355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Санна Турома » Бродский за границей: Империя, туризм, ностальгия » Текст книги (страница 4)
Бродский за границей: Империя, туризм, ностальгия
  • Текст добавлен: 15 декабря 2020, 12:30

Текст книги "Бродский за границей: Империя, туризм, ностальгия"


Автор книги: Санна Турома



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 6 страниц)

В феврале 1964 года Бродский был арестован, осужден за тунеядство и сослан в Архангельскую область. В стихах, написанных во время ссылки – в собрании сочинений Бродского это тексты с марта 1964 по сентябрь 1965 года, – Бродский рисует свое непосредственное сельское окружение, но также пишет о путешествиях, совершенных до ареста. Два стихотворения о Калининграде – «Отрывок» и «Einem Alten Architekten in Rom», а также «псковский реестр» были написаны в это время.

После вынужденного пребывания в Норенской Бродский возвращается к поэтическим исследованиям советской территории с возрастающим интересом, описывая эту территорию как имперское пространство100100
  Вайль и Генис пишут о Бродском как о поэте, который артикулировал восприятие интеллигенцией Советского Союза в конце 1960-х как империи и связанное с этим чувство упадка, хаоса и энтропии (Вайль П., Генис А. 60-е. С. 288–291).


[Закрыть]
. Римская имперская культура и эпоха русского романтизма с ее имперскими образами сформировала рамку, в которую Бродский поместил советское пространство и себя в нем. Поэзия Бродского после ссылки упоминает такие города, как Севастополь, Паланга, Москва, Ялта, Калининград, Коктебель и Одесса. «Литовские» стихотворения «В Паланге», «Anno Domini», «Элегия», посвященная М.Б., и семь текстов, вошедших в «Литовский дивертисмент» (1971), сформировали «литовский цикл», как его назвал Томас Венцлова101101
  Кроме этого, согласно Венцлове, этот цикл включает еще «Литовский ноктюрн», написанный уже в эмиграции. См.: Венцлова Т. Собеседники на пиру: Литературоведческие работы. М.: Новое литературное обозрение, 2012. С. 190–213. Имперские ноты также шутливо обыгрываются в стихотворении 1966 года «Освоение космоса», в котором речь идет уже не о территории «одной шестой суши», но об амбициях завоевания космоса в эпоху холодной войны.


[Закрыть]
. Стихотворения, относящиеся к поездкам Бродского на Черное море, могут быть сгруппированы в сходный цикл, объединяющий десять текстов, созданных между 1967 и 1971 годами. В него входят «Морские маневры», «Элегия» (1968?), посвященная А.Г. Найману, «Зимним вечером в Ялте», «Посвящается Ялте», «В альбом Натальи Скавронской», «С видом на море», «Перед памятником А.С. Пушкину в Одессе», «Science Fiction», «Сонет» (1970) и «Второе Рождество на берегу…»102102
  Согласно хронологии, составленной В. Полухиной, первая поездка была связана с участием Бродского в съемках фильма о войне, проходивших в Севастополе (Полухина В. Эвтерпа и Клио Иосифа Бродского: Хронология жизни и творчества. С. 134).


[Закрыть]
. Эти стихи, с их южным колоритом, ассоциируются с туризмом, эротическими приключениями и литературным изгнанием, предвосхищая стихи Бродского о Венеции, которые он напишет в эмиграции. Эта параллель будет более детально обсуждена в шестой главе.

В поэзии Бродского конца 60-х путешествующий герой претерпевает трансформацию – из теннисоновского Одиссея и столичного путешественника в пережившего изгнание, знаменитого и скандального поэта, которого мы видим в «Anno Domini», датированном «Январь 1968, Паланга»:

 
И я, писатель, повидавший свет,
пересекавший на осле экватор,
смотрю в окно на спящие холмы
и думаю о сходстве наших бед:
его не хочет видеть Император,
меня – мой сын и Цинтия. И мы,
мы здесь и сгинем.
(СиП, 1, 169)
 

Теперь лирический герой, «повидавший свет» и «пересекавший на осле экватор», изгнан из «Метрополии» в «провинцию», чтобы в духе Проперция размышлять о своих отношениях с властями и любимой (которую он называет Цинтией – имя адресата любовных элегий Проперция), утвердительно называет себя «писателем» и проводит ироническую параллель между собой и «наместником» провинции.

