Текст книги "Дневник одного гения"
Автор книги: Сальвадор Дали
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
Единственным членом группы, верившим в эффективность участия сюрреалистов в работе Международного конгресса АРПХ, был Рене Кревель. Поразительная и весьма знаменательная деталь, что этот последний не выбрал себе какое-нибудь расхожее имя типа Поля или Андре и даже не дерзнул назваться Сальвадором, как я. Так же как Гауди (архитектор, изобретатель средиземноморской готики, автор неоконченной церкви Саграда Фамилия в Барселоне, публичного парка и множества жилых зданий, принадлежащих частным лицам). и Дали по-каталонски означают «наслаждаться» и «желать», Кревель носил имя Рене, что, очевидно, происходит от причастия прошедшего времени глагола «renaitre» – «возрождаться, воскрешать» – и означает Воскресший. Фамилия же «Кревель» явно созвучна глаголу «crever» – «выдыхаться, загибаться, умирать» – то, что философы с филологическим уклоном именуют «естественным стремлением к самоуничтожению». Рене был единственным, кто верил в АРПХ, сделав себе из нее взлетную площадку и став самым яростным ее сторонником. У него была морфология эмбриона или, точнее сказать, скрученного, свернувшегося зародыша папоротниковой ветки, го– тового вот-вот распрямиться, разогнув тонкие, как усики, листочки. Вы, вероятно, заметили, какое у него лицо, по-бетховенски глухое, насупленное, как у падшего ангела – ни дать ни взять завиток папоротника! Если нет – приглядитесь повнимательней, и вы поймете, что вам напоминает все какое-то выпирающее наружу, выпяченное, словно у дефективного ребенка, лицо нашего дражайшего Рене Кревеля. В те времена он служил для меня живейшим, ходячим символом эмбриологии – правда, потом он малость полинял и превратился для меня в идеальный пример, относящийся к новой науке под названием фениксология, о которой я как раз собираюсь рассказать тем, кому выпало счастье читать эту книгу. Вполне вероятно, что вы пока еще, к несчастью, пребываете в полнейшем неведении об этом предмете. Так вот, фениксология учит нас, живых, тому, как использовать заложенные в нас удивительные возможности и стать бессмертными уже в этой нашей земной жизни. А добиться этого можно благодаря имеющимся у всех нас тайным способностям возвращаться в эмбриональное состояние, что без труда позволит нам на самом деле непрерывно возрождаться из своего же собственного пепла – совсем как та мистическая птица Феникс, чьим именем окрестили эту совершенно новую науку, по праву претендующую на то, чтобы считаться самой необычайной из всех диковинных наук нашего времени.
Я не знаю другого человека, который бы так часто доводил себя до точки, загибался, почти «умирал» и потом снова «воскресал», как это случалось с Рене Кревелем, Умиравшим и Воскресавшим. Он то и дело исчезал в сумасшедшем доме и так и сновал взадвперед всю свою жизнь. Он отправлялся туда, когда совсем доходил, почти «умирал», выходил же «воскресшим» – бодрый, цветущий, весь блестя как новенький и в состоянии чисто детской эйфории. Однако продолжалось это, как правило, весьма недолго. Вскоре им снова овладевала страсть к саморазрушению, он становился тревожным, начинал курить опиум, биться над неразрешимыми проблемами идеологического, морального, эстетического или сентиментального порядка, сверх всякой меры злоупотреблять бессонницей и рыдать до полного изнеможения. Тут он, словно одержимый, начинал глядеться во все зеркала, словно специально для таких импульсивных маньяков повсюду развешенные в депрессивно-прустовском Париже тех времен, всякий раз твердя: «Я совершенно дошел, я загибаюсь», пока в конце концов действительно не доходил до точки и тогда, уже еле держась на ногах, не признавался близким друзьям: «Нет, лучше уж издохнуть, чем прожить еще один такой денек». Его отправляли в санаторий, где он проходил курс дезинтоксикации, и вот после месяцев заботливого ухода перед нами вновь представал возрожденный Рене. Мы видели его воскресшим на улицах Парижа, жизнь так и била в нем ключом, как в веселом ребенке, он одевался как первоклассный жиголо, весь в блестках, с замысловатыми кудрями, вот-вот готовый лопнуть от избытка оптимизма, толкавшего его на самые безудержные революционные благодеяния. Потом, постепенно, но неотвратимо, он снова принимался курить опиум и заниматься самоистязанием, весь както съеживался, сморщивался и превращался в совершенно нежизнеспособный, загибающийся завиток папоротника!
