ни в гостиной, ни в столовой, ни на кухне. Из погреба на его окрик тоже никто не отзывается (впрочем, он и не думал, что она там). Алли по-прежнему плачет. Мужчина, который может смастерить стол, конечно, сумеет поменять ребенку пеленки. Они возвращаются в детскую, он кладет Алли в колыбельку, находит стопку чистых пеленок под креслом-качалкой Элизабет, какие-то крохотные одежки в шкафу. На одежках есть завязки, и он не очень понимает, куда просовывать ручку ребенка, куда ножку, впрочем, самое главное, чтобы Алли было удобно. Верхний слой одежды с нее снимается просто. Под ним что-то, что нужно стягивать
через голову. Он тянет, кофточка застревает где-то на уровне глаз, плач перерастает в истерику. Бедная детка. Господи, да где же ее мать? Он опоздает в контору. Он побеждает кофточку, на следующей вещи – завязки сбоку, а на той, что под ней, – пуговицы. Когда он стаскивает с Алли носки и штанишки и разматывает пеленку, она не протестует, и он, успокоившись, рассматривает, как сложена пеленка, прежде чем кинуть ее на пол. Понятно – треугольник, сложенный вдвое. Мужчину, который знает, как задрапировать женщину, чтобы та походила на богиню Афину, не испугаешь сложенной в несколько раз тканью. Ему немного боязно из-за булавки, но и с этим он справляется. Алли дрыгает красными от холода ногами, набирает воздуху и втягивает живот, готовясь издать очередной вопль. Слеза стекает у нее по виску, и он утирает ее рукавом, чтобы не закатилась в ухо. Бедная детка. Но вот покормить ее он никак не сможет. Он надевает на нее чистые штанишки, просовывает ладошки – мокрые морские звезды – в рукава штуки с завязками. Он растягивает горлышко кофточки, чтобы было проще надевать через голову, и у него получается ее натянуть. С верхним слоем – тонкой хлопковой вещицей, от которой нет никакого тепла, – он даже не думает возиться, бросает все мокрое на пол и снова заворачивает ее в одеяло. Ему лучше, а вот ей, похоже, нет. Где, черт побери, Элизабет?!
Когда они с Алли спускаются – одетые, весьма готовые завтракать, – с улицы слышится хруст гравия, но это всего лишь Тэсс. Завтрак всегда готовит миссис Моберли, объясняет она. Миссис Моберли велит, чтобы Тэсс приходила к половине девятого, и сейчас как раз половина девятого. Завтракать он не будет, говорит он, но ему уже пора на работу. Возьмите ребенка. Миссис Моберли, кажется, вызвали помочь какой-то попавшей в беду женщине. Похоже, она задерживается, но, наверное, скоро будет дома. Если жена не вернется к обеду, пусть Тэсс, пожалуйста, пошлет за ним, вот адрес. С ребенком, видимо, тоже пока ничего не поделаешь, если до обеда Элизабет не вернется, он пойдет к миссис Сандерсон, которая знает, что делать.
* * *
Он сидит за столом у себя в кабинете. Пишет печатнику насчет обоев с кувшинками, пытаясь объяснить, какие цвета нужно подготовить к его следующему визиту, но чернила высохли, и он глядит в огонь, в камин, который впервые растопили этой осенью. Нельзя позволять Элизабет и дальше так себя вести. Особенно теперь, когда он получил два новых заказа и зарабатывает столько, что холодные комнаты и отсутствие слуг уже кажутся не признаком бережливости, а какой-то рисовкой. Но, как бы то ни было, если Элизабет не согласится на кормилицу, он сам договорится с Шарлоттой, и кто-нибудь – может быть, мать – должен поговорить с Лиззи о том, что она обязана хотя бы кормить ребенка. Он не собирается отказывать себе в удобствах, которые ему по карману, и он не собирается морить собственного ребенка голодом, отказывая ему в простейшей заботе. Он разворачивает записку, которую принесли час назад, перечитывает ее.