Иронически-элегичная идентичность изгнанника, представленная в «Anno Domini», утверждается в поэзии Бродского конца 60-х – начала 70-х годов. Шестое стихотворение «Литовского дивертисмента», «Palangen» (немецкий вариант названия Паланга), рисует унылую сцену, где лирический герой-«путник», один на пляже литовского курорта, жалуется на личные утраты. Лишенный дома и семьи, отделенный от сына, он иронически проецирует свой образ на образ библейского царя-изгнанника:

 
Только море способно взглянуть в лицо
небу; и путник, сидящий в дюнах,
опускает глаза и сосет винцо,
как изгнанник-царь без орудий струнных.
 
 
Дом разграблен. Стада у него – свели.
Сына прячет пастух в глубине пещеры.
И теперь перед ним – только край земли,
и ступать по водам не хватит веры.
(СиП, 1, 359)
 

Стихи, действие которых происходит на Черном море, используют литературную конвенцию ссыльного поэта, путешествующего к морю, явным образом связанную с южной ссылкой Пушкина. Стихотворение «Перед памятником А.С. Пушкину в Одессе» тематизирует биографическую параллель между двумя поэтами, а посвященные Найману и Рейну соответственно «Элегия» (1968) и «Сонет» (1970), написанные в Ялте, перерабатывают пушкинский топос, перенося элегическую идентичность, характерную для русской романтической поэзии, на популярный советский туристический курорт. В «Элегии» Бродский вводит пушкинскую позу, используя конвенциональное «вот я снова», а в сонете герой проецирует топос в будущее, предвосхищая другое стихотворение на южном берегу, где «в матовом чаду полуподвальной / кофейни»

 
– не раз
еще, во всяком случае, я буду
сидеть в своем углу и без тоски
прикидывать, чем кончится все это.
(СИБ2, 2, 392)
 

В этих стихах, как и в написанных до Норенской текстах, связанных с Карельским перешейком, литературный топос наполнен автобиографическими смыслами. В случае Финляндии культурные означающие взяты у Баратынского, Мандельштама и Ахматовой – ср., например, пейзаж в духе Баратынского в «Утренней почте для А.А. Ахматовой из города Сестрорецка» (1962) с первыми двумя строками: «В кустах Финляндии бессмертной, / где сосны царствуют сурово» (СиП, 2, 292). В случае же Черного моря это еще и Пушкин с его «южной ссылкой», в свою очередь отсылающий к Овидию.

Овидиевские мотивы появляются у Бродского уже в 1963 году в «Полевой эклоге», написанной в ожидании результатов, к которым приведет официальная травля, обрушившаяся на поэта. Он отрицает овидиевскую ссылку: «Нет, не тот изгнанник <…> кто, виденьями полн, / начинает тонуть в половодьях, / как Назон возле сумрачных волн» (СИБ2, 1, 278–279). Но, несмотря на то что герой отрицает овидиевскую модель изгнания, Овидий остается архетипическим изгнанником, на фоне которого определяются и оцениваются другие модусы ссылки. В 1965 году Бродский полностью отождествляется с позицией Овидия в поэтической адаптации, озаглавленной «Ex Ponto (Последнее письмо Овидия в Рим)». После этого овидиевские топосы регулярно возникают в его черноморских текстах и, наконец, в «Письмах римскому другу» (1972). Это стихотворение предвосхищает эмиграцию и вдохновлено посланиями Овидия и их пушкинским эхом. Первые же строки задают овидиевский топос имперской провинции у моря: «Нынче ветрено и волны с перехлестом», усиленный обращением героя к столичному другу: «Посылаю тебе, Постум, эти книги. / Что в столице? Мягко стелют? Спать не жестко? / Как там Цезарь? Чем он занят? Все интриги?» (СиП, 1, 373).

