Текст книги "Песнь песней Стендаля"
Автор книги: Самарий Великовский
Соавторы: А. Резников
Жанр:
Критика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 2 страниц)
Вступительная статья – С. ВЕЛИКОВСКИЙ и А. РЕЗНИКОВ
ПЕСНЬ ПЕСНЕЙ СТЕНДАЛЯ
Оформление художников А. ОЗЕРЕВСКОЙ и А. ЯКОВЛЕВА
Издательство «Художественная литература», 1979 г.
Когда весной 1839 года в Париже вышла в свет «Пармская обитель» – последний завершенный роман Стендаля,– его прославленный соотечественник Бальзак в пространной восторженной похвале этому сочинению обронил: «К несчастью, оно похоже на загадку, которую надо изучать».
Чутье не обмануло признанного мастера, сумевшего благодарно изумиться и отдать дань своего восхищения работе собрата по перу, которого тогда во Франции, несмотря на пятидесяти– шестилетний возраст и четверть века писательского труда, снисходительно числили разве что подмастерьем, а то и просто любителем от словесности. После множества предпринимавшихся с тех пор тщательных разборов, разысканий, истолкований, после того как стендалеведенье сделалось, пожалуй, не менее обширной отраслью, чем наше пушкиноведенье, и накопленное им способно теперь заполнить до отказа полки изрядной библиотеки, загадка остается загадкой – тем самым «чудом» художнического сотворения, к какому каждый пробует вновь и вновь подобрать свой ключ, будучи заведомо уверен, что, к несчастью – а вернее, как раз к счастью, тайны сотворенного не исчерпать.
Конечно, потраченные усилия кропотливых разгадывателей ничуть не напрасны. Но, как это случается, выясненное ими по– своему усугубляет все ту же «загадочность». Скажем, открылось то неизвестное Бальзаку и, вероятно, немало добавившее бы к его Удивлению обстоятельство, что весьма объемистая книга выплеснулась на бумагу в невиданно короткий срок – всего за семь недель, а еще точнее, за пятьдесят два дня. Или: столь привлекшая Бальзака в «Пармской обители» анатомия тогдашних политических нравов имела, оказывается, своим первоначальным источником, событийной канвой, переработанную старинную хронику, которую Стендаль раскопал однажды в груде забытых итальянских рукописей. Неведом был, естественно, и другой, выявленный будущим, парадоксальный секрет «Пармской обители»: едва замеченная и пылившаяся в дальних углах книжных лавок при жизни Стендаля, который умер три года спустя, она не просто ожила в памяти потомков, но, от одного поколения к другому, обретала поистине непреходящую свежесть. И ныне она заслуженно почитается редкой жемчужиной в сокровищнице французской, да и всей западноевропейской культуры.
Впрочем, если не браться расчислить раз и навсегда «чудо» «Пармской обители», но все-таки посильно в него вникнуть, то на ум приходят прежде всего слова – «сцепление», «сочленение» разнородных и вроде бы не очень-то сопрягающихся пластов. Книга о неприглядной кухне политиканства, как оно стряпалось в стендалевские времена,– и вместе с тем книга о причудливой подчас «кристаллизации» страсти в пылких душах. Блески насмешливого остроумия – и порывы нежной приязни; удручающая изнанка жизни – и самозабвенная увлеченность ее радостными дарами. Захватывающая стремительность непредвиденных ходов интриги, приключений, превратностей судьбы – а рядом неспешная, тонкая, улавливающая мельчайшие подробности аналитика своевольных сердец. Почти кукольные, хотя в своей фарсовости подчас жутковатые действа придворной возни, а между ними проникновенная любовная «песнь песней», трепетность которой вдруг обрывается щемящим вздохом тоски по хрупкому поманившему счастью. Здесь скальпель изощренного, всепроникающего ума вторгается в самую ткань переживаний, чтобы застигнуть их словно бы врасплох. Трезвость остраненного наблюдения не нарушает изысканного очарования рассказанного, а скорее – помогает.
