Текст книги "Отвергнутый дар"
Автор книги: Салли Боумен
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
– Хорошо. Я так и сделаю. И ради всего святого, позвони, чтобы тебе принесли аперитив.
Так в 1950 году Эдуард, по сути, стал бароном де Шавиньи. Жан-Поль подписал брату доверенность на управление всеми финансами принадлежащих ему компаний. Эдуард, фактически барон, разве только без титула, возвратился в Париж и приступил к работе.
Оба брата с самого начала были довольны таким соглашением.
Решение стоящей перед ним задачи Эдуард разделил на два этапа: сперва – восстанавливать, затем – строить и расширять.
Всю мебель, столовое серебро, картины и личную коллекцию бриллиантов, переправленные отцом в Швейцарию, он вернул во Францию. Огромный дом в Довиле с садом и частным пляжем был продан нуворишу-американцу, разбогатевшему на нефти и только начинающему вкладывать капиталы в недвижимость на Старом континенте. Домом в любом случае редко пользовались. На вырученные деньги Эдуард приобрел в Нормандии дом меньших размеров неподалеку от побережья, сказав себе, что когда-нибудь, возможно, здесь захотят пожить его дети или дети Жан-Поля. Оставшаяся сумма пошла на оплату немалых расходов по восстановлению особняка в Сен-Клу и Шато де Шавиньи в департаменте Луара. По завершении ремонта самих зданий было отреставрировано и возвращено на место внутреннее убранство – мебель, гобелены, картины, ковры и портьеры. На все это, включая восстановление знаменитых парков при обоих домах, ушло два года. Даже на Луизу де Шавиньи, когда он привез ее по окончании работ в Сен-Клу и с гордостью провел по дому, увиденное произвело впечатление.
– Очень красиво, Эдуард. Совсем как раньше. И ты еще кое-что добавил… – Она скользнула взглядом по гарнитуру в стиле Людовика XIV в парадной гостиной. – У тебя мой вкус. Ты выбрал удачно.
– Теперь, мама, вы можете сюда вернуться. Ваши комнаты ждут вас. В них все как было. Не хватает только занавесок – не нашли подходящего шелка. Сейчас их заново ткут в Англии, скоро будут готовы. Тот же рисунок, и даже цвет тот же самый. Мы сняли точную копию…
– Нет, Эдуард. Я останусь в Париже. Я успела к нему привыкнуть.
Она кивнула на окна, на английский цветник за ними – чтобы заново его разбить и засадить, потребовалось двадцать рабочих и столько же месяцев.
– Слишком много воспоминаний, Эдуард. Я тебе говорила.
Эдуард обосновался в Сен-Клу один.
К старым слугам отца он проявил щедрость, но одновременно и твердость. Самых пожилых из них он попросил обучить новый штат работать в соответствии с издавна принятыми в доме высокими требованиями, а затем отправил на покой, назначив такое содержание, что парижские знакомые Эдуарда взмолились. До слуг всегда все доходит, говорили они, ради бога, остановитесь, а то вся прислуга потребует пособий а-ля Шавиньи. Эдуард разводил руками:
– Они оставались при отце в годы войны, поэтому никакие пенсии не будут для них слишком велики.
Виноградники, что в департаменте Луара, перепахали и засадили здоровой, не пораженной вредителем лозой. Наняли нового управляющего, прошедшего выучку в поместьях барона Филипа Ротшильда. Эдуард подумывал сменить бутылочные этикетки на винах де Шавиньи, с тем чтобы этикетку для партий вин каждого нового урожая разрабатывал какой-нибудь крупный художник, как было заведено у Ротшильда. Но отказался от этой затеи: одно дело – набираться опыта у барона Филипа, другое – беззастенчиво ему подражать. В конце концов, содержимое бутылки важнее этикетки. Через пять лет производство вин выросло по сравнению с довоенным уровнем в два раза, и качество их постоянно улучшалось. В первый же год, как они получили приемлемое вино, он отправил дюжину ящиков на выдержку к старому управляющему и пригласил его на дегустацию. У него на глазах старик старательно понюхал вино, пригубил, подержал во рту. Эдуард ждал.