Как показывает это обсуждение путевой поэзии Бродского, написанной в Советском Союзе, система образов, связанных с путешествиями, входит в его поэзию одновременно с созданием собственной поэтической идентичности. В стихах конца 60-х – начала 70-х романтические и модернистские культурные модели литературного изгнания постепенно заменяют советскую романтику путешествий. Но, несмотря на то что Бродский использует очевидные русские лирические конвенции и модели от Пушкина и Баратынского до Мандельштама, кажется, что термин лирический герой, традиционно используемый критикой для описания романтической и модернистской поэзии, плохо подходит для намеренно антигероической лирической позы автора «Писем римскому другу». Используя слово «антигероический», здесь я говорю не об антагонистической позиции по отношению к социалистическому герою, а о конструировании самоуничижающей поэтической идентичности, не склонной к образцовому поведению, что становится все более и более явным к концу 60-х годов. Один из примеров этого – голос подпольного человека Достоевского, звучащий в «Речи о пролитом молоке»103103
  СиП, 1, 284–294.


[Закрыть]
. В то же время субъект поэзии Бродского – это «лирический герой» в том смысле, в котором Лидия Гинзбург определила этот термин в своем исследовании лирической поэзии, опубликованном в 1964 году, анализируя русскую романтическую поэзию: биографический материал, относящийся к лирическому «я», создает поэтический сюжет, который в случае Бродского структурирован темами путешествия и перемещения104104
  Гинзбург Л. О лирике. М.: Советский писатель, 1964. С. 163.


[Закрыть]
. Более того, «лирический герой», термин, позаимствованный из романтического и модернистского критического дискурса, – важное понятие для описания субъекта лирики Бродского в том смысле, в каком Бродский конструирует свою поэтическую идентичность, привязывая ее к каноническим течениям русской и западной литературы через греческую мифологию, латинскую поэзию и поэтов романтической эпохи. И наконец, его лирический герой, особенно в литовских и черноморских текстах, написанных до реальной ссылки, вписывается в определение, которое Карен Каплан дала литературной фигуре «модернистского изгнанника», который «никогда не дома, всегда экзистенциально одинок», и, как подчеркивает Каплан, «что более важно, модернистский изгнанник испытывает меланхолию и ностальгию, связанные с невозместимой потерей и разлукой с привычным или любимым»105105
  Kaplan, Questions of Travel, 28.


[Закрыть]
. Взглянем на отстраненное, безразличное и надменное отношение повествователя к его окружению, советскому курорту, в «Элегии», посвященной М.Б. и датированной «1968, Паланга»:

 
Подруга милая, кабак все тот же.
Все та же дрянь красуется на стенах,
все те же цены. Лучше ли вино?
Не думаю; не лучше и не хуже.
Прогресса нет, и хорошо, что нет.
(СиП, 1, 172)
 

Пренебрежительное безразличие, впрочем, сменяется выражением меланхолии и чувством утраты, выраженным через эксплицитные автобиографические детали в последней строфе, в которой речь идет об обмане со стороны любимой, приведшем к расставанию:

 
Зачем лгала ты? И зачем мой слух
уже не отличает лжи от правды,
а требует каких-то новых слов,
неведомых тебе – глухих, чужих,
но быть произнесенными могущих,
как прежде, только голосом твоим.
(СиП, 1, 172)
 

Желание услышать «новые, глухие, чужие слова» скоро было реализовано в результате эмиграции.

Но что случилось с элегическим лирическим героем Бродского и его позой изгнанника, установившейся и поэтически зрелой, после того как он покинул Советский Союз? Что случилось с этой модернистской маскулинностью, которая «ставит во главу угла оригинальность, одиночество, остранение, отчуждение и эстетизированный отказ от места проживания во имя места действия», цитируя описание писателя-мужчины эпохи модернизма, которое дает Каплан? Что случилось с модернистской субъективностью Бродского, сконструированной посредством образов перемещения, после того как поэт на самом деле был изгнан из Советского Союза и столкнулся с западной практикой путешествий и постмодернистским состоянием туризма?

Изгнанник как турист: ностальгия по модернистскому путешественнику
 
Итак, мой шанс ничтожен:

Попробуй столько строчек одолей!
Увы, я не Д. Лоуренс, кто может,
Вернувшись, сдать свой текст за пару дней.
Я даже не Эрнест Хемингуэй.
 
У.Х. Оден, «Письмо лорду Байрону» 106106
  Пер. Г. Шульпякова. – Прим. перев.