Самые трудные периоды эйфории и восстановления сил после очередных попыток «загнуться» Рене проводил у нас в Порт-Льигате – этом месте, достойном самого Гомера, который принадлежит лишь Гала и мне. Это, как он сам признавался в своих письмах, были самые прекрасные месяцы его жизни. Пребывание у нас, насколько возможно, Продлило ему жизнь. Мой аскетизм производил на него такое сильное впечатление, что все время, проведенное в ПортЛьигате, он, в подражание мне, прожил совершенным анахоретом. Он вставал раньше меня, еще до солнца, и все дни с утра до вечера проводил в оливковой роще, голый, обративши лицо к небу – самому суровому и самому лапислазурному на всем Средиземноморье, самому по-средиземноморски экстремистскому во всей смертельно экстремистской Испании. Меня он любил больше, чем кого бы то ни было другого, но предпочитал все-таки Галу, которую, как и я, называл оливою, то и дело повторяя, что если не найдет свою Галу, свою оливу, то жизнь его непременно кончится трагически. Именно в Порт-Льигате написал Рене свои «Ноги на стол», «Клавесин и Дидро» и «Дали и обскурантизм». Не так давно Гала, вспоминая о нем и сравнивая его с некоторыми из наших молодых современников, задумчиво воскликнула: «Да, таких парней теперь уже больше не делают!»
Итак, в некотором царстве, в некотором государстве родилась такая штука под названием АРПХ. Вид у Кревеля с каждым днем становился все хуже и хуже, и это внушало тревогу. Казалось, в этом самом пресловутом конгрессе революционных писателей и художников он нашел для себя идеальный способ целиком отдаться изнурительным, возбуждающим похоть излишествам идеологических споров и страстей. Будучи сюрреалистом, он вполне искренне верил, будто мы сможем, не идя ни на какие уступки, дружно шагать рука об руку с коммунистами. Между тем, еще задолго до открытия конгресса, они, не останавливаясь перед гнуснейшими интригами и подлыми доносами, стремились просто-напросто заблаговременно полностью ликвидировать ту идеологическую платформу, на которой стояла наша группа. Кревель как челнок сновал между коммунистами и сюрреалистами, предпринимая утомительные и безнадежные попытки добиться примирения, то совсем загибаясь, то снова возрождаясь. Каждый вечер приносил ему новую драму и новую надежду. Самой трагической из его драм был бесповоротный разрыв с Бретоном. Когда Кревель пришел рассказать мне об этом, он плакал как ребенок. Я менее всего склонен был подталкивать его на одну дорожку с коммунистами. Совсем напротив, следуя своей обычной далианской тактике, я в любой ситуации стараюсь спровоцировать как можно больше неразрешимых противоречий, дабы, воспользовавшись случаем, выжать из всего этого максимум иррационального сока. Как раз в тот момент у меня наваждение, порожденное темами «Вильгельм Телль – фортепиано – Ленин», сменялось манией «великого аппетитного параноика», я хочу сказать – Адольфа Гитлера. На рыдания Кревеля я возразил, что единственно возможный практический результат конгресса АРПХ вижу лишь в том, что они в конце концов дружно проголосуют за резолюцию, где прославят исполненные неотразимого поэтического вдохновения пухлую спинку и томный взгляд Гитлера, что ничуть не помешает им бороться против него в плане политическом, скорее, даже наоборот. Одновременно я поделился с Кревелем своими сомнениями относительно канона Поликлета (греческий скульптор V в. до н.э.), в заключение выразив почти полную уверенность, что Поликлет был фашистом. Рене ушел удрученным. Ведь он жил у нас в ПортЛьигате и, имея возможность каждодневно видеть тому подтверждения, был, как никто из моих друзей, непоколебимо уверен, что в глубине даже самых мрачных и дерзких моих чудачеств всегда, как говорил Рэмю, живет частица истины. Прошла неделя, и мною овладело острое чувство вины. Надо было немедленно позвонить Кревелю, иначе он, чего доброго, мог подумать, будто я солидарен с позицией Бретона, тем более что у этого последнего мои гитлеровские вдохновения вызывали ничуть не меньший протест, чем вся эта история с конгрессом. После недели закулисных интриг вокруг конгресса Бретону в конце концов объявили, что он не сможет даже зачитать на нем доклад группы сюрреалистов. Вместо этого Полю Элюару поручили представить некий вариант подготовленного доклада – весьма, впрочем, подслащенный и урезанный. После всех этих событий бедный Кревель, должно быть, ежеминутно разрывался на части, пытаясь выполнить свои партийные обязанности и в то же время удовлетворить требования, выдвигаемые сюрреалистами. Когда я наконец решился ему позвонить, на другом конце провода совершенно незнакомый голос с олимпийским презрением ответил: «Если вы действительно считаете себя другом Кревеля, немедленно берите такси и приезжайте. Он умирает. Он решил покончить с собой».