– Не идеально… – нахмурил брови старик.
– Разве бывают идеальные вина?
– Годика через четыре, да, тогда, пожалуй… – старик ухмыльнулся, – я бы мог его пить, мсье де Шавиньи. Точно. Без труда.
Эдуард обнял его.
– Et voila. Je suis content[8]8
И пейте. Я доволен (фр.)
[Закрыть].
К средоточию отцовской империи Эдуард подошел с большой осторожностью. Ювелирное дело де Шавиньи по-прежнему не имело себе равных, когда речь шла о качестве драгоценных камней, идущих на украшения, о совершенстве и искусстве их огранки и оправления.
В наследство от отца остались четыре главных салона – в Нью-Йорке, Париже, Риме и Лондоне; ни один из них не пострадал от войны, все они располагались на видном месте, и все пришли в упадок по причине запущенности. Отдавая много сил и времени восстановлению домов, Эдуард, однако, первым делом обновил залы. Он пригласил нового художника по интерьерам, Жислен Бельмон-Лаон; на реконструкции салонов де Шавиньн она заработала себе имя. Мадам Бельмон-Лаон благоразумно оставила в неприкосновенности строгое убранство помещений девятнадцатого века, включая витрины и шкафы из красного дерева, но, используя цвета и освещение, ухитрилась придать комнатам современную элегантность. Она обратилась к приглушенным синим тонам и к цвету, получившему впоследствии название «серый де Шавиньи». В холодных аскетических залах драгоценности и серебро смотрелись как нельзя лучше. На пышном приеме по случаю повторного открытия магазина на улице Фобур-Сет-Оноре Эдуард гордо посматривал по сторонам, понимая, однако, что это всего лишь начало. Одно важное свершение за плечами – оборудована блистательная витрина для изделий де Шавиньи. Ему не терпелось расширить дело, перейти к производству других предметов роскоши, которые его конкуренты Картье и Оспри уже успешно освоили. Мир изменился. Де Шавиньи не могли позволить себе ограничиться удовлетворением запросов тех, кто уже богат; следовало принять в расчет и тех, кто только начал обогащаться.
Кожаные товары, письменные и курительные принадлежности, столовая посуда – игрушки явно богатых, – украшенные именем и гербом де Шавиньи, Эдуард был уверен, могут пойти по высоким ценам и завоевать куда более широкий рынок сбыта, чем самые непревзойденные драгоценности на свете.
Эдуард поручил изучить возможность открытия новых салонов де Шавиньи в Женеве, Милане, Рио-де-Жанейро и в перспективе на Уилширском бульваре в Лос-Анджелесе. Но он знал: чтобы расширить сферу деятельности, необходимо, во-первых, изыскать дополнительные капиталы и, во-вторых, найти гениального ювелира-художника.
С капиталами, как он полагал, трудности не возникнут. Французские и швейцарские банкиры де Шавиньи заявили о готовности содействовать расширению деятельности компании. Его главный советник по финансовым вопросам Саймон Шер, молодой англичанин, обучавшийся после окончания Кембриджа в Школе бизнеса Гарвардского университета, настоятельно советовал акционировать компанию.
– Если завтра мы выбросим акции де Шавиньи на свободный рынок, – сказал он Эдуарду, – спрос вчетверо превысит предложение. Свободные деньги имеются, доверие к компании есть; на дворе – пятидесятые, началось оживление.
Но Эдуард не собирался акционироваться. Он был намерен сохранить де Шавиньи как частную компанию, каковой она всегда пребывала, и удерживать всю полноту власти в одних руках – своих собственных. Он считал, что сумеет обойтись без услуг французских и швейцарских банков с их высоким процентом на ссуду. Джон Макаллистер, его американский дед по материнской линии, в свое время продал семейные акции сталелитейных предприятий и железных дорог накануне великой паники на нью-йоркской бирже. Дед умер в конце войны, пережив жену всего на несколько месяцев. Все свое состояние, свыше ста миллионов долларов по самым скромным подсчетам, он завешал возлюбленной дочери Луизе. Капиталом управляла одна видная фирма с Уолл-стрит; она в высшей степени предусмотрительно поместила почти все деньги в государственные облигации, гарантированные ценные бумаги и земельные участки в разных штатах, от Орегона до Техаса.