[Закрыть]

Отношение Бродского к путешествиям в его послеотъездном творчестве лучше всего описать как двойственное. Предпоследнее стихотворение его мексиканского цикла, «К Евгению», написанное через пять лет после эмиграции, показательно в этом смысле. Первая строка стихотворения похожа на начало открытки из путешествия («Я был в Мексике, взбирался на пирамиды»), к концу этот тон сменяется на выражение скуки от всего, что автор видел и делал:

 
Скушно жить, мой Евгений. Куда ни странствуй,
всюду жестокость и тупость воскликнут: «Здравствуй,
вот и мы!» Лень загонять в стихи их.
Как сказано у поэта, «на всех стихиях…»
Далеко же видел, сидя в родных болотах!
От себя добавлю: на всех широтах.
(СиП, 1, 417)
 

Использование глагола «странствовать» вместе с аллюзией на Пушкина и Державина, вызванной именем «Евгений», указывает на романтическое представление о путешествии. Бродский использует «странствие» и «странствовать», отсылая к стихам Пушкина, написанным на Черном море. В «Элегии» (1968), посвященной Анатолию Найману, строки «Мой друг на суше захлебнулся мелкой, / но горькой ложью собственной; а я / пустился в странствия» (СиП, 2, 305) отсылают к пушкинскому «И начал странствия без цели» из «Евгения Онегина» и «один пустился странствовать» из «Анджело». «Перед памятником А.С. Пушкину в Одессе» начинается с иронической отсылки к романтическому Wanderlust («страсть к путешествиям»):

 
Не по торговым странствуя делам,
разбрасывая по чужим углам
свой жалкий хлам,
однажды поутру
с тяжелым привкусом во рту
я на берег сошел в чужом порту.
(СИБ2, 2, 238)
 

Отклик на пушкинское «К морю», это стихотворение также представляет собой ироническое повествование о прогулке лирического героя по улицам Одессы после вечеринки. Находясь в плену советского быта, чувствуя несвободу, как Пушкин в южной ссылке, герой оказывается с похмелья перед памятником Пушкину, то есть перед советской репрезентацией поэта: «И я там был, и я там в снег блевал» (СИБ2, 2, 239).

В этом стихотворении использование деепричастия «странствуя» в первой строке является ключом к дискурсу пушкинских путешествий с его неизбежными вопросами о свободе и изгнании. В мексиканском же стихотворении функция глагола «странствовать» отличается от его функции в стихах, написанных до эмиграции. Здесь отсылка к романтической сублимации путешествия не ведет к размышлениям об эмиграции и свободе, а скорее создает иронический контраст между позицией Пушкина и современной туристической ситуацией, в которой находится герой107107
  В этом смысле я не согласна с прочтением, которое предлагает Андрей Ранчин, пишущий, что Бродский идет «вслед за Пушкиным». См.: Ранчин А.М. «На пиру Мнемозины»: Интертексты Иосифа Бродского. М.: Новое литературное обозрение, 2001. С. 272.


[Закрыть]
. Он выходит за рамки пушкинской ситуации, так как больше не находится в плену советской жизни, но сталкивается с проблемами западных путешествий, которые, и это даже хуже, угрожают самому состоянию литературы. Карен Каплан так перефразирует жалобу, характерную для модернистского дискурса путешествий: «туризм вызывает исчезновение „настоящих“ путешествий и (имплицитно) конец „настоящего“ письма»108108
  Kaplan, Questions of Travel, 53.


[Закрыть]
. Поза изгнанника, ироническим образом спроецированная на советский курорт, оказывается устаревшей и ненужной в настоящем изгнании.

В стихотворении 1977 года «Квинтет», которое Бродский переработал по-английски в «Секстет», добавив шестую строфу, накопленный опыт путешествий позволяет выразить общее недовольство ими, перемещением, современным миром и жизнью в целом:

 
Веко подергивается. Изо рта
вырывается тишина. Европейские города
настигают друг друга на станциях. Запах мыла
выдает обитателю джунглей приближающегося врага.
Там, где ступила твоя нога,
возникают белые пятна на карте мира.
 
 
В горле першит. Путешественник просит пить.
Дети, которых надо бить,
оглашают воздух пронзительным криком. Веко
подергивается. Что до колонн, из-за
них всегда появляется кто-нибудь. Даже прикрыв глаза,
даже во сне вы видите человека.
(СиП, 2, 62)
 

В стихотворении содержится лирический сюжет, в котором полусонный, нервный (веко подергивается) повествователь едет в поезде по Европе, раздраженный громкими детскими голосами. Испытывающий жажду путешественник второй строфы появляется как метафора одновременно повествователя и путешественника в целом, любого путешественника, тогда как само путешествие воспринимается как метафора человеческой жизни, способ существования в пространстве.