Я тут же вскочил в такси, но, едва добравшись до улицы, где он жил, поразился собравшейся там толпе. Прямо перед его домом стояла пожарная машина. Я не сразу смог понять, какая могла быть связь между этими пожарниками и его самоубийством, и поначалу, ища типично далианские ассоциации, подумал было, что пожар и самоубийство произошли в одном и том же доме в силу простого совпадения. Я проник в комнату Кревеля, она была полна пожарников. Рене с младенческой жадностью сосал кислород. Никогда еще я не видел человека, который бы так отчаянно цеплялся за жизнь. Отравляясь газом Парижа, он пытался возродиться с помощью кислорода Порт-Льигата. Прежде чем покончить с собой, он прикрепил на левом запястье кусочек картона, где четко вывел прописными буквами: Р е н е К р е в е л ь. Поскольку в те времена я еще недостаточно привык пользоваться телефоном, я бросился к виконту и виконтессе де Ноэль, близким друзьям Кревеля, откуда мог с максимальным тактом и более адекватно сообщить весть, которой суждено было потрясти Париж и которую мне довелось узнать первому. В сверкающем золоченой бронзой салоне, на фоне черно-оливковых полотен Гойи Мария-Лора произнесла о Кревеле преувеличенно вдохновенные слова, которые тут же были забыты. Жан-Мишель Франк, которому вскоре тоже суждено было покончить жизнь самоубийством, был больше всех потрясен этой смертью и в последующие дни перенес несколько нервных припадков. В вечер смерти Кревеля мы, наугад бродя по бульварам, посмотрели один из фильмов о Франкенштейне. Как и все фильмы, которые я смотрю, подчиняясь своей параноиднокритической системе, он вплоть до мельчайших некрофильских подробностей проиллюстрировал манию смерти, которой был одержим Кревель. Франкенштейн напоминал его даже внешне. Весь сценарий фильма был, впрочем, основан на идее смерти и возрождения, словно каким-то псевдонаучным образом предвкушая рождение нашей новейшей фениксологии.
Механическим реальностям войны суждено было смести идеологические бури и страсти всех мастей. Кревель был из тех скрученных, свернутых ростков папоротника, которые способны раскрываться только вблизи тех прозрачных, по-леонардовски завораживающих ключей, которые всегда бьют в идеологических садках. После Кревеля уже никто не мог всерьез говорить ни о диалектическом материализме, ни о механическом материализме – ни вообще о каких бы то ни было «измах». Но Дали предвещает, что скоро, очень скоро разум человеческий вновь вернется к своим филигранным праздничным облачениям, и опять всколыхнут мир великие слова «Монархия», «Мистика», «Морфология», «Ядерная морфология».
Рене Кревель, Рене Умиравший, Рене Умерший, ты слышишь, я зову тебя, где ты. Воскресший Кревель? И ты на испанский манер отвечаешь мне по-кастильски:
– Здесь!
Итак, в некотором царстве, в некотором государстве жила-была когда-то штука под названием АРПХ!
1953-й год
МАЙ
Порт-Льигат, 1-е
Зиму, как обычно, я провел в Нью-Йорке, где достиг наивысших успехов во всем, за что бы ни брался. Вот уже месяц, как мы снова в Порт-Льигате, и сегодня, по примеру прошлого года, я решил опять взяться за дневник. Далианское первое мая я торжественно праздную исступленным трудом, на который подвигает меня сладостное творческое томление. Усы мои еще никогда не были так длинны. Все тело заперто в одеждах. Торчат одни усы.
2-е
Думаю, самая пленительная свобода, о которой только может мечтать человек на земле, в том, чтобы жить, если он того пожелает, не имея необходимости работать.
Трудясь сегодня с восхода солнца и до самой ночи, я нарисовал шесть ангельских ликов, они исполнены такой математической точности, такой взрывной силы и такой неземной красоты, что я от них совершенно обессилен и разбит. Ложась спать, вспомнил о Леонардо, он сравнивал смерть после полной жизни с наступлением сна после долгого трудового дня.