Луизу не интересовали финансовые проблемы. Американские вложения приносили ей в год миллион с лишним чистого дохода, не считая процентов с капитала и вкладов, непосредственно завещанных покойным бароном. Поскольку Луиза могла приобретать все что угодно и когда угодно – а ей и в голову не могло прийти вести себя по-другому, – она была довольна.
Эдуард уже начал кампанию с целью уговорить мать вложить какую-то часть принадлежащих ей основных капиталов в программу развития империи де Шавиньи, однако он понимал, что действовать следует осмотрительно. Луиза и без того пошла навстречу, открыв ему доступ к своим бумагам и портфелю акций; сейчас они с Саймоном Шером как раз с ними работали. Но он знал, как бесполезно давить на мать, чтобы заставить ее принять важное решение. Она уклонялась от любых обязательств, как денежных, так и человеческих. Эдуард не сомневался, что чем разумнее будут его доводы, тем скорее она их отвергнет. Собственная прихоть была для нее законом.
Но, если ему не удастся убедить ее к тому времени, когда придет пора действовать, это получится у Жан-Поля. Любимому старшему сыну Луиза ни в чем не могла отказать. Это порой задевало Эдуарда, но он принимал неизбежное. Какая, в конце концов, разница: он убедит Жан-Поля, а тот уговорит мать. Придется идти окольным путем, только и всего. Занимаясь делами, Эдуард обнаружил в себе талант добиваться желаемого обиняком и с немалым удовольствием его эксплуатировал.
А вот гений ювелирного искусства – это и вправду было куда сложнее. Последнего великого художника де Шавиньи, венгерского еврея по фамилии Влачек, который обучился ремеслу в российской мастерской Фаберже, раскопал и привлек на службу отец Эдуарда. Влачек разработал коллекцию, которую де Шавиньи представили на открытии первого салона фирмы в Америке в 1912 году. Влачек был божьим даром и к тому же предан фирме: все попытки его сманить, а их было немало, не возымели успеха. Он служил де Шавиньи до начала 1930-х годов, когда ему начало отказывать зрение, и умер в войну.
Как у всякой великой ювелирной компании, у де Шавиньи имелся обширный и тщательно охраняемый архив проектов и художественных решений, восходящий к середине девятнадцатого века. К ним можно было возвращаться (что постоянно и делалось), либо используя их в первозданном виде, либо видоизменяя в соответствии с преходящими требованиями моды и вкуса. На этом архиве зиждилась вся деятельность компании. Но последняя по времени великая коллекция де Шавиньи была разработана Влачеком в конце 1920-х годов. Эдуард мечтал о новой коллекции, о таких неординарных художественных решениях, которые бы революционизировали ювелирное дело, оставили конкурентов вроде Картье далеко позади, выразили саму суть послевоенной действительности и максимально использовали новейшие технические открытия.
Подлинно великие художники-ювелиры так же редко встречаются, как любые великие художники. Эдуард знал, кто именно ему нужен: Пикассо или Матисс, у которого вместо холста и палитры будут редкие камни и драгоценные металлы; гений, призванный стать хребтом всего задуманного им предприятия. Где бы он ни был – в Америке, на Ближнем Востоке, по ту или эту сторону разрубившей послевоенную Европу границы; обретается ли он в неизвестности или учится ремеслу у какого-нибудь конкурента де Шавиньи, – Эдуард положил себе его отыскать. Он лично составил оперативную группу, которой поставил именно и только эту задачу. Его люди просочились в мастерские конкурентов, знакомились со всеми новыми коллекциями каждой крупной ювелирной компании в мире, посещали выставки дипломных работ в каждой известной школе ювелирного мастерства; они втайне советовались с опытными коллекционерами, такими, как Флоренс Гулд. Рано или поздно они должны были выйти на нужного человека. И тогда Эдуард свяжется с ним.
Он предложит ему такие условия, что тот не сможет отказаться.