Дорогой Альфред, беспокоиться решительно не о чем. Я всего лишь отвела Дженни к доктору Дэвенпорту, который из милосердия принимает бедных пациентов перед началом рабочего дня; в этом мире еще остались люди, готовые пожертвовать собственным сном и временем ради облегчения чужих страданий. Сегодня четверг, поэтому рано я тебя не жду.
Элизабет.
Что ж, значит, так тому и быть. Он и впрямь пойдет пить чай с миссис Дэлби.
* * *
К чаю в этот раз эклеры, и в камине снова горит огонь. Он смахивает с рояля дагерротипы, переставляет на пол горшки с цветами и раскладывает на их месте эскизы с кувшинками, и она, рассматривая эскизы, придвигается ближе к нему. Она снова надушилась туалетной водой. Оправленные в тончайшее золото бриллианты свешиваются с ее розовых мочек, теряются в блестящих волосах, и она опять так туго зашнурована, что он, наверное, мог бы обхватить пальцами ее талию.
Он и вправду может обхватить пальцами ее талию.
Она смеется, но не уворачивается от него.
– Вам этого давно хотелось?
– Быть может, – говорит он.
Она берет его руку, кладет ее себе на грудь, на обнаженную кожу над корсажем.
– Быть может, мистер Моберли, вам давно хотелось чего-нибудь еще?
– Быть может, миссис Дэлби, быть может.
* * *
Он остается ужинать, чтобы обсудить с мистером Дэлби пруд с кувшинками. Четыре перемены блюд, три перемены вин. Стемнело еще за ужином, омнибусы уже не ходят, поэтому ему приходится взять кэб. Он старается ступать по гравию как можно бесшумнее, надеясь, что Элизабет уже спит, что завтра он сможет рано утром ускользнуть в контору и подумать о том, что он натворил. Подумать о миссис Дэлби – Эмилии, – от которой пахнет пудрой и фиалками, чья плоть так нежна, что кажется, пальцы могут пройти сквозь нее. Он осторожно открывает входную дверь, вешает пальто и шляпу на стойку перил, чтобы не скрипеть дверцей шкафа. Он крадется наверх. В их с Лиззи спальне горит свет. Он заглядывает к Алли, вслушивается, затаив дыхание, но в комнате есть еще кто-то, кроме нее, кто-то лежит, свернувшись на полу, и теперь поднимает голову.
– Сэр? Это я, сэр, Дженни. Миссис Моберли сказала, я могу тут поспать. Я пригляжу за девочкой, если она проснется посреди ночи.
Он уходит. Шлюха в комнате Алли, которая спит вместе с его маленькой дочкой? Он идет к себе в спальню, закрывает дверь. Элизабет читает Библию, сидя в постели.
– Лиззи, – говорит он, – Лиззи, чтобы завтра же утром этой женщины в нашем доме не было. Я заберу Алетейю, мы с ней переночуем внизу, и когда я завтра вернусь домой, чтобы этой уличной потаскухи тут не было. Поняла?
Она опускает книгу.
– Эта уличная потаскуха, Альфред, – пятнадцатилетняя девочка, над которой джентльмены сначала надругались, а затем избили. Точнее – двое джентльменов, одновременно, во вторник. И они оставили ее в таком состоянии, что даже исполни я твою просьбу и выгони ее обратно на улицу, она более не сможет заниматься ремеслом, которым в последние полгода спасалась от голодной смерти. Как по мне, самое малое, что джентльмены среднего класса могут для нее сделать, – это обеспечить на пару дней едой и кровом. Рассказать тебе, Альфред, что сделали с ней такие мужчины, как ты?
– Элизабет!
– Мужчины, от которых закон не может ее защитить и которые, может быть, прямо сейчас измываются над ее сестрами, не боясь правосудия, даже не рискуя репутацией. Мужчины, которые знают, что на улицах полно девочек, с которыми они могут сколь угодно предаваться своим извращенным наклонностям. А ты хочешь оградить свою дочь от нее? От нее, а не от них?