И еще одно, важнейшее «сращение», обычно не удававшееся, кстати, большинству сверстников Стендаля – романтикам, но оказавшееся по плечу создателю «Пармской обители» и, раньше, «Красного и черного», обеспечив ему место основоположника социально-психологической прозы XIX века, которая не исчерпа– ла себя вплоть до наших дней. Это – «сращение» исторического и сугубо личностного в том, как понимаются, высвечены и явлены в слове детища стендалевского вымысла. Страницы «Пармской обители» полны прямых и окольных отзвуков урагана, пронесшегося над Европой в конце XVIII – первом десятилетии Х1}[ века,
Но дело не только, и даже не столько в отдельных отсылках к пережитым потрясениям, сколько в том, что у Стендаля исто– рически внедрено, прямо-таки вживлено в самый склад каждой личности ничуть не мешая ее неповторимой самобытности, ис– подволь и изнутри выстраивает ее мысли, страсти, поступки – весь способ жизнечувствия. Стендаль среди первых на Западе четко осознанно, намеренно и с заостренной последовательностью лал ставку на историзм как плодоносную почву писательского сердцезнания. И это отнюдь не обрекло выведенных им лиц остаться достоянием ушедшего былого, а наборот – послужило одним из источников их бессмертия.
Коренной историзм стендалевского миро– и человековедения был не заемным, не почерпнутым из книг, хотя широта знаний, самостоятельного философского и культурного кругозора Стендаля огромна. Наполеоновский офицер, военный чиновник, путешественник, дипломат, участник жарких схваток, происходивших в те годы в умственной жизни европейских стран (помимо родины, он подолгу жил в Италии, печатался в Англии, исколесил Европу от России до Испании), Стендаль в самой гуще событий вырабатывал привычку смотреть на окружающее глазами исторически мыслящего «наблюдателя характеров», как он себя называл.
Еще безусым юношей, приехавшим в Париж из провинциального Гренобля на исходе французской революции, он был вовлечен в водоворот текущей истории. Французское общество на его глазах совершило дерзновенный рывок, чтобы избавиться от старых порядков, завершившийся, однако, частичным откатом и горьким опознаванием пределов достигнутого, далеко не совпадавших с взлелеянными ожиданиями. Революция французского народа до дна разворотила жизнеустройство, веками покоившееся на феодальных устоях. Европа, задавленная монархическими правителями, казалось, приблизилась к освобождению, и в тех, кто уповал на него, пробудились пылкие надежды: из-за французских границ появилась революционная армия, ее считали провозвестницей свободы, равенства, братства. Затем, когда улеглись революционные волны, многое вернулось на свои места. Революция обернулась империей Наполеона. Но эта империя все же была рождена революцией, и режимы крупных и малых европейских монархий страшились ее, грозную и могущественную, а люди, чьей высшей ценностью стала свобода, еще долго видели в Наполеоне олицетворение своих надежд. Потом, потерпев поражение в русском походе 1812 года, Наполеон пал и был отправлен в ссылку; попробовал вернуться, но собранное им войско опять было разгромлено в битве при Ватерлоо. Во Франции снова воцарилась изгнанная королевская династия, над Европой простер свою власть Священный союз объединившихся монархов. В 1830 году снова восстал народ Парижа, но дело кончилось тем, что на смену низвергнутому дворянско-клерикальному правлению пришла Июльская монархия – царство банкиров, торгашей и дельцов; хозяева его и не думали посягать на порядки Европы Священного союза. Так продолжалось вплоть до революции 1848 года, одпако до этой «весны народов» Стендалю дожить было не суждено. Непосредственный и деятельный очевидец грандиозных событий, поначалу вселявших надежды, а затем их погубивших, он ушел из жизни, испытывая разочарование в своем времени – пореволюционном безвременье.