Пространство, представленное в стихотворении, одновременно абстрактное и географическое. Поэтическая мысль, заключенная в строчках «Там, где ступила твоя нога, / возникают белые пятна на карте мира», показывает увлечение Бродского онтологическим парадоксом присутствия субъекта в пространстве, которое одновременно предусматривает отсутствие чего-то, что это присутствие замещает. Джон Гивенс возводит интерес Бродского к этому парадоксу в данном стихотворении к влиянию американского поэта Марка Стрэнда – английская версия текста посвящена Стрэнду, название первого сборника стихов которого, «Я сплю, приоткрыв один глаз», откликается в открывающем стихотворение Бродского образе: «веко подергивается»109109
  John Givens, The Anxiety of a Dedication: Joseph Brodsky’s «Kvintet/Sextet» and Mark Strand // Russian Literature 37 (1995): 203–226.


[Закрыть]
. Интертекстуальная связь с поэзией Стрэнда подчеркивает идею абстрактного пространства, центральную для творческого воображения обоих поэтов и особенно релевантную для сборника Бродского «Урания» (1987), в который входит «Квинтет». Дилемма двустишия Стрэнда «где бы я ни был, / я то, что отсутствует» парафразой входит в заглавное стихотворение сборника Бродского: «да и что вообще есть пространство, если / не отсутствие в каждой точке тела» (СиП, 2, 113). В следующей строке этого стихотворения, «К Урании», повествователь расширяет эту мысль, включая в текст понятия географии и истории, представленные средствами античной мифологии: «Оттого-то Урания старше Клио». Пространство подчиняет себе время, историю и людей.

Эта идея безграничности пространства как чего-то, что время не может завоевать, идея географии, которая всегда правит историей, является центральной в поэтике Бродского. Единственное средство для человека как-то контролировать пространство – язык и письмо. Сам акт письма, таким образом, – это вторжение в географическое пространство. Здесь Бродский приравнивает пространственное и текстовое вторжение, что является ключевым моментом современных исследований по литературе путешествий110110
  См., например, обсуждение восточных поэм Пушкина в книге Моники Гринлиф: Гринлиф М. Пушкин и романтическая мода. СПб., 2006. C. 103–148.


[Закрыть]
. Но его установка не критическая, а утвердительная. «Стрэндовские» строчки в первой строфе «Квинтета», кроме тематизации отношения человека и абстрактного пространства, актуализируют пространство как географическое понятие. Образ «белых пятен на карте мира» там, «где ступила твоя нога», – это инверсия европейского имперского стремления заполнить «белые пятна» на других континентах. Для современного путешественника таких мест не осталось, и «белые пятна» передают идею того, что присутствие путешественника никак не влияет на место, где он находится, – как если бы он никогда там не был. Таким образом инверсия империалистических побуждений взаимодействует с сожалением по поводу отсутствия этих побуждений или, точнее, с тем, что они невозможны в постимпериалистическом мире. Стихотворение Бродского опирается на Марка Стрэнда в рассуждении об абстрактном пространстве, но что касается географического пространства, истории и путешествий, это больше напоминает то, о чем писала Элизабет Бишоп. В отличие от Бродского она напрямую задавалась вопросами этики путешествий и империалистических побуждений: «Должны ли мы оставаться дома и думать о доме» и никогда не вторгаться «в воображаемые места»?111111
  Elizabeth Bishop, The Complete Poems 1927–1979 (London: The Hogarth Press, 1984), 93–94.


