Текст книги "Исповедь куртизанки"
Автор книги: Сара Дюнан
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 7 страниц)
Глава вторая
Венеция, 1527 год
Господи, от этого города смердит. Правда, не везде – например, на южных верфях, где суда встают в доки, воздух пропитан головокружительными ароматами специй, а на Гранд-канале за деньги можно купить свежий морской ветерок вкупе с еще некоторой роскошью, – но зато в прочих местах, где нам и доводится бывать по преимуществу, полуразрушенные дома поднимаются прямо из гнилой воды, а семьи живут друг у друга на головах, словно испорченные овощи, и вонь гнили и дерьма выедает вам ноздри изнутри. А при моем образе жизни, когда я держу нос не по ветру, а в непосредственной близости от земли, иногда мне просто трудно дышать.
Старик, который каждое утро измеряет уровень воды в колодце на нашей крошечной площади, говорит, что вонь стала сильнее из-за летней засухи, а если уровень опустится еще ниже, придется приводить в город баржи с пресной водой, так что вволю смогут пить только те, у кого денег куры не клюют. Нет, вы только представьте: город, построенный на воде, умирает от жажды. По словам старика, нынешнее лето выдалось таким плохим из-за того, что война принесла с собой наплыв беженцев, а вместе с ними – угрозу чумы. Он заявил, что тех путников, кто прибыл морем и успел заразиться, худо-бедно выявляют, потому как власти посылают на борт каждого купеческого корабля специальных чиновников, которые и высматривают лихорадку либо нарывы и в случае обнаружения симптомов отправляют подозреваемых на один из внешних островов на карантин. Поэтому, кстати, в Венеции больше нет проказы, а осталось лишь несколько безумцев, наблюдающих за тем, как у них гниют конечности, в старой больнице, обнесенной водой. Но всех выявить они не могут, и потому сейчас материк таит в себе столько же опасностей, как и вода. При этом он пристально смотрит на меня, ибо подозревает, что именно по суше мы и попали сюда. Слухи распространяются здесь куда быстрее запахов. Стоя на разных берегах узких каналов, женщины кудахчут и клекочут, словно голодные чайки, а появление карлика пробуждает докучливое любопытство даже в самой немногословной душе. На меня пялились все торговцы на многие мили вокруг, а напротив нашего дома днями напролет сидит старая беззубая и косоглазая карга, глядя в обе стороны одновременно, так что, если синьорине и мне нужно поговорить о чем-то еще, кроме погоды, нам приходится закрывать окна, потому что таких вещей, как тайна, не существует там, где слова свободно разносятся над водой.
Но, невзирая на слухи, старик по-прежнему разговаривает со мной, вне всякого сомнения, оттого, что он одинок, да и годы согнули его в дугу, сделав таким же маленьким, как я, так что губы мои оказываются вровень с его глухими ушами и он может слышать меня лучше остальных. Он прожил в одном и том же квартале города все свои восемьдесят лет и один год, так что помнит всё, начиная с великого пожара на верфи, возникшего от искры, вылетевшей из-под лошадиного копыта, до битвы при Аньяделло, случившейся почти двадцать лет назад, когда Венеция потерпела поражение от союза итальянских государств, вследствие чего, по его словам, правительство обуял такой стыд, что оно повелело казнить собственных генералов, и долгие дни на улицах и над водой разносились людские стенания.
Венеция, как он не устает повторять всем, кто готов его слушать, в те времена была величайшим городом мира, но теперь проститутки грозят установить численный перевес над монахинями, и повсюду властвуют святотатство, осмеяние и грех. Хотя я испытал бы огромное удовольствие, поверив ему, – город, который он описывает, наверняка даст нам возможность сколотить себе состояние, – немощь частенько превращает стариков в ворчунов, ведь чем ближе смерть, чем утешительнее воображать, будто они покидают ад, дабы попасть в рай, а не наоборот.
Тем не менее в самые первые месяцы, когда синьорина вынужденно сидела в четырех стенах, а я в одиночку шастал меж каналов, его сплетни звучали сладкой музыкой для моего слуха, сделав его моим историком и первым проводником.