Наряду с этим, так сказать, «горизонтальным» сечением истории, взгляд Стендаля, вдумчиво оценивающий современников, неизменно удерживает и ее направленное в глубь прошлого, «вертикальное» сечение. Для него француз, итальянец, англичанин, немец – это всякий раз живой преемник национальных обычаев, нравов, душевных предпочтений и привычек ума, складывавшихся веками и передаваемых от дедов и отцов к сыновьям. Так, долгие годы, проведенные Стендалем в Италии, куда он попал впервые молодым военным, потом вернулся вольным ценителем музыки и живописи, а позже служил французским консулом в приморском городке Чивита-Веккия неподалеку от Рима, позволили ему составить свое, вполне определенное, представление о преобладающем внутреннем облике обитателей этой страны. Трагедия Италии, оставшейся раздробленной, привела, по мнению Стендаля, к тому, что итальянец в своих побуждениях и поведении не был стеснен столь жесткой проникающей государственностью, какая установилась во Франции на два с лишним века раньше, а отсутствие разветвленной и зрелой гражданской жизни направило весь нерастраченный душевный пыл в сторону преимущественно частных запросов. Итальянская натура, не выутюженная тиранией светского этикета и живущая без оглядки на прописи придворных приличий или крохоборческого мещанского благоразумия, проявляет себя прежде всего в могучем, искреннем до простодушия, самозабвенном и сметающем все преграды любовном влечении, страсти.
Правда, XIX век внес свои поправки и в склад просвещенного итальянца: вступление войск Французской республики в верхнюю часть «итальянского сапога» разбудило дремавшее дотоле самосознание народа. Последующий попятный ход дел в Европе не мог отбросить все к прежним рубежам, но загнал патриотическую гражданственность в карбонарское подполье – в тайные кружки и отряды национально-освободительного движения под лозунгами единой и независимой Италии. Вместе с тем обстановка слежки, сыска, доносительства и мелочного тиранства, упроченная
стараниями иноземных хозяев даже и в тех итальянских кня– жествах, где правили местные мини-самодержцы, сузила пе– ред итальянцем поприще для самоосуществлення пределами опять-таки скорее личными, хотя и тут на каждом шагу он наталкивается на охранительные запреты. Но здесь, прежде всего – в любви, он, по крайней мере, достаточно волен раскрыть свою исконную непосредственность, порывисто-щедрую энергию, безоглядное увлечение, перерастающее в поклонение и не подорванное торгашеской осмотрительностью. Для Стендаля, уроженца франции, которая, невзирая на все препятствия, мало-помалу вползала в «цивилизацию лавочников», так что «единственной страстью, пережившей здесь все другие, является жажда денег, этого средства удовлетворить тщеславие»,—для француза Стендаля соседняя Италия —один из тех уголков Европы, где под спудом уже изживших себя, но ухитряющихся пока сохрапяться порядков, все-таки не столь жестких в здешних карликовых государствах, продолжают бить свежие родники не искаженных лицемерием, раскованных, подлинных страстей.
Разумеется, во всех подобных выкладках и тем более в своих повествованиях Стендаль не летописец-историограф, и у него свой, собственно писательский «срез» в подходе к жизни. Он – моралист с мышлением историка, и для него важно в первую очередь то, как текущая издалека в национальном русле история преломляется внутри личности – в заданном ей окружающей обстановкой, вошедшем в ее плоть и кровь способе полагать свое счастье и его добиваться. Погоня за счастьем есть для Стендаля врожденная и всегда действующая пружина человеческих забот, упований и дел, но, будучи вечной, она не одинакова для разных времен и народов, срабатывает так или иначе в зависимости от бесчисленного множества слагаемых, среди которых ведущие коренятся в толще исторического бытия.
Примерно так выглядела мыслительная подпочва, питавшая замыслы всех стендалевских сочинений, в том числе «Пармской обители». Однако сами по себе замыслы – всего лишь наметка в голове, пока чистая возможность, которой предстоит обрасти материалом, в каждом случае – другим, быть воплощенной в происшествиях, оостоятельствах и неповторимых лицах. И только тогда, по ходу крайне непростой обработки и переработки, довольно однозначный поначалу замысел претворяется в многогранно емкий смысл книги. Попытаться проследить, как он постепенно образуется и проступает все явственнее от страницы к странице «Пармской ооители», значит прикоснуться к веренице ее «загадок», хотя и не значит задаться самоуверенной целью вполне их разгадать.