Он садится с ней рядом, осторожно протягивает к ней руку. Ее трясет.
– Альфред, если ты вышвырнешь Дженни на улицу, я уйду вместе с ней.
И Алли, думает он, ты заберешь Алли?
– Я не говорил, что ее нужно вышвырнуть на улицу. Я не хочу, чтобы она спала с Алетейей.
– Она сама попросилась. Она любит детей. Она ни разу в жизни не спала одна. Она сама еще ребенок.
– Ребенок? Который полгода провел на улицах?
Элизабет подтягивает к себе колени, упирается в них подбородком. Волосы у нее заплетены в косу, и он вспоминает их первую ночь в Уэльсе.
– На улицах есть дети и помладше нее. И да, они дети, хоть детство у них и украли.
Он пытается представить, что сказал бы на это Стрит, или Эдмунд, или РДС. Жена привела к нам пожить уличную девку. В комнате дочери на полу спит шлюха.
– Завтра подыщи ей какое-нибудь другое место. И мне не нравится, что она спит с Алли. Я отнесу колыбельку вниз и посплю на кушетке.
* * *
Назавтра он возвращается домой, и Дженни уже нет. Но два дня спустя он приходит, Элизабет куда-то вышла с Алетейей – в коридоре нет коляски, – и Дженни, одетая в платье Лиззи, снова спит на его месте. Солнце скользит по обоям с яблоневым цветом, одна туфля свалилась с ноги на персидский ковер, и ее бледное лицо, темные волосы и синее платье выделяются на фоне света и нежной расцветки столовой. Рука у нее по-прежнему перебинтована; Лиззи говорит, что она пыталась – безуспешно – закрыться от осколков стекла. Он приносит со второго этажа бумагу и пастель, садится за стол и начинает рисовать.
Глава 3
«Этюд в серых тонах»
Обри-Уэст, 1866
Холст, масло, 192 × 127
Подписано – О.Б.У., датировано 1866
Провенанс: сэр Фредерик Дорли, 1867; Элайза Мортон – подарок на свадьбу, 1881; Джеймс Данн (арт-дилер), 1891; после 1897 – миссис Джеймс Кингсли (Нью-Йорк); в собственности семьи Кингсли.
Две девочки в одинаковых платьях и туфлях сидят в одном кресле. Их юбки сливаются, и кажется, что в кресле сидит какое-то серое ситцевое существо с четырьмя обутыми в черные сандалики ногами, двумя парами сложенных рук и двумя головами – одна чуть выше и темнее другой. Вольтеровское кресло обито серым бархатом, девочки привалились головами к его крылышкам. Волосы у них не убраны, спадают на плечи. Девочка помладше вытянула ноги. За ними – уголок рояля и серо-лиловая стена. Вся картина пронизана светом, но его источник определить невозможно, это как с пасмурным английским небом – время года, время суток может оказаться каким угодно. Девочки глядят прямо на зрителя. Художник даже не попытался скрыть их скуку.
* * *
Уткнувшись подбородком в перила, Алли смотрит вниз. Красное дерево кажется теплым, но у него ледяная отполированная поверхность, и стоять босиком тоже холодно. Она прячет руки в рукава ночной рубашки и проверяет, можно ли открыть рот, если подбородком упираешься в перила. Она двигает челюстью из стороны в сторону, словно бы она – частичка дерева, которая пытается высвободиться. Внизу, в коридоре, горят свечи. Папа отказывается устанавливать газовые рожки, тогда цвета станут совсем другими. Она перевешивается через перила, вытягивает губы в трубочку, изо всех сил дует, чтобы пламя заколыхалось. Прицеливаться трудно. Из столовой доносится папин смех, и голоса взмывают за ним вслед, будто стайка вспугнутых птиц.
– Ну что, вышли?