Четыре года Эдуард жил работой. Он находил ее увлекательной, волнующей, бесконечно интересной и ничему – в первую очередь личным связям – не позволял себя отвлекать. Свою роль в обществе он играл с не меньшей отдачей, с таким же неугомонным напором, ибо быстро выяснил, что два его мира – заседания правления и руководство маневрами компании днем, приемы и дружеские встречи по вечерам и в конце недели – перекрещиваются и взаимопроникают. Он был повсюду желанным гостем.
Хозяйки парижских салонов лезли из кожи вон, чтобы заполучить его к себе на званые ужины, музыкальные вечера и благотворительные балы. Он посещал выставки частных коллекций и с помощью своего оксфордского друга Кристиана Глендиннинга, двоюродного брата его бывшего наставника Хьюго, начал покупать картины, чтобы пополнить оставшееся после отца непревзойденное собрание европейского искусства двадцатого века.
Кристиан, потомок многих поколений английских сельских джентльменов, чьи эстетические притязания ограничивались приобретением породистого скота, был в семье блудным сыном и паршивой овцой, когда Эдуард с ним познакомился. Он отличался вопиющей жеманностью, вызывающе педерастической повадкой, живым и глубоким умом. Когда до отца Кристиана дошло, что тот отнюдь не намерен возвращаться в их родовое имение в Оксфордшире, чтобы всю жизнь посвятить разведению племенного скота херефордширской породы, он выделил сыну небольшой капитал и умыл руки. На эти деньги Кристиан, окончив Оксфорд, приобрел маленький выставочный зал. Он устроил первую в Англии выставку американских абстрактных экспрессионистов, которую британские критики встретили презрительным фырканьем. Своему другу Эдуарду де Шавиньи он продал две картины Ротко и великолепное полотно Джексона Поллока, после чего уже не сомневался в правильности избранного пути. К 1954 году ему принадлежали одна из самых процветающих картинных галерей современного искусства на Корк-стрит в Лондоне и выставочный зал в Париже; еще один зал он собирался открыть в Нью-Йорке на Мэдисон-авеню. А Эдуард де Шавиньи, его преданный и проницательный клиент, заложил основу коллекции, с которой со временем смогут соперничать лишь собрания Пола Меллона и Музея современного искусства в Нью-Йорке.
Помимо картин, Эдуард покупал еще и лошадей – к вящему огорчению Кристиана, который отказывался понимать друга. Эдуард вложил добавочный капитал в конный завод, основанный в Ирландии еще его отцом, и нанял лучшего во всей стране инструктора Джека Дуайра, которого не моргнув глазом сманил из конюшен старого друга матери Хью Вестминстера. Однажды Эдуард, отправившись в Ирландию поглядеть, как бегает его новая кобылка, прихватил с собой Кристиана. Тот один раз приложил к глазам бинокль, заявил, что умирает со скуки, и отбыл смотреть картины. Они вернулись в Англию на новом самолете Эдуарда: Кристиан – с пятнадцатью великолепными картинами кисти Джека Йейтса, Эдуард – с твердой уверенностью, что получил победителя скачек на Приз Триумфальной арки, важнейших бегов во Франции, которые он страстно желал выиграть.
Впрочем, ехидно заметил Кристиан, его друг Эдуард – человек многогранный, а не односторонний, как было подумалось Кристиану, когда они познакомились в Лондоне. Эдуард де Шавиньи неизменно сохранял элегантность и самоуверенность, сидел ли он в ложе, слушая оперу, или стрелял на болоте куропаток. Осенью он отправлялся в Шотландию охотиться и ловить рыбу; зимой катался на лыжах в Гстааде или Сен-Морице, где у него были вложены деньги в гостиницы. Летом гостил у знакомых на какой-нибудь средиземноморской вилле или пребывал в своем доме на Коста Смеральда. Он мог остановиться в Саутгемптоне на Лонг-Айленде у американского газетного магната или же посетить в Ньюпорте дальних американских родственников. И где бы он ни находился, рядом с ним всегда была женщина, правда, не одна и та же.
Журналисты, ведущие разделы светской хроники в европейских и восточноамериканских изданиях, не успевали за ним угнаться. Кто его последняя любовница? На какой из многочисленных претенденток он в конце концов остановит свой выбор? На итальянской диве, ни одного появления которой на оперной сцене он не пропустил, целых четыре месяца верно следуя за ней от «Ла Скала» до «Метрополитен-опера»? На английской маркизе, потерявшей в войну мужа, прекраснейшей из легендарных сестер Кавендиш? На дочке потомственного богача из Массачусетса или техасского нувориша? А быть может, он возьмет в жены Клару Делюк, наименее знаменитую из его любовниц, к которой он тем не менее всегда возвращался после очередного короткого увлечения?
Естественно, он женится на француженке, утешали себя матери старых аристократических семейств, получившие безупречное воспитание в католических школах и пансионах, когда обсуждали этот вопрос в своих парижских гостиных. И не на такой, как Клара Делюк, но на одной из равных себе по положению и к тому же девственнице. Мужчина вроде Эдуарда де Шавиньи любит погулять, это все понимали, но когда речь зайдет о выборе супруги, тут уж будут предъявлены несколько иные требования.
А пока что журналисты изощрялись, мусоля проблему подарков. Эдуард де Шавиньи был истинный француз; он понимал, что женщине нравится получить при расставании какой-нибудь маленький сувенир, способный смягчить горечь разрыва и поддерживать нежные воспоминания. Эдуард де Шавиньи неизменно дарил драгоценности. Само по себе это было бы в порядке вещей; внимание привлекал выбор камней – и то, как их вручали.
Камни скрупулезно, некоторые утверждали – насмешливо подбирались в «тон» женщинам. Изумруды – награда зеленоглазым. Синие глаза получали тщательно выбранные под их оттенок сапфиры. Если женщина славилась белизною кожи, она могла рассчитывать на длинную нить безукоризненного жемчуга. Блондинкам полагались золотые браслеты толщиною с младенческое запястье. Янтарь, черное дерево, слоновая кость, белое золото, аметисты… Роскошные, почти бесценные дары – и, разумеется, от де Шавиньи. Их передавал женщинам англичанин-камердинер Эдуарда де Шавиньи без всяких объяснений или записок. В последних, впрочем, не было нужды: драгоценности означали отставку, конец связи. Так было принято, таково было правило игры, и от него Эдуард никогда не отступал, не делал ни единого исключения.
Известно было и другое. Он никогда не дарил бриллиантов.
Газетчиков это приводило в восторг, поскольку давало основание для бесконечных догадок. Они создали легенду. Он подарит бриллианты той, кого полюбит, утверждали они. Так просто, так поэтично. Вот на какой случай он приберег бриллианты. Бриллианты в подарок – поступок этот поведает миру о том, что Эдуард де Шавиньи, ныне один из пяти самых завидных женихов Франции, наконец остановил свой выбор на женщине, которая станет его женой.
На эту тему Эдуарда часто выспрашивали и женщины, и репортеры. Он неизменно отказывался отвечать как на эти, так и на любые другие вопросы о своей личной жизни. Ничто не могло заставить его сказать «да» или «нет». Он улыбался и переводил разговор на другое.
Эдуарду понадобилось четыре года, чтобы обнаружить в своей жизни то, о чем не подозревали светские репортеры: он был одинок.
Как-то в 1954 году он поздно вечером вернулся в Сен-Клу смертельно усталым. В ют день он прилетел из Нью-Йорка, где вел напряженные утомительные переговоры и заключал сделки. Оперной диве, которая неизменно носила алое, были вручены рубины, принадлежавшие, по слухам, Марии-Антуанетте. Старшему секретарю было велено отменить все встречи, намеченные на этот вечер. Эдуард нуждался в нескольких часах отдыха – на ближайшие полгода у него был расписан каждый день и каждый час.
Стояло лето. Он в одиночестве прогулялся по великолепному парку, полюбовался на клумбы кустарниковой розы, разбитые по образцу розария в садах Жозефины Бонапарт в Мальмезоне. До него вдруг дошло, сколько знаний, мастерства, труда и любви было вложено в этот участок парка. Он втянул в себя аромат роз и понял, что в первый раз за четыре года вышел в парк, в первый раз увидел эти розы.
Он вдруг пожелал – пожелал страстно, и эта страсть, которую он долго гнал от себя, внезапно прорвавшись, застала его врасплох, – чтобы рядом был человек, с которым бы он разделил все это. Поговорил бы. Которого он бы любил. Не мать – их отношения оставались прохладными и официальными. Не брат, который уволился из армии и теперь большую часть года проводил в Алжире. Не кто-нибудь из друзей, тем паче любовниц.
Кто-то другой.
Такой, кому бы он доверял, размышлял Эдуард он возвратился в свой кабинет и засиделся далеко за полночь, – а он мало кому доверял. Такой, кто был бы с Эдуардом ради него самого, а не ради его влияния, богатства и власти. Такой, в чьем обществе он бы мог быть свободен.
Он позволил себе вспомнить о Селестине, чего не делал долгое время, о лондонском годе их совместной жизни. Воспоминания эти, как он и предвидел, его глубоко расстроили. Наконец он лег спать, выругав самого себя за чувствительность и внушив себе, что тоскливое это чувство вызвано всего лишь усталостью и перелетом через несколько часовых поясов. Утром оно пройдет.
На другой день он, как обычно, сделал все, что было намечено. Тоска не отпустила его. Такое чувство, словно у него есть все – и нет ничего. Прошло несколько месяцев: тоска не проходила.
А после, осенью того же года, совершенно случайно произошло нечто, изменившее всю его жизнь. Он приехал в Шато де Шавиньи опробовать вино нового урожая, и на глаза ему попался маленький мальчик – он играл в саду одного из принадлежащих де Шавиньи коттеджей. Эдуард ехал верхом; он остановился взглянуть на ребенка – на вид лет восьми или девяти, тот был невероятно красив. Мальчик тоже уставился на Эдуарда. Тут из коттеджа выскочила девушка – слишком юная, чтобы быть его матерью, – схватила ребенка за руку и увела, несмотря на сопротивление, в дом.
Эдуард принялся расспрашивать. Слуги в ответ только мялись. Он нажал и выяснил, что мальчика зовут Грегуар. Его мать замужем за одним из работающих в поместье плотников, отцом же является Жан-Поль, который зачал ребенка под пьяную руку, когда впервые приехал в замок после войны. Жан-Поль небрежно подтвердил это. Да, верно, он признал отцовство. С тех пор он видел мальчика раз или два – судя по всему, довольно милый парнишка, может, чуть-чуть отстает в развитии, но мать стыдится его и отказалась отдать в школу, вероятно, из страха, что другие дети станут его дразнить. Жан-Поль пожал плечами. С ребенком все будет в порядке. Когда подрастет, в поместье для него всегда найдется работа.
Разговор происходил в Париже. Жан-Поль ненадолго заехал к Луизе перед возвращением в Алжир. Эдуард сидел, глядел на брата и слушал его с выражением всевозрастающей жесткой невозмутимости. Жан-Поль развалился в кресле; цвет лица у него имел красноватый оттенок, он пил бренди, хотя время было только за полдень. Расспросы Эдуарда, похоже, раздражали Жан-Поля, но в остальном он сохранял надменное равнодушие.
– Стало быть, ты не чувствуешь за него никакой ответственности? – спросил Эдуард, подавшись вперед.
– Ответственности? Эдуард, если возлагать на мужчину ответственность за каждого внебрачного младенца, представляешь, чем это кончится? Мальчонка вполне счастлив. На здоровье, по-моему, не жалуется. Не понимаю, с чего мне впредь о нем беспокоиться.
– Ясно. Теперь о его матери – ты выделил ей содержание?
– Господи, разумеется, нет. – Жан-Поль сердито встал. – У нее ведь есть муж, верно? Я даю ему работу. Это же крестьяне, Эдуард, чем они и гордятся. Они принимают такие веши как должное. У них свои представления, у нас – свои, и к тому же стоит мне дать ей деньги, как пойдут разговоры. Половина беременных баб на наших землях начнут утверждать, что это я заделал им ребенка. Не лез бы ты, Эдуард, в то, что тебя не касается, ладно? Ей-богу, не твое это дело.