Еще Бальзак, несмотря на кое-какие оговорки, сравнил «Парм– скую обитель» с «огромным зданием», внутренне соразмерным, так что отдельные части совершенно соотнесены с целым – неким мощным строением, увенчанным изящной стройной скульптурой. Но если у самого Бальзака главной скрепой единого романного сооружения обычно служит событийный узел – своего рода перекресток, где сходятся вместе множество лиц, то у Стендаля несущий стержень всего – прослеженная от юношеской зари до преждевременного заката судьба недюжинной, душевно одаренной личности, страстного искателя счастья. Без такой сквозной, все вокруг себя объединяющей жизненной дороги по роковым перепутьям эпохи стендалевское повествование рассыпается (и не будь у Стендаля заранее в голове поворотных ее вех, книга, при поразительной быстроте работы над ней, вряд ли могла состояться). Все остальные судьбы – скорее тропы, побочные и обозначенные лишь постольку, поскольку они расположены в непосредственной округе и пересекаются со странствиями центрального героя по жизни, препятствуют ему или помогают. Отрезок большой истории, куда вписывается его малая судьба, поверяется тем, благоприятен он или состоит сплошь из помех этому пылкому исканию, а сам ищущий, в свою очередь, испытывается на человеческую подлинность и чистоту по тому, достойно ли он ведет себя на столь нелегкой встрече.
О чем бы ни заходила речь в «Пармской обители», она хотя бы по касательной затрагивает участь Фабрицио дель Донго, и даже краткий пролог эту участь приуготовляет. Молодой ломбардский аристократ – юноша благородный не просто по крови, не только из-за своей доставшейся от предков красоты и своей воспитанности, но и по истинно высокому строю души (между прочим, итальянское имя Fabricio этимологически восходит к латинскому слову, означающему «искусно, мастерски исполненный»). Честный и добрый, бескорыстный и впечатлительный, «мученик собственного воображения», он грезит подвигами. Его мать хранит воспоминания о временах, когда победоносная французская армия вошла в Милан, встреченная ликованием жителей – она избавила от чужеземного австрийского владычества. Его тетка, графиня Джина Пьетранера, женщина умная, страстная и порывистая,– вдова генерала наполеоновской армии. Все, кто взрастил Фабрицио и кто ему дорог, стали теми, кто они есть, в безвозвратно, казалось бы, миновавшую, хотя и совсем еще недавнюю, героическую пору, и усвоенные им ценности – слепок с их ценностей. Исподволь подготовлен и оправдан его отклик на весть о том, что низложенный император, освободитель его страны, великий полководец и человек, боготворимый теми, кого Фабрицио любит, и ненавиность димый теми, кого он не может не презирать за тупость, жадность и чванство,– возвратился во Францию. Юноша жаждет сражаться на стороне императора, он не думает о страшном риске: ведь теперь он становится государственным преступником – Ломбардия снова под властью австрийцев.