Мэй висит на ручках дверей их спальни, готовясь оттолкнуться от пола.
– Тсс. Нет еще. Все разговаривают.
– Они никогда не встанут из-за стола. Никогда-никогда.
– Тсс. Ты что, думаешь, они тут до утра будут сидеть? Дженни зайдет подмести, а они там так и сидят, в вечерних нарядах?
Мэй перестает раскачиваться на дверях.
– Да. Сидят, и пьют вино из красных бокалов, и смеются. И когда мы спустимся к завтраку, они там будут сидеть, и в обед тоже.
– Тэсс принесет новые блюда, а они и не заметят! – говорит Алли. – Папа скажет, угощайтесь овсянкой, миссис Сидфорд. И будут разговаривать дальше. Наверное, надо идти спать.
Мэй хмурится.
– Ты говорила, нам достанется десерт, когда его унесут. Говорила. Ты говорила, там засахаренные сливы и рахат-лукум.
Алли выпрямляется, как будто крючок тянет ее голову к потолку.
– Смиряясь с разочарованием, мы показываем силу нашего характера, – говорит она. – Ладно. Подождем еще немного. Я буду Обри, а ты будешь РДС, и мы встретили призрака в Венеции.
– Можно я буду призраком?
– Нет. Ты опять забудешь, что завывать надо шепотом.
– Не забуду. Я запомнила. После прошлого раза.
Алли помнит тоже. Воровать сладости – очень дурная затея, такое обычно проделывают дети в книжках, которые дарит ей Обри, но в настоящей жизни ни за что не получится.
– Ладно. Ты будешь призраком. Но давай уйдем в спальню и закроем дверь. Если они все-таки встанут из-за стола, мы услышим.
Этой осенью они больше всего любили играть в венецианского призрака Обри. Иногда папа разрешает им брать реквизит в студии, и тогда Алли любит наряжаться принцессой с копии портрета Луизы Урбинской, которую сделал Обри, – заворачивается в красный бархат, накручивает на голову бутафорские ожерелья, потому что Обри сказал, что призрачная дама была богато одета и усыпана драгоценностями. Чаще всего, правда, им приходится довольствоваться заурядным призраком в ночной рубашке. Первые несколько дней в Венеции Обри и РДС жили в отеле, но отель был дорогой и кишел блохами, поэтому они отправились искать жилье. День выдался жарким, и РДС хотел рисовать отражения в каналах, но Обри заставлял его идти дальше, сверяясь со списком адресов, который им дала какая-то сердобольная дама. Почти все комнаты были уже сданы, потому что многие любят ездить в Венецию, глядеть на воду и рисовать красивые церкви и дворцы. (Да, сказал папа, поедем когда-нибудь, когда подрастешь. Если мама разрешит.) Наконец, уже на исходе дня, когда оба они уже взмокли и устали и тени дворцов скрыли все отражения, они постучались в дверь, которую открыла дама и сказала, да, у нее есть свободная комната, на самом верху, прямо под крышей. Обри и РДС вошли в деревянную дверь и оказались в холодном каменном коридоре, больше похожем на амбар, чем на часть дома, отсюда же открывался спуск к маленькому каналу, чтобы живущие здесь люди могли подплыть к самому входу. Дама провела их еще через одну дверь, и они принялись взбираться по каменной лестнице, такой исхоженной, что, несмотря на ясный день, карабкаться по скользким ступеням было непросто. Они все поднимались и поднимались, выше и выше, на лестнице становилось все теснее и теснее, и Обри уже не осмеливался поглядеть вниз, но дама по-прежнему шла впереди, держа спину прямо, совсем как мама, и шурша черными юбками. На каждом этаже были двери, которые, как думал Обри, вели в мраморные залы, где камины размером с мамину кладовую, а окна занавешены ветхими бархатными занавесями. Но дама вела их не в эти залы, а все выше и выше по лестнице и привела наконец к сводчатой двери. На лестничном пролете для всех троих не было места, поэтому Обри остался стоять на ступеньках, по-прежнему не решаясь посмотреть вниз. Она вытащила огромный железный ключ, величиной с половник, и они вошли вслед за ней в открытую дверь. После полутемной лестницы свет, северный свет, льющийся сквозь слуховые окна, ослепил их. Она сказала, что чердак – это одна комната, без перегородок, и что он занимает пространство целого этажа. Им пришлось подныривать под потолочные балки, Обри прежде не видел столь массивных стволов, из таких, наверное, строили венецианские галеоны, которые плавали по Средиземному морю до самой Африки и Святой земли. Когда Обри шагнул во фронтон, то через слуховое окно увидел гнездо с голубятами – нет, не с голубчиками, Мэй, – под колпаком трубы, с другой стороны стекла, которое не мыли с тех самых пор, когда эти самые галеоны загромождали наш узкий мир собою[4]4
Цитата из трагедии «Юлий Цезарь»: «Он, как Колосс / Загромоздил наш узкий мир собою…» (Акт 1, сцена 2, перевод П. Козлова).