3-е
Пока работал, все время размышлял о фениксологии. Уже в третий раз переживал свое возрождение, когда услышал по радио об изобретении, сделанном на конкурсе Лепина. Надо было найти средство менять цвет волос, не подвергая себя обычному риску, связанному с использованием красителей. Будто бы мельчайший, микроскопический порошок, заряженный электричеством противоположного с волосами знака, вызывает изменение их цвета. Так что, если потребуется, я смогу, не дожидаясь, пока исполнятся мои фениксологические утопии, сохранить несравненный черный цвет своих волос. От этой уверенности я испытал живейшую детскую радость, особенно свойственную мне весной, когда я чувствую себя во всех отношениях помолодевшим.
4-е
Гала нашла при въезде в Кадакес одну овчарню. Она хочет купить ее и перестроить, и даже уже договорилась об этом с пастухом.
5-е
В начале своей книги о ремеслах (Сальвадор Дали. Пятьдесят секретов магического ремесла 3 (50 secrets of magic craHmanship, The dial press. New York, 1948). я писал: Ван Гог отрезал себе ухо. Прочти эту книгу, прежде чем последовать его примеру. Прочти этот дневник.
6-е
Все на свете можно сделать лучше или хуже. Включая даже и мою живопись.
7-е
Знайте, что с помощью кисти можно изобразить самую удивительную мечту, на которую только способен ваш мозг, – но для этого надо обладать талантом к ремеслу Леонардо или Вермеера.
8-е
Художник, ты не оратор! Так что помолчи и займиська лучше делом.
9-е
Если вы отказываетесь изучать анатомию, искусство рисунка и перспективы, математические законы эстетики и колористику, то позвольте вам заметить, что это скорее признак лени, чем гениальности.
10-е
Увольте меня от ленивых шедевров!
11-е
Для начала научитесь рисовать и писать как старые мастера, а уж потом действуйте по своему усмотрению – и вас всегда будут уважать.
12-е
Зависть прочих художников всегда служила мне термометром успеха.
13-е
Художник, лучше быть богатым, чем бедным. А потому следуй моим советам.
14-е
Нет, честно, – не надо писать бесчестно! 15-е
Генри Мур – вот уж Англичанин с большой буквы!
16-е
С Браком у меня – как у Вольтера с Господом Богом – кланяемся, но бесед не ведем!
17-е
Матисс: торжество буржуазного вкуса и панибратства.
18-е
Пьеро делла Франческа: торжество абсолютной монархии и целомудрия.
19-е
Бретон: столько лезть на рожон – и отделаться лишь легким испугом!
20-е
Арагон: с этаким-то карьеризмом – и такая ничтожная карьера!
21-е
Элюар: столько метаться, чтобы остаться таким правоверным.
22-е
Рене Кревель: со всеми этими троцкистско-бонапартистскими замашками ренекревели еще не раз умрут и воскреснут.
23-е
Кандинский? Говорю вам раз и навсегда: нет и не может быть там никакого русского художника. Кандинский мог бы прекрасно мастерить из перегородчатой эмали дивные набалдашники для тростей – вроде того, что ношу я с тех пор, как получил его на Рождество в подарок отГалы.
24-е
Поллок: «певец марсельезы» в абстрактном искусстве. Это романтик галантных празднеств и красочных фейерверков, как и первый сенсуальный ташист Монтичелли. Он не так вреден, как Тёрнер. Потому что он вообще полное ничтожество.
25-е
Попытки осовременить африканское, лапландское, бретонское или латышское, майоркское или критское искусство – все это не более чем одна из форм современного кретинизма! Нет искусства, кроме китайского, а уж, видит Бог, я ли не люблю китайского!
26-е
Еще с самого нежнейшего возраста у меня обнаружилась порочная склонность считать себя не таким, как все прочие простые смертные. И посмотрите, как блестяще мне это удается.
27-е
Самое главное на свете – это Гала и Дали. Потом идет один Дали. А на третьем месте – все остальные, разумеется, снова включая и нас двоих.
28-е, 29-е, 30-е
Для Месонье все худшее уже позади.
ИЮНЬ
1-е
Вот уже неделя, как я понял, что во всех своих жизненных начинаниях, включая сюда и кино, запаздываю примерно на двенадцать лет. Как раз минуло одиннадцать лет с тех пор, как у меня возник замысел сделать целиком и полностью, стопроцентно далианский фильм. И по моим подсчетам не исключено, что в будущем году этот фильм наконец-то будет снят.