Мальчик в гусарском мундире, понятия не имеющий о ремесле солдата, оказывается на поле битвы при Ватерлоо. Гигант– ское сражение, на долгие годы предопределившее судьбы Евро– пы, увидено им как цепь разрозненных событий, смысл которых ему недоступен. Состояние разбитой армии дано сквозь призму непосредственных, живых и случайных впечатлений неискушенного юнца. В результате война выглядит какой-то деятельной и смущающе обыденной неразберихой: Стендаль – за что его позже оценит Толстой – намеренно снижает и батальную невсамделиш– ность представлений понаслышке о кровавой правде этого занятия, и настоянную на них восторженность неловкого мечтателя о славе. Фабрицио всеми силами старается помочь, мечется, рискует головой – и оказывается бесполезным, неловким, неприкаянным. Это его первое поражение. Он не то чтобы вовсе разочаровывается, Наполеон по-прежнему рисуется ему кумиром. Но попытка совершить подвиг на этот раз не удалась. Здесь юноше не нашлось места, да и не найдется в обозримом будущем – ведь император сходит с исторических подмостков. Сражение проиграно, Фабрицио не быть офицером наполеоновской армии. Ему ничего не остается, как вернуться в Италию. Волею обстоятельств он оказывается в маленьком герцогстве Парма. Отныне действию предстоит протекать в одной из ничтожных итальянских монархий со своим самодуром-принцем, двором, тюрьмой и интригами. С поля сражения, где творилась история в наполеоновские годы и куда магнитом притягивало все европейские умы, повествование переносится в средоточие дворцовой и околодворцовой грызни, откуда управляются подданные и решаются людские судьбы в пореволюционные времена.
Пармское герцогство – крохотная деспотия. Стендаль не скрывает издевки, рисуя эту пародию на абсолютную монархию. Здесь властитель желает походить на «короля-солнце» Людовика XIV – и не гнушается сочинением анонимок. Интриги этого двора жалки, соперничество «партий» смешно, самодержец поступает так или иначе чаще всего из побуждений самого последнего разбора. Но ирония иронией, а то, что происходит в Парме,—страшно. Тут Доносят, пытают, казнят.
Вместе с тем в Парме нет усложненности «настоящего» абсотизма. Городок и его округа – малая сцена, где легко про– атривается связь поступков с побуждающими к ним вожделе– ниями и где анатомия социального тела обнажена (Стендаль наблюдает ее глазами умнейшего графа Моска). Отгороженная от громадного внешнего мира Парма – самодостаточная и легко обозримая клеточка исторического пространства. Будущее столкновение характеров и страстей развернется на открытой для взора площадке.
Но пока эта сшибка итальянских натур только намечается. Разделительный признак, по которому располагаются в том или другом стане,—высота или низость душ (Стендаль, как правило, определяет персонажей через эпитет к слову «душа» – «высокая», «пылкая», «благородная» – или, напротив, «низкая», «грязная», «грубая»). Принц – подлый трус; его любовница маркиза Бальби – отвратительная скареда; глава его полиции Расси, полицейский, судья и палач разом,– холуй из «простых», терзаемый завистью к своим высокородным хозяевам, ради выгоды и возвышения он «не постеснялся бы повесить родного отца»; лидер партии «либералов» генерал Конти – болван, карьерист и убийца. Под стать им и мелкая сошка, вроде всеми презираемого тюремного писца Бар– боне, который доставляет себе «маленькую радость», издеваясь над беспомощным арестантом – тот ведь в кандалах, и который к концу по заслугам отправлен Стендалем на виселицу. Дело даже не в том, совершает ли кто-либо из них преступление или нет: они всегда к этому готовы. У них низкие души, потому что низки их нравственные ценности и причины их действия. Каждый из них по неистребимой низменности своих запросов рвется «наверх». Принц хочет стать королем Ломбардии, Конти – премьер-министром, Расси – получить дворянство и орден. Ироничный (а порой и циничный) Моска, политически и житейски умудренный наблюдатель, за спиной которого угадывается сам Стендаль, пока, правда, больше склонен объяснить, чем осудить. Так, принц был, в сущности, неплохим малым, но, приказав когда-то казнить двух вольнодумцев и опасаясь мести, стал трусом, ожесточился, впал в трусость и в совершенстве овладел сладким ему искусством терзать своих подданных. Стендаль словно дает понять, что можно и остаться порядочным человеком, обладая властью, подобно графу Моска, хотя это трудно, что правитель сам лепит свою душу собственными поступками и в ответе за ее неисправимые вывихи, а потому не вправе прибегать к смягчающим вину ссылкам на «поло жение». Так или иначе, вся эта мразь сидит наверху, распоря– жается судьбами подданных и топчет чужие жизни.