[Закрыть] (это Шекспир, Алли, когда-нибудь мы с тобой его почитаем). За голубями начинались волны красных черепичных крыш, и вдали виднелся купол Сан-Джорджо-Маджоре. Они в любом случае сняли бы эту комнату, но оказалось, что здесь еще и чисто, есть две кровати и другая вполне приличная мебель, а на маленькой печке можно греть воду и готовить. Дама сказала, что стирать белье им может ее прислуга, а за углом есть превосходная траттория, откуда им могут носить обеды по сходной цене. Свое, отдельное жилье в Венеции! Обри готов был ее расцеловать, тем более когда она – пока они подписывали документы – рассказала им, что какие-то люди уверяли, будто видели тут призрака, знатную даму, жившую здесь двести лет назад. Сама она не знала, с чего бы знатным дамам разгуливать по чердакам, при жизни или после, но, как бы то ни было, призрачная дама была совсем безобидной и даже хорошенькой. Английские джентльмены ведь не испугаются?
Обри понял, что ждет появления призрака, особенно поздними вечерами, когда они с РДС сидели за столом при свечах, писали в дневниках, отвечали на письма и обсуждали случившееся за день. Бывало, он просыпался ночью и вдруг понимал, что силится разглядеть что-то в комнате, где всегда что-нибудь поскрипывало или потрескивало. Днем чердак сильно прогревался, окон было не открыть, и поэтому дверь на лестницу они ночью не закрывали. Может быть, через нее призрак и вой дет? Этого, конечно, не случилось. Он знал, что она не появится, ведь призраков не существует. По крайней мере, в дождливой и практичной Англии. Но однажды утром, средь бела дня, РДС встал рано и ушел рисовать, а Обри слонялся без дела, потому что проспал и проснулся с головной болью, как это иногда бывает со взрослыми. Он пытался разложить одежду по местам, как вдруг заметил какое-то движение на другом конце комнаты, прямо возле фронтона. Да, Мэй, там, где были голубята. Треклятая головная боль, подумал он, но фигура не исчезала, и когда он наконец поднял голову, то увидел темно-синее шелковое платье, цвета самого темного оттенка синего на павлиньем хвосте, с пышными, будто паруса, юбками и глубоким квадратным вырезом. Лица ее он отчего-то разглядеть не мог, в утреннем свете оно казалось каким-то размытым, хотя платье он видел так же ясно, как видит сейчас Алли, – но заметил жемчуга в темных волосах и кружевной чепец из того же павлиньего шелка. Страшно ему не было. Она расхаживала взад и вперед по комнате, как это делают встревоженные или погруженные в свои мысли люди, сложив перед собой руки в молитвенном жесте, а может, просто рукава у нее были узкие и женщины раньше так и ходили. Обри стоял там как дурак, так и держа в руках некоторые предметы туалета, – да, Алли, это вежливый способ сказать «нижнее белье». Бог знает, что об этом бы подумала призрачная дама, но она, похоже, его не замечала. И потом она вот так – пуфф! – и исчезла, а он уселся на кровать, гадая, не задремал ли он, часом, не сошел ли немножко с ума. Может, и сошел, потому что больше он ее не видел, и, кажется, РДС на самом деле ему не верит. А мы верим, сказала Алли, мы верим, правда, Мэй?