Но поначалу мы все время спали, провалившись в бездонный колодец сна, поскольку наши тела жаждали забытья, которое приходит лишь с чувством полной безопасности. В комнате над каналом госпожа, как убитая, возлежала на кровати своей покойной матери. Я же пристроился на тюфяке у дверей, служа преградой для злобного любопытства докучливой старухи. Иногда я вспоминаю тот сон, потому что ни раньше, ни позже мне не доводилось испытывать ничего подобного: он был настолько сладок, что меня так и подмывало обменять райские кущи на обещание столь полного забытья. Но мы не были готовы умереть, и утром третьего дня меня разбудили острые лучики света, проникавшие сквозь разбитые ставни, и сосущее чувство голода. Я вдруг вспомнил нашу кухню в Риме; жареную рыбу с прозрачной корочкой, шипящую и плюющуюся маслом после печи, сочный вкус каплуна, фаршированного розмарином и чесноком, а еще то, как мед стекал с миндального печенья Бальдасара, так что приходилось буквально обгладывать кончики пальцев, чтобы продлить удовольствие; но тут рука моя накрыла выпуклость на талии, размером с томик Петрарки, в которой поместился еще и кошель с изумрудами, рубинами и жемчугом, и это прикосновение подбодрило меня куда сильнее очередного приступа голода.
Госпожа все еще спала, уткнувшись лицом в тюфяк, и на голове у нее по-прежнему красовался грязный тюрбан. Внизу, в промозглой и сырой кухне, Мерагоза, завидев меня, взвизгнула, как закалываемый кролик, словно в комнату ворвался демон. В кастрюле, стоящей на огне, кипела жидкость, некогда явно бывшая бульоном на кости, но сейчас уже утратившая все признаки оного. Когда же я осведомился, что еще съестного имеется в доме, она опять замахала руками, словно курица, и запричитала, осыпая меня проклятиями. В жизни полно разных гадостей, но едва ли найдется что-либо хуже старой шлюхи, потому что, хотя их тела и становятся обрюзгшими, аппетит их сохраняется здоровым, терзая их воспоминаниями о сытом желудке и богатых нарядах, которых, как они прекрасно понимают, им теперь не видать, как своих ушей. Поэтому, когда я попросил ее указать мне дорогу к приличному ростовщику, на лице ее явственно отразилась борьба между алчностью и подозрением.
– Зачем это? Разве у тебя есть что-нибудь на продажу? – полюбопытствовала она, со знанием дела обшаривая взглядом мое тело.
– Достаточно, чтобы в твоей жидкой каше появилось мясо.
– Ростовщичеством здесь занимаются сплошь евреи, – без обиняков заявила она, после чего лукаво покосилась на меня. – Но все знают, что они безбожно дурят чужеземцев. Так что лучше бы ты предоставил мне иметь с ними дело.
– Ничего, я рискну. Где их можно найти?
– Где? Здесь, в Венеции, у них имеется свой квартал. Гетто. Найти его легко. – Она заулыбалась. – Если только знаешь, как туда дойти. – И она повернулась ко мне спиной, перенеся все внимание на плиту.
О том лабиринте, что представлял собой этот город, я расскажу как-нибудь попозже. Собственно, он превратился в настоящую легенду, подпитываемую рассказами о богатых гостях, слишком жадных для того, чтобы нанять проводника, которых впоследствии находили плавающими в боковых каналах со вспоротыми горлом и кошельком. Поэтому я отправился в путь на своих двоих. Наша задняя дверь выходила на улочку такую узкую, что на ней едва могли бы разминуться двое прохожих. По ней я вышел на следующую, пересек мост и попал в очередной переулок, который и вывел меня на маленькую площадь, или кампо, как их здесь называют. Именно здесь я и столкнулся со своим стариканом и его любимым колодцем. Акцент его, правда, оказался ужасен, зато жестикулировал он вполне понятно. Немного погодя, когда терпение мое иссякло и я уже готов был ретироваться, улицы заполнились людьми, спешащими в церковь и из нее, а когда я обратился к нескольким торговцам с соответствующей просьбой, то они дали мне исчерпывающие указания. Насколько мне удалось понять, венецианцы не видели ничего необычного в том, чтобы отправиться прямиком от Господа к евреям, дабы разжиться деньгами, поскольку искусство коммерции было в некотором роде святым таинством для города, живущего торговлей.