Я представляю собою полную противоположность герою басни Лафонтена «Пастух и волк». В своей жизни, начиная еще с ранней юности, мне пришлось произвести столько сенсаций, что теперь, что бы я ни придумал – пусть даже это будет моя литургическая коррида с танцующими перед носом у быка отважными священниками, которых по окончании представления должен унести в небо вертолет,все, кроме меня, сразу же начинают в это верить, и, что самое поразительное, рано или поздно неотвратимо наступает день, когда мой замысел действительно становится реальностью.
Когда мне было двадцать семь лет, я, чтобы иметь возможность приехать в Париж, сделал вместе с Луисом Бунюэлем два фильма, которым суждено навеки войти в историю, это – «Андалузский пес» и «Золотой век». С тех пор Бунюэль, работая в одиночку, снял и другие фильмы, чем оказал мне неоценимую услугу, ибо убедительно продемонстрировал публике, от кого в «Андалузском псе» и «Золотом веке» исходило все гениальное и от кого – все примитивное и банальное.
Если уж я возьмусь за постановку этого фильма, то хочу быть заранее уверен, что это будет от начала и до конца сплошная цепь чудес и откровений – стоит ли зря утруждать публику, приглашая ее на зрелища, которые даже не назовешь сенсацией. А ведь чем больше у меня будет зрителей, тем больше денег принесет фильм своему автору – тому, кого так удачно окрестили «Деньголюбом». Но чтобы зритель действительно нашел фильм чудесным, надо непременно добиться, чтобы он до конца поверил во все те чудеса, которые перед ним разворачивают. Единственный же путь к этому – это прежде всего раз и навсегда покончить с укоренившимся в современном кинематографе омерзительно суетливым темпом, с этой пошлейшей, наводящей скуку манерой в погоне за пущей занимательностью непрерывно двигать и повсюду совать свою камеру. Ну как можно хоть на секунду поверить даже в банальнейшую из мелодрам, когда убийцу повсюду неотступно преследует камера, не оставляя его без надзора и в уборной, куда он заглянул смыть с рук пятна крови? Вот почему Сальвадор Дали, даже прежде чем приступить к съемкам своего фильма, перво-наперво позаботится о том, чтобы обеспечить полнейшую неподвижность своей камеры – он прибьет ее к земле гвоздями, как некогда прибивали к кресту Иисуса Христа. Если действие выйдет за кадр – тем лучше! Пусть-ка зритель немного поволнуется, потревожится, помучится от беспокойства, потрепещет от нетерпения, наконец, потопочет ногами от восторга или, еще лучше, от скуки в ожидании момента, когда действие фильма вновь вернется в кадр объектива. В крайнем случае, чтобы хоть как-то скрасить зрителю затянувшееся ожидание, можно развлечь его какими-нибудь прелестными и совсем никак не связанными с основным действием фильма образами – пусть они себе на здоровье дефилируют перед оком недвижимой, сверхстатичной, связанной по рукам и ногам далианской камеры, наконец-то обретшей свое истинное призвание, став рабыней моей чудотворной фантазии. Мой следующий фильм будет полной противоположностью всем этим экспериментальным авангардистским фильмам, в особенности же тем из них, которые принято нынче именовать «творческими» – пустые слова, за которыми не стоит ничего, кроме раболепного низкопоклонства перед банальностями современного искусства. Я хочу рассказать подлинную историю одной женщины, страдающей паранойей, которая влюблена в тачку, постепенно обретающую все атрибуты некогда любимого ею человека, чей труп везли на этой самой тачке. В конце концов тачка обретает плоть и кровь и превращается в живое существо. Вот почему свой фильм я назову «Тачка во плоти». Ни один зритель, от самого рафинированного до совсем уж среднего, не сможет остаться равнодушным и не сопереживать мое маниакальное фетишистское наваждение – ведь речь пойдет о совершенно достоверной истории, и к тому же воспроизведенной так правдиво, как не сможет ни один документалист. Хотя я категорически настаиваю, что фильм будет абсолютно реалистическим, не обойдется в нем и без сцен поистине чудотворных. Не могу удержаться от соблазна поделиться с читателем коекакими своими замыслами, хотя бы для того, чтобы у него уже заранее потекли слюнки. Так вот, перед зрителями предстанут пять белых лебедей, которые тут же один за другим взорвутся прямо у них на глазах, являя их взорам серию замедленных, тщательно проработанных изображений, разворачивающихся с четкой, прямо-таки архангельской гармонией. Лебеди будут заранее начинены самыми настоящими гранатами, снабженными такими специальными взрывными устройствами, которые позволят с предельной ясностью увидеть, как будут разлетаться клочья птичьих потрохов и веером расходиться следы, прочерченные осколками гранат. Врезаясь в облако лебединых перьев, эти осколки воссоздадут в точности ту же самую картину, которая нам видится – или, вернее, грезится, – когда мы пытаемся представить себе столкновение корпускул света, и, насколько я могу судить по собственному опыту, осколки будут выглядеть не менее реально, чем на полотнах Мантеньи, а перья мягкостью очертаний сравнятся разве что с окутанными туманом образами, прославившими художника Эжена Каррьера (как утверждает энциклопедический словарь «Лярусс», это был французский художник и литограф, рожденный в Гурнэ (18491906). Персонажи его картин выделялись на фоне тумана).