Наставниками и покровителями Фабрицио – герцогиней Сансеверина и графом Моска – все то, что творится при дворе, на первых порах воспринимается как игра, в которую они вынуждены играть. Они терпят эту двусмыслицу со снисходительной усмешкой и защищаются презрением. Обаятельная Сансеверина непринужденно исполняет роль первой дамы герцогства, на самом же деле смысл ее жизни – крепнущая в потаенных недрах сердца любовь к Фабрицио и нежная дружба с графом. Моска рас– сматривает свою службу распорядителя «трех четвертей государ– ственных дел» как дань, которую он вынужден платить за сча– стье быть с Джиной и давать счастье ей. Правда, это тонкая и опасная игра: будучи премьером, граф против «кровавых глупостей» но малейшая ошибка – и недолго стать пособником или жертвой навеки перепуганного и оттого злобно-жестокого принца Пока в Парме не началась настоящая война за спасение Фабрицио, Моска и Сансеверина не прибегают к беспощадным приемам, принятым при пармском дворе. И если они потом обратятся к ним, то не потому, что в отношении других все дозволено, – но лишь потому, что сражение пойдет не на жизнь, а на смерть.
Фабрицио между тем занят другой игрой. Он учится в духовной коллегии, ему предстоит стать преемником архиепископа Пармского, но всерьез это его не заботит. Играет он и в любовь, удрученный тем, что подлинное чувство, кажется, недоступно ему. Однако проблески грозовых страстей уже мерцают где-то совсем неподалеку, и рано или поздно беспечному пока юноше, с его задатками, не миновать окунуться в этот опаляющий свет. То, что зарождается в душе герцогини Сансеверина, любующейся племянником,– страсть, хотя Джина страшится признаться в этом и самой себе. То, к чему стремится Фабрицио и чего ему недостает,– страсть. То, что испытывает граф Моска к Джине,– страсть. Безмолвная сцена, в которой Моска, «будто ослепший от жестокой боли», терзается ревностью к Фабрицио, не оставляет в этом сомнений.
И все-таки счастье, имеющее своей предпосылкой игру в жизнь,– невсамделишно, скорее «как бы счастье», по существу – наиболее приемлемый вид отсутствия счастья. Богатство и завистливый почет при дворе настоящего счастья не дают: искусное вельможное лицедейство иногда доставляет удовольствие, а нередко вызывает и разочарованное уныние – в зависимости от того, как оборачивается дело. Предпочитать графа другим мужчинам – ещё не значит быть счастливой. Победные любовные похождения Фабрицио приносят ему лишь тоску по всепоглощающему чувству. И здесь сам ход событий, естественно направляемый рукой Стендаля, в согласии с его замыслом, приближается к повороту, за которым каждый из устремленных к подлинному счастью в «Парм– ской обители» – Сансеверина, Фабрицио и девушка, чей изящный облик пока только чуть намечен, только зыбко брезжится, до последней страницы книги действуют по велению высокой и страстной любви. Может ли страсть дать счастье? И чем тогда приходится платить за его обретение, коль скоро подлинность знаменует собой конец игры и вовлечение в поток жизни нешуточной, все же всерьез устроенной по законам изуверски-несураз– ного пармского миропорядка? Иных путей, кроме пробивания стенки лбом, не дано: действительность все-таки не театр, а истории было угодно установить ее «подмостки» посреди монаршьих покоев, в крепости, а то и совсем поблизости от плахи. Отныне из атмосферы в чем-то кукольной придворной комедии, остроумной жизненной игры, не слишком угрожающих и обязывающих происшествий – всего того, что позволяет познакомиться с людьми и обстановкой, что наблюдаешь увлеченно, но во многом извне и сбоку,– предстоит погрузиться в атмосферу доподлинной трагедии, когда сторонняя приглядка исчезает, сменяется примеркой на себя, напряженной включенностью сопереживания. Историческое, «пармское», в дальнейшем свободнее и прямее прорастает общечеловечески вечным.