Эдуард поглядел на его налившееся краской негодования лицо, увидел, как он потянулся за бутылкой бренди, смущенно поглядывая на брата, словно сам понимал, что ему следует привести больше доводов в свое оправдание. В этот миг Эдуард распрощался с последними иллюзиями насчет Жан-Поля. Он перестал подыскивать ему оправдания, лишил брата своей преданности и своего доверия; он увидел Жан-Поля в истинном свете. Быть может, Жан-Поль прочитал у него на лице отвращение и гнев. Эдуарду показалось, что прочитал, ибо снова упрямо забубнил, приводя новые доводы. Он все еще говорил, когда Эдуард встал, повернулся и вышел.
Эдуард отправился в Шато де Шавиньи, побывал в домике, где жил Грегуар, и попробовал поговорить с его матерью. Попытка не увенчалась успехом. В его присутствии женщина отказалась присесть, все время оглядывалась через плечо, словно боялась, что войдет муж. Эдуард заметил у нее синяки на запястьях и отек на щеке – она все время от него отворачивалась, чтобы он не увидел. Он с ужасом оглядел комнату: скудная нищенская мебель; все говорило о безнадежных усилиях поддерживать в доме чистоту и порядок. В браке женщина прижила еще четверых детей; они прокрались в комнату, поглазели на Эдуарда и так же тихо исчезли.
– Я справляюсь, – тупо повторяла она в ответ на его расспросы. – Я справляюсь. Получается.
– Но пять детей… – Он не закончил фразы. В коттедже не было ни центрального отопления, ни автономного, только плита. Водопровода тоже не было.
– Сестра помогает, – сказала она и поджала губы. – Я же вам говорила. Мы справляемся.
С тем Эдуард в конце концов и ушел. Он вернулся в особняк, проклиная себя за то, что недоглядел и его работникам приходится влачить такую жизнь. Тут же вызвал управляющего, устроил ему разнос и распорядился, чтобы во всех жилых домах на территории поместья сделали капитальный ремонт. Жилища надлежало перестроить и модернизировать, провести водопровод и канализацию и оборудовать отопительными системами. Управляющий выслушал и помрачнел:
– Дорого будет стоить. Этот вопрос уже возникал, как только закончилась война. Я тогда обсуждал его с новым бароном. Он сказал…
– Плевать мне, что он сказал, – заорал Эдуард, дав волю гневу. – Я требую, понятно? И немедленно прикупайте!
Позже в тот же день он вышел из парка прогуляться в одиночестве вдоль реки. От кустов у тропинки отделилась маленькая фигурка и пошла рядом. Эдуард узнал девочку, которая тогда увела Грегуара в дом. Он остановился. Девочка подняла на него глаза. У нее были очень черные волосы, на широкоскулой мордашке читалась сосредоточенность. Сестра матери, подумал Эдуард, и не ошибся. Ее звали Мадлен.
– Я все утром слышала. Я подслушивала.
Она смотрела на него снизу вверх. Весь ее вид говорил о том, что ей страшно к нему обращаться и тем не менее она решилась не отступать.
– Не хотела она вам говорить, сестра то есть. Очень она его боится. Он пьет. Он ее колотит. А Грегуара он ненавидит. Терпеть его не может – и никогда не терпел. Вообще-то он мужик неплохой, только больно крут нравом. Грегуара он всю жизнь виноватит. Лупцует его ремнем. Я порой стараюсь мальчонку спрятать, так этот его всегда находит. Ну неужели… неужели никто не может помочь…
Она с трудом выдавливала слова, а теперь и вовсе замолчала, прикусив губу. Эдуард был тронут; он поднял руку, чтобы погладить девочку, но, к его ужасу, она отпрянула, словно ожидая удара.
– Не бойся, – сказал Эдуард, тоже испугавшись, – я тебя не обижу. Я не злюсь, я рад, что ты решилась со мной поговорить. Мне хочется всем вам помочь. Поэтому я и приходил утром к твоей сестре. Послушай, – и он протянул ей руку, – давай пойдем в дом. Там мы сможем спокойно сесть и поговорить, и я тебя выслушаю.
Мадлен сперва упиралась, но потом согласилась. Она не хотела входить в особняк, пришлось ее уговаривать. Войдя, она боязливо присела на краешек кресла (в стиле Людовика XIV), опасливо поджав босые ноги и положив руки на колени. Эдуард распорядился принести ей citron presse[9]9
Свежий лимонный сок (фр.)
[Закрыть] и выслушал все, что она ему рассказала – поначалу запинаясь, но потом все более твердым голосом. Эдуард примерно знал, что услышит, и только сжимал зубы, слушая Мадлен. Когда она закончила, он осторожно заметил, что хотел бы поговорить с Грегуаром.
Она подняла голову, покраснела и произнесла, стиснув руки:
– Вам и вправду хочется? Помолчала.
– Но не здесь. Сюда он побоится прийти. Я приведу его… на конюшню. Можно? Там он не будет стесняться. Он любит лошадок…
Эдуард улыбнулся – и согласился. Мадлен поднялась, обвела комнату взглядом, посмотрела на Эдуарда и удивленно сказала:
– Тут столько вещей. Зачем вам столько?
– Ну, я на них, вероятно, любуюсь, – ответил Эдуард, пожав плечами. На самом-то деле он знал, что большей частью их просто не замечает.
Мадлен озабоченно нахмурилась:
– Это ж сколько они пыли разводят.
Она ушла. Ее слова затронули тайную струну в душе Эдуарда, и он свежим взглядом окинул гостиную. И верно – вещи; безумно дорогие, но пылятся точно так же, как самые дешевые. Внезапно комната показалась ему забитой – и совершенно пустой.
На другой день, как было условлено, он пошел на конюшни, где и встретился с Грегуаром. Мадлен оставила их одних, и сначала Грегуар робел, не мог связать и двух слов.
Эдуард повел его осмотреть конюшни. Показал ему комнату, где хранится упряжь; познакомил с конями, дав малышу кусочки сахара, чтобы тот угостил лошадей. Грегуар понемногу оттаял; он рассказал, что иногда ему позволяют помогать младшим конюхам, но ездить верхом, конечно, не дают, хотя ему очень хочется.
– Я разрешаю. Садись. – Эдуард поднял мальчика и усадил на старую спокойную лошадь. Ребенок почти ничего не весил, косточки у него были тонкие, как у птицы. Мальчик глянул на него сверху, Эдуард посмотрел на него снизу. Мать его была родом из департамента Ланды, Грегуар пошел больше в нее, чем в отца, – страшно худенький, загорелый, смуглый, с узким неулыбчивым личиком и копной черных волос Он снова посмотрел на Эдуарда и улыбнулся.
И в Эдуарде что-то оборвалось. Словно прорвалась плотина, которую он давно и упорно возводил вокруг сердца. Он повел мальчика покататься верхом. Отменил все встречи на ближайшую неделю и остался в доме, чтобы каждый день проводить с Грегуаром. К концу недели он позволил мальчику пустить лошадь легким галопом. Тот все сделал правильно, не допустил и малейшей накладки. У Эдуарда замирало сердце, пока он следил за ездой. И когда Грегуар, радостный, подъехал к нему после пробежки, он ощутил такую гордость, такое чувство победы, каких не знал за все четыре года успешнейших деловых операций.
Он поговорил с Грегуаром. Поговорил с его матерью. Поговорил с Мадлен. Было решено – и с этим все охотно согласились: Грегуар поедет в Париж с Эдуардом и будет жить в Сен-Клу. Эдуард позаботится о его воспитании и будет лично его опекать. Мадлен поедет с Грегуаром в Париж, побудет с ним ровно столько, сколько понадобится, чтобы мальчик привык к новой жизни, а потом – когда и она и Грегуар будут готовы к этому – Эдуард устроит ее на курсы и найдет работу. Он изложил этот план довольно сухо, ожидая, что тот будет гордо отвергнут. Но, когда он умолк, мать Грегуара, забыв обо всем, бросилась перед ним на колени, поцеловала руку и расплакалась. Эдуард кинулся ее поднимать. Ему было мучительно горько от этого проявления благодарности. Как же он был слеп, подумал он, к чужой беде – и устыдился. Впредь такой слепоте не бывать.