В моем фильме можно будет увидеть и сцену у римского фонтана Треви. В домах, выходящих на площадь, внезапно откроются окна, и из них прямо в фонтан один за другие выпадут шесть носорогов. Всякий раз, когда в воду плюхнется очередной носорог, над ним сразу же раскроется вынырнувший со дна фонтана черный зонтик.
В другом эпизоде вы увидите рассвет на парижской площади Согласия, через которую во всевозможных направлениях будут медленно проезжать на велосипедах две тысячи католических священников, у каждого в руке по плакату с весьма потертым, но вполне различимым изображением Георгия Маленкова. Потом я при случае покажу еще сотню испанских цыган, которые будут на одной из улиц Мадрида убивать и расчленять слона. В конце концов от него останется только один голый, лишенный всякой плоти скелет; так я воссоздам на экране сценку из африканской жизни, вычитанную как-то в одной книге. В тот момент, когда из-под плоти толстокожего гиганта начнут проглядывать ребра, двое цыган, при всем своем диком исступлении ни на минуту не перестающих напевать фламенко, стремясь завладеть самыми лакомыми потрохами, сердцем, почками и тому подобным, залезут внутрь костяка животного. Потом эти двое ссорятся, между ними начинается поножовщина, тем временем оставшиеся снаружи продолжают расчленять слона, то и дело нанося раны дерущимся внутри, и те наполняют каким-то буйным, леденящим душу весельем утробу животного, превращенную в огромную кровоточащую клетку.
Да, не забыть бы еще о сцене песнопения, где Ницше, Фрейд, Людовик 11 Баварский и Карл Маркс, по очереди отвечая на вопросы, будут с непередаваемой виртуозностью распевать на музыку Бизе свои доктрины. Вся эта сцена будет происходить на берегу озера Вилабертран, в самом центре которого, дрожа от холода и по пояс в воде, будет стоять женщина очень преклонного возраста, одета она будет как самый настоящий тореадор, а наголо обритую голову вместо шляпы украсит с трудом удерживаемый в равновесии омлет с душистыми травками. Всякий раз, когда омлет будет сползать и падать в воду, некий Португалец будет заменять его на новый.
К концу фильма зритель увидит стеклянную лампочку, которую используют в канделябрах, она будет то становиться совсем тонкой, то вновь утолщаться, то меркнуть, то опять расцветать светом, то расплываться, то снова обретать четкие очертания, и так далее. Вот уже год, как я размышляю о том, чтобы резюмировать всю политическую историю охваченного материализмом человечества, символически представив ее в виде морфологических превращений некоего круглого, как тыковка, предмета, простого и легко узнаваемого в привычном нам силуэте электрической лампочки. Это исследование, столь кропотливое и столь пространное, в моем фильме займет всего одну минуту и покажет то, что видит человек, утомленный солнечным светом, когда он, закрыв глаза, до боли надавливает на них ладонями.
Сделать все это по плечу только мне одному, а всякая подделка здесь, ясное дело, совершенно исключена, ведь я вместе с Галой являюсь единственным, кто владеет секретом, позволяющим снять задуманный мною фильм, ни разу не прибегая к тому, чтобы резать или монтировать отдельные сцены. Уже один этот секрет способен вызвать бесконечные очереди у дверей кинотеатров, где будет демонстрироваться мое творение. Ведь что бы там ни говорили всякие наивные простаки, но моя «Тачка во плоти» будет не просто гениальной, это к тому же будет самый коммерческий фильм нашей эпохи, и весь мир единодушно воскликнет, покоренный главным его достоинством: это настоящее чудо!