С того момента, как Фабрицио брошен в каземат башни Фар– незе, приговорен к двенадцати годам заключения в мрачной тюрьме и ему грозит гибель от подмешанного в пищу яда, с этого часа в его жизни и жизни его близких все совсем не «понарошку». Опасность превращает сердечную тягу в страсть, вышедшую наружу, и это до конца выявляет, довоплощает то, что заложено в личности, но до поры до времени как следует не пробилось. Стечение коренящихся в самой логике вещей и в этом смысле далеко не случайных случайностей – толчок для полного самораскрытия и самосвершения благородной души.
Первой через эту купель проходит Джина. Игра для нее исчерпана. Придворная дама, отбросив правила этикета, объясняется с принцем как с обычным смертным, вдобавок существом презренным, и чуть было не добивается освобождения племянника одной своей отвагой. Потерпев, однако, неудачу, она подчиняет себя целиком единой задаче – спасти боготворимого ею Фабрицио. Привыкшая следовать советам графа и во всем опираться на него, теперь она не без оснований обвиняет Моску в слабодушии и действует на собственный страх и риск; граф становится ее послушным помощником; именно ее дерзость и беззаветность делают его достойным своей подруги. Сансеверина – главный организатор побега узника из крепости и с чистой совестью преступает запреты, будучи убеждена, что нравственно полноценная страсть это оправдывает, тогда как низменная страсть обращает охваченных ею в гнусных рабов. Принц – опасный негодяй, поэтому должен быть казнен. «Этому человеку нет оправда– ния: при всей остроте его ума, сообразительности, здравом смыс– ле у него низкие страсти». А посему: «боже мой, разве можно церемониться с такими людьми, как эти тщеславные и злопамят– изверги. Ничего не поделаешь, это война. Обратившись к страницам, раскаленным смертной мукой герцогини,– там, где она бьется в страхе за Фабрицио,– нельзя не согласиться, что Сансе– верина только так и могла поступить и имела на это полное человеческое право.
Заодно она выдерживает еще и самое трудное испытание на высоту души. Всегда бескорыстная, теперь она бескорыстна вдвойне: ведь она знает, что Фабрицио любит другую. Страсть наполняет жизнь Джины глубочайшим смыслом, делает ее прекрасней, чем когда-либо прежде. Неизреченная и заведомо безответная любовь – трагедия, источник острейшей душевной боли. Но если это любовь воистину и сумела возвыситься до самоотречения, она по– своему награда, в муках рожденное благо – добытое-таки счастье. Счастье герцогини – нелегкий дар судьбы, оно в подвиге бескорыстия. Но оно выпало ей на долю и останется с ней до смертного часа как драгоценная святыня.
Мятеж, поднятый Джиной во имя одного-единственного дорогого ей существа и освященный нравственной правотой любящей женщины, волей-неволей есть, по Стендалю, и дело граждански значимое, обращенное против угнетателей народа и народу небезразличное. Недаром ей в соратники дан трибун-простолюдин Фер– ранте Палла, который скрывается в лесу и добывает пропитание грабежом богатых и знатных, усматривая в отнятом у них – жалованье общества своему слуге, поборнику свободы. Две страсти этого бунтаря – любовь к родине и любовь к прекрасной герцогине – сливаются воедино, уживаются в нем так, что взаимно друг друга усиливают, толкают его на отчаянно смелые действия. И аристократка Джина совершенно естественно признает этого плебея равным себе – ведь у него благородные ум и сердце. Молва считает непокорного изгоя помешанным, но кто знает, не за ним ли завтрашний день. Мудрый Моска не исключает: победи в Парме республика, этот итальянский Робин Гуд сделался бы ее жестким правителем. Но сам Ферранте Палла горько вопрошает: «Да как учредить республику, когда нет республиканцев», когда отовсюду дуют ветры исторического ненастья и промораживают, леденят упования на благотворные перемены? Как бы то ни было, пока он оказывает неоценимую помощь Джине, и этим ничуть не отклоняется от своего подвижнического служения народу.