Нужный мне квартал, когда я все-таки отыскал его, оказался маленьким городом в городе, отгороженным от него стенами и огромными деревянными вратами; внутри же дома и лавки громоздились буквально друг на друге. Лавки ростовщиков отличались голубыми навесами над входом, которые хлопали, словно паруса на ветру. Та, на которой я остановил свой выбор, управлялась молодым парнем с ласковыми черными глазами и вытянутым лицом, которое казалось еще длиннее благодаря пейсам на висках. Он пригласил меня в заднюю комнату, где пристально рассмотрел два наших последних изумруда через сильную лупу, поскольку Венеция славилась своим стеклом, равно увеличительным и поддельным. Затем он объяснил мне условия долговых обязательств, устанавливаемых государством, протянул на подпись документ и отсчитал звонкие монеты. При совершении сделки он относился ко мне с несомненной заботой и уважением, не выказав ни малейшего удивления относительного моей фигуры (его больше интересовали драгоценные камни, чем моя персона). Но насчет того, обдурил он меня или нет, – откуда мне было знать об этом, если только не руководствоваться чутьем, которое в данном случае напрочь заглушил голод?
Снаружи, на жаре, запах собственного немытого тела показался мне столь же едким, как и ароматы города вокруг. В лавке старьевщика на окраине гетто я обзавелся курткой и брюками, которые сумел подогнать по себе, а также новым пеньюаром для синьорины. Еду я выбрал ту, которую можно было бы легко переварить: белую рыбу, жаренную в собственном соку, тушеные овощи и мягкий хлеб, заварной крем из яиц и молока и полдюжины медового печенья, не такого, правда, сочного, как у Бальдасара, но достаточно аппетитного, чтобы у меня потекли слюнки. Одно я съел сразу, и к тому времени, как нашел дорогу обратно, голова у меня кружилась от сладости. Подойдя к темной лестнице, я окликнул Мерагозу, но ответа не получил. Оставив немного еды на столе, я, прихватив бутылку с разбавленным вином и щербатые бокалы, понес остальное в нашу комнату.
Синьорина наверху уже проснулась и теперь сидела на постели. Она взглянула на меня, когда я вошел, но тут же отвела глаза. Ставни и окна были распахнуты настежь, тело ее лишилось лохмотьев, а свет падал на нее со спины. Впервые за много недель она сочла себя в такой безопасности, что рискнула раздеться, и теперь ее силуэт отчетливо демонстрировал все то разрушительное действие, которое произвело на нее наше путешествие. Там, где плоть ее некогда была мягкой, как плюшевая подушечка, теперь выпирали ключицы, словно деревянные планки, а ребра были похожи на шпангоут корабля с туго натянутой на них просвечивающей кожей. Но более всего досталось голове: в отсутствие тюрбана взгляд помимо воли устремлялся к неровной и жесткой щетине, которая некогда была роскошными волосами, и извилистому продолговатому шраму, начинавшемуся у нее на лбу и протянувшемуся к линии волос.
Долгие месяцы мы старались выжить во что бы то ни стало и потому не особенно раздумывали о будущем. Первоначальный оптимизм, охвативший нас в ту ночь в лесу, рассеялся довольно быстро, стоило нам вернуться на дорогу. Армия вторжения осталась позади, но теперь уже путники готовы были ограбить друг друга с ничуть не меньшим рвением, чем обеспечить собственное спасение, и к тому времени, как мы добрались до порта, чтобы сесть на корабль, идущий в Венецию, большинство судов уже было реквизировано солдатами, хорошенько поживившимися в Риме. В последующие несколько недель, проведенных в душной тесноте, синьорину свалила лихорадка, и я старался лечить ее раны всеми мазями, какие только мог найти, но теперь, в безжалостном свете нашей вновь обретенной свободы, стало очевидно, что этого было недостаточно.