[Закрыть]

В третьей части «Квинтета/Секстета» фигура путешественника приобретает некоторые автобиографические черты:

 
Тридцать семь лет я смотрю в огонь.
Веко подергивается. Ладонь
покрывается потом. Полицейский, взяв документы,
выходит в другую комнату.
(СиП, 2, 63)
 

Здесь обозначен возраст Бродского на момент написания стихотворения, упомянуты его отношения с властями, предположительно советскими, хотя могут иметься в виду и европейские пограничные формальности. Следующая строфа этой части упоминает о холостом положении поэта: «Ночь; дожив до седин, ужинаешь один, / сам себе быдло, сам себе господин». И наконец, последняя строфа части напоминает о его прошлом «на восточных базарах» с помощью образа путешественника, который «ловит воздух раскрытым ртом», намекая также на плохое здоровье и болезнь сердца:

 
Я понимаю только жужжанье мух
на восточных базарах! На тротуаре в двух
шагах от гостиницы, рыбой, попавшей в сети,
путешественник ловит воздух раскрытым ртом:
сильная боль, на этом убив, на том
продолжается свете.
(СиП, 2, 63)
 

Вообще в этой части изначально анонимный путешественник приобретает сходство с повествователем, это автопортрет лирического героя. В пятой части его усталость от жизни, путешествий и изгнания толкает его на то, чтобы представить себя в чистом пространстве без времени:

 
Теперь представим себе абсолютную пустоту.
Место без времени. Собственно воздух. В ту
и в другую, и в третью сторону. Просто Мекка
воздуха. Кислород, водород. И в нем
мелко подергивается день за днем
одинокое веко.
(СиП, 2, 64)
 

В «Квинтете/Секстете» все движется к небытию и пустоте и онтологическая инверсия сопровождается обратной эволюцией. Все движутся вниз по эволюционной лестнице – путешественник превращается в рыбу, обезьянка из второй части не успевает стать человеком (подобный воображаемый принцип действует и в стихотворении «Новый Жюль Верн», написанном примерно в то же время). Сведение к нулю эволюции, как биологической, так и культурной, а также самого себя достигает кульминации в финальной строфе стихотворения на русском языке112112
  Здесь приходит на ум увлечение Мандельштама натуралистами и биологической эволюцией, отраженное в его эссе «Путешествие в Армению» и стихотворении «Ламарк». См. подробнее в главе 5 о Бродском и ориентализме.


[Закрыть]
:

 
Это – записки натуралиста. За-
писки натуралиста. Капающая слеза
падает в вакууме без всякого ускоренья.
Вечнозеленое неврастение, слыша жжу
цеце будущего, я дрожу,
вцепившись ногтями в свои коренья.
(СиП, 2, 64–65)
 

Общее чувство усталости от путешествия и от жизни в целом, выраженное в стихотворении, и осознание того факта, что больше нет пространства, которое может быть покорено, тем не менее не подрывают окончательно стремление к путешествиям и приключениям – «участие в географии», как говорится в «Квинтете/Секстете», лучше участия в истории:

 
Лучше плыть пароходом, качающимся на волне,
участвуя в географии, в голубизне, а не
только в истории – этой коросте суши.
Лучше Гренландию пересекать, скрипя
лыжами, оставляя после себя
айсберги и тюленьи туши.
(СиП, 2, 63)
 

Привлекательность географии для Бродского, как он говорит об этом здесь и в других текстах, связана с несколькими моментами. Помимо метафизических или онтологических причин, указанных выше, стихотворение также связано с более универсальными значениями, которыми пространство и география наделены в поэзии Бродского. Автобиографический источник интереса к географии, как он указывает сам, это его отец, у которого было «два диплома: географа <…> и журналиста» (СИБ2, 5, 326)113113
  См. также стихотворение «Памяти отца: Австралия».


[Закрыть]
. То, что для Бродского географическое пространство ассоциируется со смелостью и приключениями, традиционными характеристиками маскулинности, становится очевидным из характерного пассажа в «Путеводителе по переименованному городу», где он переосмысливает имперский миф Петра Великого. В его представлении царь напоминает стереотипного мужественного героя приключенческих романов: «Человек трезвого ума, хотя и склонный к устрашающим запоям, он рассматривал любую страну, на чью почву ему случалось ступать (не исключая и свою собственную), всего лишь как продолжение пространства. В некотором роде для него география была реальнее истории, и его любимыми сторонами света были север и запад. В общем, он был влюблен в пространство, и особенно в морское» (СИБ2, 5, 56, пер. Л. Лосева). Есть все основания предположить, что в данном случае портрет Петра Великого оказывается близок к автопортрету, особенно в той части, которая касается любви к географии и морю. Чуть дальше в эссе география связывается с литературным творчеством, когда, обсуждая возникновение петербургской литературы, Бродский утверждает: «Причина столь неожиданного творческого взрыва опять-таки была, главным образом, географическая. В контексте тогдашней русской жизни возникновение Санкт-Петербурга было равносильно открытию Нового Света: мыслящие люди того времени получили возможность взглянуть на самих себя и на народ как бы со стороны» (СИБ2, 5, 60).