Страсть страстных душ, рожденных для нее, как другие рождаются для подвига или злодейства, озаренных и испепеленных ее огнем,—прославление счастья такой, отнюдь не безоблачной, любви и есть, собственно, источник поэтичности «Пармской обители», самой поэтичной из книг Стендаля. При случае весьма склонный к трезвому обсуждению происходящего, по преимуще– ству хладнокровно-сдержанный, а нередко и саркастичный, рассказчик дает, однако, прорваться своему восхищению всякий раз, когда повествует о мудром безрассудстве пылких сердец, которым неведома душевная дряблость крохоборческого здравомыслия и приспособленчества, о чудном сочетании в них жизнерадостности, чистоты, неукротимого напора чувств, мужества, нежности. Отсюда в суховато-точном слоге Стендаля прикровенная, то подспудная, то выбивающаяся наружу хрупкая, а подчас и плавпо струящаяся музыкальность; отсюда же во многом и само построение книги, где царит романтика захватывающих поворотов судьбы – неожиданные приключения, круто меняющие жизнь, случайные встречи, переодевания в чужое платье, знакомство с лесным отшельником-бунтарем, внезапно вспыхнувшая влюбленность узника и дочери тюремщика, добровольное возвращение в тюрьму, заговор и городской мятеж, а потом – встречи тайком и, согласно обету, в полной темноте, похищение ребенка, вереница смертей, как в шекспировских трагедиях... Мастерски осуществленный сплав умной аналитики, насмешливо-язвительных зарисовок и на пряженного лиризма, задающего повествовательной ткани ее внутреннее устройство, и служит причиной неповторимого очарования стендалевской «Пармской обители».
Счастье Фабрицио, подобно счастью Джины, тоже благодать. У порога неволи его душу осеняет то, без чего он так томился,– его переполняет, захлестывает внезапно вспыхнувшая страсть. Он в застенке, ему грозит смерть, во всяком случае, жизнь сломана – и все это его не волнует. Все мысли – с девушкой, встреченной им по дороге в башню-тюрьму; она там, внизу, он должен ее видеть, он должен говорить с ней. Беззаботный юноша – как и прежде, беззаботен, но иначе,– отныне он по-настоящему обрел себя.
И отвечающая ему взаимностью издалека Клелия тоже оживает, становится человечески весомой, находит в себе решимость и мужество совершить поступки, которые еще недавно представлялись бы ей наверняка немыслимыми и даже не могли прийти на ум. Те нежные пастельные тона, в которые Стендаль окрасил облик целомудренной Клелии, меняются, вернее, сгущаются, получают напряженность, наполняются жизненным теплом. Ее страсть поначалу робка, но это страсть со всеми ее озарениями и бедой. Если Сансеверина и раньше была личностью яркой и сильной, то Клелия до того, как ею овладела любовь Фабрицио,– прелестна, ко кажется недоступной волнениям, если угодно – диковатой. Любовь только что зародившаяся, ео многом преооражает ее и внеш– не: в первый же вечер после встречи с Фабрицио «в глазах было больше огня и даже, если можно так сказать, боль– ше страсти, чем у герцогини». Вопреки дочернему долгу, она, прежде одно послушание и добродетель, содействует побегу узни– ки; терзаясь угрызениями совести, она ставит под угрозу положе– ние и жизнь своего отца – коменданта крепости; воплощенное це– ломудрие, в минуту, когда на карте жизнь Фабрицио, она думает о нём, как о своем муже и тогда же действительно становится его женой («в эту минуту Клелия была сама не своя, ее воодушевляла сверхъестественная сила»). Любовь поднимает робкую девушку до уровня деятельной, решительной герцогини – и именно это спасает Фабрицио от яда. Даже пронизывающий ее суеверный страх – она ведь клятвопреступница, она поклялась не видеть Фабрицио – не останавливает ее. Кроткой и смирной, ей теперь знакома и ненависть. И у нее на устах гневные слова из языка Джины: «При таких извергах, как наши правители, все возможно!» Душа проснулась и теперь способна на многое.