По выражению ее глаз я понял, что она и сама сознает это. Господь свидетель, ее и сейчас нельзя было назвать уродиной: один только разрез и блеск ее зеленых глаз по-прежнему гарантированно привлекли бы внимание любого мужчины на улице. Но в больших городах полным-полно женщин, способных обеспечить себе безбедное существование умением задирать юбки. Это те, кто заставляет вас жаждать большего, нежели кусочек их плоти, управляют домами и поражают воображение своими нарядами. Но для этого они сначала должны полюбить сами себя.
Я занялся едой, раскладывая на столе рыбу, овощи и вино, хотя сумел отыскать на кухне лишь тупой нож и поломанную вилку, которые церемонно водрузил ей на колени, а рядом пристроил чистое платье. Оказавшись так близко от нее, я уловил запах болезни ее матери, исходивший от складок драпировки и полога вокруг кровати. Да, нынешнее утро обнажило куда больше, нежели потерю моей госпожой своего прежнего вида.
– Сегодня воскресенье, – жизнерадостно сообщил ей я. – И мы проспали целых три дня. Солнце сияет с небес, а здешние ростовщики – евреи, дающие справедливую цену за хорошие камни. – Я подвинул тарелку поближе к ней. – Рыба так и тает во рту, хотя приправы недостает. Для начала попробуйте кушать медленно.
Она не шелохнулась, по-прежнему напряженно глядя в окно.
– Вам не нравится? Есть еще заварной крем и медовое печенье, если хотите.
– Я не голодна, – ответила она, и ее голос, обычно звонкий и мелодичный, прозвучал мертво и невыразительно.
Однажды, вскоре после нашего знакомства, она рассказала мне, что раньше на причастии, бывало, долго не могла решить, в каких грехах признаваться в первую очередь; хотя тщеславие, наравне с прелюбодеянием, являлись необходимой и неотъемлемой частью ее рода занятий, сама она полагала своей главной слабостью чревоугодие; с самого детства она любила вкусно поесть.
– Это оттого, что ваш желудок усох. Но стоит вам начать, как соки заставят его раскрыться, – заметил я.
Я вскарабкался на край постели со своей тарелкой и начал есть, давясь рыбой и облизывая соус с кончиков пальцев, сосредоточившись на еде, но искоса поглядывая на ее руки, чтобы не пропустить момент, когда они шевельнутся. Несколько мгновений тишину в комнате нарушало лишь мое чавканье. Еще кусочек, и я предприму новую попытку.
– Ты должен был предупредить меня. – Вот теперь в голосе ее прозвучала сталь.
Я проглотил кусок, чтобы не разговаривать с набитым ртом.
– Предупредить о чем?
Она прищелкнула языком.
– Сколько драгоценных камней у нас осталось?
– Пять рубинов, четыре жемчужины и еще одна большая из вашего ожерелья. – Я умолк в ожидании ответа. – Больше чем достаточно.
– Достаточно для чего? Для чуда?
– Фьяметта…
– Скажи мне… почему ты избегаешь смотреть на меня, Бучино?
– Я смотрю на вас, – возразил я, поднимая голову и в упор глядя на нее. – Это вы отводите глаза.
Вот теперь она развернулась ко мне, и глаза ее были так же зелены и холодны, как те два изумруда, что я заложил, дабы обеспечить нас едой и питьем.
– И? Что ты видишь?
– Я вижу очаровательную женщину, к тому же дьявольски везучую, которая, однако, нуждается в еде и хорошей ванне.
– Лжец. Взгляни еще раз. Хотя, быть может, тебе нужна помощь.
Рука ее скользнула под грязную сорочку, и она вытащила оттуда небольшое зеркальце в оправе из слоновой кости. Бывало, в Риме не проходило и часа, чтобы она со всем вниманием не всматривалась в свое отражение, выискивая в нем изъяны, но когда по пятам за вами гонится сам дьявол, тут уж не до тщеславия, а в трюме грузового корабля зеркала так и вовсе днем с огнем не сыскать. Она покрутила ручку в пальцах, и по комнате рассыпались солнечные зайчики.
– Похоже, Мерагоза продала все, до чего смогла дотянуться, но вот то, о чем она не знала, украсть не сумела. Оно было спрятано между филенками кровати. Когда я была маленькой, мама всегда прятала там деньги, которые зарабатывала сама.
Она протянула мне зеркальце. Оно оказалось тяжелым, но стекло сохранилось достаточно хорошо, чтобы пригодиться. Я мельком заметил чью-то физиономию под огромным безобразным лбом и на миг даже удивился, потому как, в отличие от остального мира, мне не доводится созерцать собственное уродство каждый день. По сравнению со мной синьорина – новорожденная Венера. Правда, на жизнь мы зарабатываем отнюдь не моей внешностью.
– Я смотрелась в это зеркало еще с тех пор, как была маленькой, Бучино. Изучение своего отражения было частью моего воспитания. Зеркало подарил маме один мужчина, который управлял лавкой в Мерсерии. Оно висело на стене рядом с кроватью, и его закрывала маленькая занавеска, чтобы уберечь серебро от солнечных лучей. Под ним была полочка, на которой она хранила склянки с мазями и благовониями, и каждый день она брала меня на руки, чтобы я могла посмотреться в него…
– Голод искажает мир так же сильно, как и потемневшая амальгама, – перебил я ее. – Съешьте что-нибудь, а потом мы поговорим.
Она нетерпеливо тряхнула головой.
– Всякий раз, когда я смотрела на свое отражение, она говорила: «Я делаю это не для того, чтобы ты преисполнилась тщеславия, а потому, что твоя красота – это Божий дар, и его следует правильно использовать, а не бездарно растрачивать. Всматривайся в свое лицо так, словно оно – карта океана, твой собственный торговый маршрут в Индию. Потому что оно принесет тебе целое состояние. Но при этом ты всегда должна верить тому, что говорит тебе зеркало. Пока другие будут осыпать тебя лестью, у него не будет причин лгать».
Она умолкла. Я тоже не знал, что сказать.
– Итак, Бучино, вот сейчас оно лжет? Если так, то тебе лучше сказать мне об этом, потому что мы с тобой – единственные моряки, уцелевшие на борту корабля.
Я сделал глубокий вдох. Будь у меня достаточно мозгов, я, пожалуй, приукрасил бы правду, поскольку она всю жизнь выслушивала сплошные комплименты, а без них ее дух обессилеет точно так же, как и тело. Эх, будь у меня мозги на месте…
– Вы больны, – заявил я ей. – И к тому же худы, как уличная шлюха. Невзгоды сожрали вашу плоть. Но это – всего лишь мясо, оно нарастет, и еда вновь сделает вас пухленькой.
– Ты умеешь находить нужные слова, Бучино. – Отобрав у меня зеркало, она вновь посмотрела в него, пусть и бегло. – А теперь, – сказала она, – расскажи мне о моем лице.
– Кожа у вас потускнела. Голова покрыта струпьями, волос осталось совсем мало, а на лбу порез, который поднимается к линии волос. Но блеск вернется, и если вы сделаете нужную прическу, то волосы, когда они отрастут, с легкостью скроют те изъяны, которые останутся.
– Когда они отрастут! Посмотри на меня, Бучино. Я же лысая. – Голос ее походил на плач маленькой девочки.
– Вас просто остригли очень коротко.
– Нет. Я лысая. – Она наклонила ко мне голову и провела по ней пальцами. – Посмотри и потрогай! Здесь. И здесь. Волос нет, и они больше никогда не вырастут. Кожа на голове похожа на землю после засухи. Вот, потрогай. И посмотри повнимательнее. Я лысая. Господи Иисусе… вот до чего доводит злоба костлявых германских коров. А ведь мне только и надо было, что задрать свои юбки в коридоре и допустить к себе тех мужиков. Перетерпеть члены двух десятков протестантов и то было бы легче, чем это.
– Вы так думаете? А что было бы, если бы они обвинили вас в собственной похоти и перебили бы всех нас, чтобы искупить свою вину?
– Ха! Зато мы умерли бы быстро и без мучений. А теперь из-за моего уродства мы будем умирать медленно. Взгляни на меня. Кого теперь интересуют мои постельные таланты? Я лысая, Бучино, будь оно все проклято. И мы пропали.
– Нет, – возразил я, и голос мой прозвучал столь же пылко, как и у нее. – Я не пропал, хотя о вас этого не скажешь. Вы уж точно умираете от голода, заразившись меланхолией и ломая мелодраму.
– Вот как. А когда это я давала тебе разрешение оскорблять меня?
– Когда начали сами оскорблять себя. Мы же теперь партнеры, помните? Это же вы обещали, что если я соберусь и дотащу сюда свою задницу, то все у нас получится. А теперь вы желаете утопить меня в слезах? Ваша матушка учила вас совсем не этому. Мы запросто могли бы уже кормить собой червей, как и половина Рима. А вот если ваши раны смазать нужной мазью да накормить и встряхнуть вас хорошенько, то еще до наступления следующего лета мы вновь будем есть из серебряной посуды. Но если вместе с волосами они отняли у вас и дух, то лучше сказать мне об этом сейчас, потому что я не для того пришел в эту помойную яму, а не город, где сточные канавы похожи на вскрытые вены, где водятся крысы крупнее меня, чтобы вы бросали нас сейчас на произвол судьбы.
С этими словами я слез с постели. Говорят, что низкорослые мужчины смешны, когда пытаются изобразить негодование, а когда карлики топают ножкой, то короли и знать только смеются в ответ. Но моя госпожа сейчас вовсе не склонна была смеяться.
– Я вернусь, когда у вас в желудке появится еще что-нибудь, кроме желчи.
Подойдя к двери, я надолго застыл подле нее. Обернувшись, я увидел, что она смотрит на тарелку, стиснув зубы, и, хотя впоследствии она не пожелала признаться в этом, по щекам ее текли слезы.
Я ждал. Вот она протянула руку и взяла кусочек рыбы. Я смотрел, как она поднесла его ко рту, и увидел, как в уголках губ у нее появились капельки слюны, когда она принялась жадно жевать. Шмыгнув носом, она отпила глоток из бокала. Я по-прежнему оставался на месте. Она положила в рот еще один кусочек рыбы и сделала очередной глоток.
– Когда она покидала Рим, то у нее было вдоволь денег, чтобы беззаботно жить здесь, – яростным шепотом проговорила она. – Больше она ничего не хотела. Вернуться в этот дом и жить как госпожа. Но ей достались лишь грязь и болезнь. Я не знаю, что здесь произошло.
Свою собственную мать я помню плохо. Она умерла, когда я был совсем еще маленьким. Кто-то сказал, что она не вынесла того, что родила такого монстра, вот только я в это не верю, потому что из туманного прошлого иногда выплывает лицо женщины, которая улыбается мне, обнимает меня и гладит по голове с таким видом, словно гордится мной, а не стыдится. Что до матери синьорины, то с ней я был знаком последние два года ее пребывания в Риме, – уже тогда ее все сильнее тянуло домой, и она все-таки решила уехать. У меня нет ни малейших сомнений в том, что некогда она была настоящей красавицей, потому что вела себя как настоящая дама, а не как шлюха, но лицо ее постарело и заострилось после бесконечного подсчета монет. На протяжении первых шести месяцев она следила за мной, как ястреб следит за мышкой, ожидая, пока та совершит промах и выскочит на открытое место, чтобы напасть на нее сверху, и она непременно выклевала бы мне печень, если бы обнаружила пропажу хотя бы пуговицы. Кое-кто поговаривал, что она заставила собственную дочь заниматься проституцией ради того, чтобы иметь верный доход в старости. Но все моралисты, которых я встречал, или кормились из рук церкви, или обладали достаточными средствами, чтобы оправдывать собственное ханжество, а там, откуда я явился, любой владеющий прибыльным ремеслом счел бы несусветной глупостью не передать его своим детям по наследству. Мне было известно лишь то, что мадам Бьянчини – суровая женщина с кулаком, сжатым крепко, как анальное отверстие, когда речь заходит о деньгах. Пока она пребывала в здравом уме, требовалось нечто куда большее, нежели какая-то там Мерагоза, чтобы выудить у нее хотя бы медяк. Хотя синьорина сильно скучала по матери после ее отъезда, к тому времени она уже имела надлежащую подготовку и практику и не мечтала о недостижимом. Это, кстати, тоже было одной из вещей, которым ее научили. Иногда, впрочем, наступают такие времена, что даже у лучших учеников случаются срывы, когда отчаяние оказывается сильнее воли.
Я вернулся к постели, вскарабкался на нее и устроился рядом с нею. Она яростно вытерла глаза тыльной стороной ладони.
– Помнишь, как в народе говорят, Бучино? – спросила она наконец. – О том, что если ты спишь в постели, в которой до тебя кто-то умер, то ты тоже обречен, разве что окропишь ее святой водой.
– Да, и те же самые люди уверяют, что Господь не даст никому умереть в тот день, когда они сходили на мессу. Тем не менее земля каждый день пожирает целые своры набожных вдов и монахинь. Что? Вы никогда не слышали об этом?
– Нет, – ответила она, и улыбка на миг воспламенила ее дух. Она протянула мне бокал, и я вновь наполнил его. На сей раз глоток у нее получился долгим. – Ты ведь не думаешь, что это был сифилис, а? Я не заметила у нее никаких симптомов, да и мне наверняка сказали бы об этом, будь это так. Но все знают, что здесь эта напасть распространена куда шире, чем даже в Риме. Лодки и нарывы – они идут рука об руку. Так она всегда говорила мне. – Синьорина в упор взглянула на меня. – Неужели тебе так быстро здесь надоело, Бучино? Я ведь предупреждала тебя, что летом вонь усилится.
Я покачал головой, но глаза выдали меня. В другое время она непременно это заметила бы.
– Я знала одну девушку, еще когда мы жили здесь, – вновь заговорила госпожа. – Она была совсем еще молоденькой, может быть, всего на несколько лет старше меня… Ее звали Елена или как-то в этом роде, но мы называли ее Ла Драгой. С ней что-то было не так, и походка у нее была очень странной, а глаза почти ничего не видели, но зато она была умна и разбиралась в растениях и целительстве. Мама обычно заказывала у нее снадобья. Среди них была одна настойка. Мы называли ее «Стимулирующее средство куртизанок». Святая вода и перетертая почка кобылы. Клянусь, именно так говорила мама. Оно вызывало кровотечение, если у тебя случалась задержка. Ла Драга умела изготавливать любые снадобья. Однажды она вылечила меня от чахотки, когда все вокруг уже решили, что я умру. – Она осторожно провела кончиками пальцев по шраму на лбу, исчезавшему в остатках волос. – Если бы мы смогли разыскать ее, полагаю, она придумала бы, что с этим можно сделать.
– Если она в Венеции, я найду ее.
– Какую цену ты получил за изумруды? – Я ответил, и она молча кивнула.
– Не думаю, что он обманул меня.
Синьорина рассмеялась.
– В таком случае он будет первым, кому это удалось.
За окном пролетела жирная чайка, скрипучим криком приветствуя солнце. Синьорина выглянула наружу.
– Знаешь, на больших каналах воздух чище. У многих крупных особняков есть свои сады, где растут красный жасмин и лаванда, а беседки увиты диким жасмином. В те годы, когда мама пользовалась наибольшим успехом, ее иногда приглашали в такие места. Она возвращалась утром и будила меня, а потом забиралась ко мне в постель и рассказывала о богатых гостях, еде и нарядах. Иногда она приносила с собой бутон или несколько лепестков, спрятав их в платье, хотя мне казалось, что они пахнут садом ничуть не меньше, чем мужчинами. И она пыталась найти нужные слова, чтобы я могла вообразить все это. Но самое большее, что ей удавалось, – это сравнение с Аркадией.
Она вновь взглянула на меня, и я понял, что опасность миновала.
– Очаровательный, как Аркадия. Пожалуй, это то, к чему можно стремиться, ты не находишь, Бучино?