Поэтическая география Бродского, таким образом, связана с идеализированной героической мужественностью, открытиями, путешествиями, движением и литературным творчеством. Значение, которое поэт вкладывает в понятие географии, ведет к представлению о пространстве как о чем-то, что должно быть завоевано, а параллель между пространственным и текстуальным вторжением на другую территорию всегда была важна в литературе путешествий. Многочисленные путешествия Бродского после 1972 года, так же как проза и поэзия, с ними связанные, говорят о сильном желании «принять участие в географии». Его стихи 70-х и 80-х показывают растущее увлечение идеей абстрактного пространства и отсутствия человека в этом пространстве. Иногда это доходит даже до утверждения о том, что только через пространство можно определить само существование субъекта. Как сказал поэт, принимая Нобелевскую премию, «с точки зрения пространства, любое присутствие в нем случайно» (СИБ2, 6, 55). Отсюда желание представить себя или лирического героя в географическом пространстве, притязая на это пространство и завоевывая его средствами репрезентации.

Помимо того что путевые тексты Бродского после 1972 года демонстрируют желание «принять участие в географии», они помещают лирического героя не только в географическое пространство, но и в историческое время. Как бы повествователь «Квинтета» ни хотел быть отделенным от истории и времени, травелоги Бродского демонстрируют его стремление занять место не только в географии, но также во времени и истории, а если быть точнее – в хронологии литературных путешествий. Прозаические травелоги Бродского, написанные в эмиграции, очень показательны в этом смысле. Первый текст такого рода, «После путешествия, или Посвящается позвоночнику», был написан в 1978 году, через шесть лет после того, как поэт покинул Советский Союз, и явился отражением впечатлений от поездки в Рио-де-Жанейро на конференцию ПЕН-клуба. Это отражение туристических тревог, проникнутое риторикой амнезии. Автор не хочет запоминать места, события или людей. Его нежелание помнить о поездке достигает кульминации в надежде стереть ее из памяти:

Суть в том, что я не видел этого места. Сомневаюсь даже, видел ли то, на что, как я помню, смотрел <…> Но кто устоит перед билетом в оба конца – особенно в экзотический пункт назначения. С другой стороны, это ужасная психологическая западня – обратный билет отнимает у вас любую возможность психологического вклада в это место. Лучший итог подобного путешествия – моментальный снимок себя любимого на каком-нибудь пошловатом фоне – действительно, мы со Стеллой Полярис сделали несколько снимков друг друга в ботаническом саду. Ее камерой. Что избавляет меня от лишнего, пусть маленького, унижения – устраняя, возможно, последнее свидетельство того, что я вообще был в Бразилии (СИБ2, 6, 420–421, пер. В. Куллэ)114114
  Этот отрывок взят из части, добавленной Бродским в английскую версию эссе. – Прим. перев.


[Закрыть]
.

Эссе представляет собой антитравелог, а его название отражает двойственное отношение автора к путешествиям. Главное наблюдение, которое он делает, это то, что он попал в ситуацию туриста. Осознание этого ведет к сожалению об упущенной возможности «настоящего» путешествия:

Есть нечто отвратительное в этом скольжении по поверхности с фотоаппаратом в руках, без особенной цели. В девятнадцатом веке еще можно было быть Жюль Верном и Гумбольдтом, в двадцатом следует оставить флору и фауну на их собственное усмотрение (СИБ2, 6, 61).

Географическое пространство больше не предоставляет возможности для приключений. Положение туриста кладет конец героической мужественности и ее деяниям. Заглавие носит метанарративный характер: кроме скуки и досады, отраженных в ироническом «посвящается позвоночнику», оно передает понимание того, что эпоха, в которую путешествует автор, – это эпоха «после путешествия». Великий нарратив путешествия закончен – если использовать терминологию Лиотара115115
  Readings, Introduction to Lyotard, 63–85.