* * *
– День новый сияет над брегом морским. День новый скользит по лугам заливным.
Папа тянет последнюю ноту, пока у него не сорвется голос. Он поет эту песню почти каждое утро, но поет так ужасно, что Алли толком не знает, какой тут полагается быть мелодии. Она натягивает одеяло на голову.
– Свет в город летит и летит по холмам. К железным дорогам и в Англию к нам. Девочки, неужели мне нужно спеть еще куплет?
Он стягивает с Алли одеяло. Он раздернул шторы, и свет бьет в глаза.
– Ну же, принцесса Аль. Опять засиделась до ночи, пока мы ужинали? Пора вставать.
Мэй садится в кровати и оглядывается, как будто никогда прежде не видела их спальни. Она оклеена обоями с шиповником, которые папа придумал специально для них, словно бы не хотел, чтобы ночью к ним пробрались принцы, и на полу лежит шелковистый ковер – по мнению мамы, слишком дорогой для детской, – на котором они иногда летают в Аравию или на Северный полюс. Над столом мама повесила текст в большой черной рамке, против которой возражает папа. Она нарушает узор и перетягивает все внимание на себя. Алли уже выучила текст наизусть – от Матфея, глава шестая, сразу после «Отче наш».
Ты же, когда постишься, умойся и помажь голову твою, чтобы люди не замечали, что ты постишься. Пусть только твой Небесный Отец, Который невидимо находится с тобой, знает об этом, и тогда Он вознаградит тебя, ведь Он видит и то, что делается втайне.
Не копите себе богатств на земле, где их портят моль и ржавчина и где воры могут обокрасть ваш дом.
Копите лучше себе сокровища на небесах, где их не испортят ни моль, ни ржавчина и куда воры не смогут проникнуть и украсть.
Ведь где твое богатство, там будет и твое сердце.
Глаз – это светильник всего тела. Если твой глаз ясен, то и все твое тело будет полно света.
Но если глаз у тебя дурной, то все твое тело будет полно тьмы. Если свет, который в тебе – тьма, то какова же тогда тьма![5]5
Евангелие от Матфея, 6: 17–23, текст приведен в Новом русском переводе.
[Закрыть]
Она снова читает текст в рамке, шевеля губами. Как же она узнает, что ее тело полно тьмы? Последние листочки еще цепляются за ветви растущего под окнами бука. Алли слышно, как мама у себя в комнате открывает дверцу гардероба.
– Я налью вам воду, – говорит папа. – Жду внизу через десять минут.
Алли садится и смотрит, как папа льет горячую воду, от которой идет пар, в умывальник с нарисованными внутри розами. Если не коснулась роз обеими ладонями, значит, не помыла руки как следует.
– Вставайте, лежебоки. Чтобы вылезли из кроватей, прежде чем я уйду.
Иногда он уходит и Мэй снова сворачивается в кровати клубочком, опаздывает к завтраку, и поэтому ее оставляют без ужина. Алли встает, чтобы умыться первой.
* * *
– Мэй, мы стараемся есть бесшумно, – говорит мама. – Тебе тост с маслом или с джемом?
– С джемом, – говорит Мэй.
– С джемом?
– Пожалуйста, с джемом, мама.
– То-то же.
Мама сама варит джем из слив, которые растут в саду, и разрешает Алли и Мэй помогать. Им нужно капать джемом с ложки по капельке в холодную воду, чтобы проверить, достаточно ли он схватился.