[Закрыть]
. Быстрое путешествие с билетом в оба конца в эпоху реактивных самолетов нарушает ход времени, обычный для традиционного транспорта (поезд, корабль) и вводит категорию скорости, противоположную понятиям трудности и приключений, как замечают Патрик Холланд и Грэм Хагган116116
  Holland and Huggan, Tourists with Typewriters, 23.


[Закрыть]
.

Сожаления Бродского перекликаются с замечанием, которое делает Клод Леви-Стросс в первой главе «Печальных тропиков», показательно названной «Конец путешествиям»:

Однако иллюзия начинает коварно расставлять свои сети. Я хотел бы жить в эпоху «настоящих» путешествий, когда видение представало во всем своем величии, еще не испорченное, не искаженное, не проклятое. Я уже не самостоятельно преодолеваю этот барьер, а лишь вслед за Бернье, Тавернье, Мануччи <…> В результате я обречен на альтернативу: быть путешественником в далеком прошлом, перед которым открывалась невиданная картина, однако почти все, что он видел, было для него непостижимым и, что печальнее всего, вызывало у него насмешку или отвращение, – или же быть современным путешественником, разыскивающим следы исчезнувшей реальности117117
  Леви-Стросс К. Печальные тропики / Пер. Г.Е. Сергеева. М.: АСТ, 1999. С. 45.


[Закрыть]
.

Эти размышления Леви-Стросса предвосхищают ироническое (и все же ностальгическое) сожаление о потерянных возможностях исследования тропиков для европейца, которое Бродский выражает в своем бразильском травелоге и которое отражает осознание европейцами периода заката колониальной эры, конца эпохи путешествий и приключений. «Быть Жюль Верном», желание, о недоступности которого для современного путешественника жалеет автор, реализуемо только через поэтическое воображение современного писателя, как это происходит в «Новом Жюль Верне», стихотворении, которое Бродский написал за два года до поездки в Бразилию. В нем Бродский увлекает читателя в исследование морей и их глубин, исследование, которое, как кажется, вдохновлено приключенческими романами, которые он читал в юности, и успехами советской океанологии.

«Путешествие в Стамбул», написанное в 1985 году эссе о Турции, начинается с обозначения того же чувства антипутешествия, которое мы видели в «После путешествия…»: «Мое желание попасть в Стамбул никогда не было желанием подлинным. Не уверен даже, следует ли вообще употреблять здесь это понятие» (СИБ2, 5, 281). Затем Бродский объясняет свое решение поехать в Турцию, вспоминая обещание, данное себе в Ленинграде, объехать земной шар по широте и долготе родного города. Также он приводит целый список других причин. Одна из них – желание почувствовать историческую атмосферу Стамбула: «мне почему-то казалось, что здесь, в домах и в кофейнях, должен был сохраниться исчезающий повсюду дух и интерьер» (СИБ2, 5, 282). Стамбул для него олицетворяет прошлое, а не настоящее или будущее. Эта проекция прошлого на образ Востока – одно из ориенталистских клише, которые Бродский использует в «Путешествии в Стамбул» (см. подробнее в главе 5). В то же самое время желание найти «исчезающий повсюду дух и интерьер» отражает сожаление о гомогенизации современного мира и ностальгию по исторической подлинности и настоящим путешествиям.

Нарратив путешествия, который создает историческое воображение Бродского, таким образом, следует за нарративом, описанным Полом Фасселом в его книге «За границей». Согласно Фасселу, травелоги, созданные ведущими англо-американскими писателями-модернистами между двумя войнами, все еще несут печать духа приключений и исследования, что для него является исторической моделью литературы путешествий: «До прихода туризма были путешествия, а до путешествий были исследования неизвестных территорий. Каждый этап принадлежит своему периоду истории. Исследования – Возрождению, путешествия – буржуазной эпохе, туризм – нашему пролетарскому настоящему»118118
  Fussell, Abroad, 38.


[Закрыть]
. В этом нарративе исследования связаны с периодом, когда европейцы открывали другие континенты, путешествия совпадают с пиком колонизации, а туризм – с послевоенным коллапсом, связанным с потерей европейцами контроля над колониями. Другими словами, тоска Фасселла по «настоящим» путешествиям – это тоска по колониальному прошлому Запада, чувство, присутствующее и в рассуждениях Бродского о Латинской Америке.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю