Текст книги "Энциклопедия пороков"
Автор книги: С. Пролеев
Жанр:
Психология
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 13 страниц)
Неверность в повседневности, или...
Неверность широко распространена в повседневной жизни и давно стала явлением обыденным. О том, какой вид она приобретает в быту, мне и хочется сейчас посудачить.
Собственная неверность внушает нам недоверие к другим, а развивающаяся из этого подозрительность, то есть стремление уличить другого в коварстве, делает догадливыми. Поэтому неверный по натуре человек обычно отличается тонким чутьем и весьма сообразителен. Если свойственная ему ловкость становится преобладающей чертой характера, тогда он превращается в плута.
Плутовство – старинный вид игры человека с себе подобными. Внушить другому иллюзию, хитростью вынудить его к выгодному для себя поведению, к вящей своей пользе разыграть маскарад – так действует плут. Он никогда в своей недобросовестности не преступает известной границы, за которой последствия поступков могут стать для него губительны. Люди, одержимые иными порочными наклонностями, нередко становятся преступниками и сознательно принимают сторону зла. Плутующий же всегда готов сказаться если и не добродетельным, то вполне безобидным.
Плут чрезвычайно заботится о том, чтобы даже в случае обнаружения его прегрешений они не выглядели преступными и непростительными. Поэтому во всяком действии плута есть известная неокончательность, недоведенность поступка до решительного – только злого или только доброго, только благородного или только подлого – выражения. В плутовском деянии рядом с коварством, изменой, корыстью и жестокостью вдруг да и проглянет учтивость, нежность, доброжелательность и даже, подчас, жертвенность. Своего возможного судью плут всегда оставляет в сомнении и колебаниях, даже если проступок установлен совершенно точно. Ведь в осуждении всегда кроется тщеславная надежда на исправление провинившегося, и продуманными, добропорядочными черточками своих неблаговидных деяний плут внушает свою неокончательную порочность. "Я не погиб для дела добра",– словно говорит он. "Еще слышен мне голос совести, и готов я следовать ему".
Подобная манера поведения приводит к тому, что плут редко попадает под суровое наказание. Он заранее готовит себе возможность отступить, умело используя ее в момент опасности или настигшего его осуждения. Почуяв проигрышность своего дела, плут не упорствует в неблаговидной затее и не стремится осуществить ее во что бы то ни стало. Вследствие органической неверности своей натуры плут не способен стать человеком зла и держаться злого умысла до любого исхода. Девиз: "победа или смерть!"–самое отвратительное сочетание слов для плута. Жизнь, только жизнь предпочитает он, сколь бы скудными ни были ее проявления. Он редкостный жизнелюб.
Поэтому как только опасность становится грозной и плутовская затея обнаруживает свою бесперспективность, так сразу плут меняется и спешит отречься от того, что делал. До окружающих еще только начинает доходить неблаговидный смысл его поступков, а плут уже кается. И, предупреждая обвинения, сам указывает на свои грехи, тут же отыскивая, на кого свалить бремя вины. Так покаянием, ужимками, искренними слезами и ловкой подтасовкой фактов плут ускользает от ответственности. Как-то уж странно оказывается при разборе плутовского дела, что в нем причудливо замешаны почтенные и, несомненно, достойные люди. Одной ли, другой стороной они, выясняется, причастны К плутовскому замыслу и невольно способствовали осуществлению его. От этого пренеприятного открытия гаснет их обвинительный пыл и смущается общественное мнение, неспособное судить неоднозначно. И редко кто догадывается, что все это плут заранее имел в виду и предусмотрительно позаботился сделать своими невольными пособниками честных людей.
Так, вспыхивая, угасая и кружась, проходит жизнь плута и никогда нельзя вынести о ней определенного суждения, и сам плут, я полагаю, его не имеет, ибо неистребима в нем лукавая переменчивость.
Неверность слову, или...
Проблема несоответствия слова и дела стала проблемой так давно, что уже не различишь ее истока. Можно предположить, что не держащий слова просто... занят делом. Однако, предвидя ироническое и недоверчивое отношение читателя к этому предположению, я спешу подыскать более серьезные объяснения названному недостатку.
Держать слово в наш разговорчивый век чрезвычайно трудно. Трудно хотя бы по причине небеспредельности человеческой памяти. Ведь, право же, невозможно удержать в голове все то, что произнесет собственный язык в течение хотя бы одного беспокойного дня. А если такие дни нескончаемой чередой тянутся из месяца в месяц? И даже из года в год? Эх, суета суесловия...
Так уж странно устроена наша цивилизация, что все только говорят. Никто не хочет слушать, и потому быть услышанным – редкая удача. Не приученный слушать, человек сам не слышит, что он болтает. А если он не слышит собственных слов, то было бы странно, если бы он их держал. Как держать, если толком не знаешь что?
Или еще одна особенность нашей жизни: никто не ищет в словах то содержание, которое вложил в них говорящий. Все готовы откликаться лишь на расхожие, общеупотребительные значения слов, а значит, понимают их в самом плоском, истершемся, пошлом смысле. Оттого и получается, что даже сам перестаешь принимать собственную речь за свою. Никто уже не вкладывает в нее содержание собственной жизни; не стремится, напрягаясь и мучаясь, выразить в ней свои, только ему принадлежащие мысли, чувства, желания. Приученный всеобщим невниманием к небрежности, человек все чаще употребляет слова не в их собственном – своем личном, выношенном – смысле, а в обыденном, расхожем, общепринятом. Тогда ему сразу становится легко, слова сыпятся с его языка словно горох, он воспаряет на крыльях бойкой речи. Однако если слова существуют как бы между людьми, если их значения выражают не твой опыт, а нечто публичное, в реальности чего убедиться весьма трудно, то нужно быть величайшим глупцом, чтобы за этакие слова отвечать. С какой стати! Пусть отвечает тот, кто их выдумал! Из этого справедливого негодования и рождается неверность слову.
К слову сказать, и некоторые ученые-языковеды способствуют распространению в обществе суесловия. Ведь они полагают, будто есть между людьми одного народа некий единый, однозначный язык. Будто слова этого языка обладают некими самостоятельными значениями, никак не зависящими ни от воли и сознания, ни от жизни каждого. Какой бы жизнью ты ни жил, язык остается для всех единым и хранит свои строгие значения в словарях. Право слово, большей бессмыслицы я не слыхивал! Виданное ли дело, чтобы человек знал то, что в руках не держал и в себе не пережил? Все, что мы не знаем и не испытали, то определяем через хорошо известное. Когда первые каравеллы португальцев прибыли в Индию, местный очевидец так их описал: "Приплыли драконы, из чрева которых вышли невиданные люди, евшие белые камни и пившие кровь". Так преобразились в его сознании корабли, караваи хлеба и вино. Но то же самое происходит со всем, что для нас только слово. Пока мы не испытали того, что оно значит, до тех пор понимаем его по аналогии, от известного, приблизительно и неточно. Мало услышать название заморского плода, если ты ничего, кроме яблок да груш не отведывал. Никакими эпитетами, вроде "сладкое", "кислое", "терпкое", "горькое" тут не обойдешься. Надо увидеть, потрогать, надкусить, и только этим – чуть-чуть знать. Так это всего лишь фрукт! А если коснуться более высоких материй? Ведь какие тонкости слово выражает – как подумаешь, дух захватывает! Неужели можно всерьез полагать, что достаточно слово услышать или в словаре прочесть, через "кислое" да "терпкое" его определить и вот оно уже твое, слово-то? Фиг вам, извините за выражение.
Только если слово проступило через твою собственную жизнь, если напиталось твоими жизненными соками, если собственная твоя судьба (tutti!) – тем, что ты претерпел, что испытал, чему радовался – его вымолвила, тогда оно действительно твое – слово. Без жизни человека слово смысла не имеет. Пустой звук оно тогда – да и только. Поэтому слова произносятся не движением языка, а проживанием жизни. Как жизнь идет, такие и слова в каждом складываются. Произнести слово легко – достаточно дикции; а вот вымолвить – ох как трудно: требуется усилие души. Легко стать перед зеркалом и кричать "люблю, люблю!", а попробуй это слово впервые любимой вымолвить... Эх!
Ну, хватит, заболтался я с вами. Кто пережил, тот понял, а кто не понял, может быть потом сообразит. Впрочем, и не всем сказанное понимать надо.
И еще одно в завершение. Понятно должно быть из сказанного, что обманывает человек словами своими большей частью ненамеренно. Он просто не знает подлинного нрава слов. И думает, наивный, что любыми словами пользоваться можно, если научился их произносить и с другими сочетать. Честно, искренне, в радости начинает слова выговаривать, а на поверку, если вдуматься, сплошной обман получается. Что ж удивляться: не прожитое – не нажитое.
В честолюбии содержится юношески пылкое приятие красоты и многообразия мира. Никто не относится к действительности с таким воодушевлением, как честолюбец. Он – самый великий миро-устроитель, он полон неугасимого энтузиазма, он верит истово в будущее мира, и эту огненную веру обнаруживает неистовством своего самоутверждения. Честолюбец дерзок, пылок, чувствителен, даже если он подчеркнуто сдержан, сосредоточен, немногословен, даже если печален, робок или угрюм.
Вообще внешность и поведение его могут быть самыми различными, и мы скоро зашли бы в тупик, пытаясь выявить честолюбца по особым приметам и манерам поведения. Все его действия направлены к избранной цели, и потому сколь многообразны пути к ней, столь же различается его поведение. Поэтому сказанные в начале слова следует считать душевной особенностью натуры честолюбца, характеристикой его внутренней жизни. Поведение же его, и даже мысли о себе самом, могут оставаться предельно скромными, непритязательными, трудолюбивыми.
Чествование приятно каждому, но единственно честолюбец превращает стремление к почестям в главный нерв и смысл своей жизни. Идея величия манит его. В грезах сновидений он, должно быть, нередко видит себя слоном, а после пробуждения сожалеет: зачем он в самом деле не родился серым гигантом, или синим китом, или – того больше – Великим Морским Змеем!
Яркие, почти живые грезы развивают в честолюбце способность воображения, умение мечтать, а также неудовлетворенность малым. В отличие от тщеславия, которое все запечатлевается в эффектной вспышке, честолюбие является гораздо более глубокой и серьезной устремленностью жизни. Неудовлетворенное честолюбие способно сжечь человека изнутри, и оттого даже вполне преуспевшие честолюбцы редко и глухо признаются себе в сущности своей натуры, и еще реже думают о ней. Их знание о своем честолюбии – тайное знание, скрыто диктующее все поступки, но крайне редко заявляющее себя в явном и откровенном виде. Одной из причин такой скрытности является глубокая суеверность честолюбивых натур; они не заявляют о своих притязаниях, боясь "сглазить" и обидеть богиню удачи. Они чрезвычайно ранимы, нет для них ничего болезненнее насмешки, и ничего они не страшатся более, чем уронить мнение о себе.
Оттого, что честолюбивые стремления обычно сокрыты, они не мозолят глаза и не досаждают окружающим. Напротив, честолюбивый человек легко уступает в мелочах, он никогда не встревает в склоку и тяжбу, он не притязает на все те маленькие поощрения и достижения, которые так ценят обыкновенные люди и вокруг которых кипят почти все страсти нашей обычной жизни. Сияющие цели честолюбца – его далекое солнце, которое ему светит и его манит. В движении к этому свету он может, конечно, по небрежности наступить на соседскую мозоль, но никогда не сделает этого со зла и обычно весьма доброжелателен к окружающим. Они ведь увлечены малыми, будничными целями, и потому не соперники ему. Самой обыденностью своих целей и жизней они выделяют его, честолюбца, в особенную личность. Вследствие этого честолюбивый человек ощущает бессознательную благодарность к обычным людям, они симпатичны ему. А поскольку мир в массе своей слагается из обыкновенных людей и заурядных жизней (так полагает честолюбец), то и в целом он расположен к миру доброжелательно и оттого в общении приятен, внимателен и вежлив.
x x x
Честолюбие движет социальными реформаторами, великими учеными, вдохновенными творцами – всеми, кто идет впереди, кто шагает в неведомое. Именно туда устремляется честолюбец, ибо там, в неведомом, всего вернее надеется найти себя. Точнее – свою славу; ведь он весь в ней, ибо она воплощает то, что привлечет к нему взоры всех людей.
В этой жажде всечеловеческого признания проявляется замечательная черта честолюбца – любовь к людям, потребность в их уважении и восхищении. Бывает, конечно, что увлеченный этой страстью честолюбивый человек, отчаявшийся получить ответ на свое чувство, прибегает к средствам постыдным или жестоким. Но разве само чувство виновато в этом? разве осуждаем мы любовь, хотя и она в диких или измучившихся людях приводит подчас к бессовестным и гнусным деяниям? Так и низменные проявления честолюбия мы должны отнести к трагическим последствиям чистой и возвышенной в своих истоках страсти. Однако увы! По мере того, как обыденная жизнь втягивает личность в свой оборот, честолюбие бледнеет и гаснет. Мало-помалу человек свыкается со скукою повседневного существования, и хотя еще мнит себя устремленным к высшим целям, на деле дерзает все реже и реже.
С течением времени он обнаруживает с ужасом свою похожесть на других, и тогда понимает, что его честолюбивые стремления – попросту несбывшаяся мечта. В душе каждого человека, наверное, живут, угасая, такие неосуществившиеся чаяния. Мы, покрывшись слоем "жизненной опытности", гоним эту мечту, или отмахиваемся от нее как от детской наивной выдумки, или смеемся над нею, или забываем, или заменяем наглядными, сподручными целями... но остается от нее легкая, иногда пробуждающаяся в душе печаль. Обеспокоенно оглядывается тогда человек, не в силах понять, откуда она берется, и вертит головой, рассматривая обстоятельства своей жизни в поисках неблагополучия, и не найдя сердится, и досадует на нелепое чувство, объясняя его плохой погодой и срывая раздражение на близких. А это всего лишь... вы знаете теперь, что это. И это значит, что каждый человек был честолюбцем, и потому осуждающий честолюбие вынужден будет осудить себя!
Педант – самый верный из подданных. Раз определив для себя систему мира, он хранит ее с усердием пчелы или муравья. Оттого он чрезвычайно удобен в быту – как в семейном, так и гражданском.
Всякое явление, цель или вещь имеет у него свое место, и железный закон связи этих явлений, действий и норм незыблемо поддерживается им. Твердо и непреклонно он стоит на своем, утверждая собственный образ жизни как нечто непрекословное. Педант сильнее и последовательнее самого сильного духом человека. Его ограниченность закрывает для него все иные возможности, кроме одной, им однажды избранной. Поэтому для педанта может быть лишь то, что есть. Представьте, сколь незыблемую опору в подобном душевном складе находит любой социальный строй!
Педантизм в самом буквальном смысле – положительное качество. Действительно, на какого человека можно положиться с большим основанием, чем на педанта? Надо лишь знать, какое течение дел принято им за норму, и тогда можно опираться на эти сведения с той же уверенностью, как если бы это было знание не о поведении человека, а о природной закономерности.
Неукоснительные привычки педанта особенно благотворно должны действовать на замученного суетой человека. В них он должен находить то же отдохновение, что в мерном плеске прибоя или в убаюкивающе-монотонном шелесте листвы. Так непременно должно быть... если, конечно, мы не задерганы до такой степени, что кроткая размеренность бытия педанта кажется нам угрюмым издевательством над естественным течением жизни. Тогда возникают гнев, ненависть, скандал и даже бытовое членовредительство. Однако, согласимся, это следует отнести на счет воспаленной психики, а не педантичности. Я твердо держусь того мнения, что с педантом легко, безмятежно, надежно, а скука и раздражительность – неминуемые спутники общения с педантичной личностью, – проходят ведь... проходят, правда?
Неопрятность внушает людям зачастую большее отвращение, чем подлость. Это вполне естественно, ибо в неопрятности заключено не меньшее пренебрежение общепринятым, чем в подлом поступке.
Меня искренне удивляет, почему чистота и аккуратность не внесены в качестве важных нравственных ценностей ни в одну моральную систему. Впрочем, у них есть достойные заменители: долг, душевная чистота, верность слову и т.д. Опрятный человек держит себя в порядке, какой бы порядок при этом ни имелся в виду: на письменном столе, в сознании, в одежде, в поступках, в квартире, на работе – словом, в любой части человеческого существования. Опрятность нетерпима к неряшливости и безалаберности, допуская последнюю лишь как мгновенный импульс, импозантный штрих, вносящий легкий хаос в одежду, мысли, обстановку квартиры или чувства, тем самым с особой выразительностью подчеркивая неукоснительный порядок.
Напротив, неопрятному человеку невыносимо быть все время правильным и аккуратным. Он изнывает от скуки в упорядоченном мире. Ему хочется вносить в устоявшееся течение дел живительную сумятицу и веселый хаос. Нет, он не зловредствует. Просто его натура не позволяет ему усвоить весь тот набор правил, норм и манер, которыми сопровождают свою жизнь все люди. Поэтому он бросает где попало свои вещи, выходит на улицу в мятой одежде, убирает квартиру по вдохновению и вечно путает последовательность членов в фигурах силлогизма. Разумеется, такой человек вызывает естественное раздражение всех людей порядочных, негодующих на несоблюдение им элементарнейших правил общежития, понятных даже малым детям.
Действительно, неопрятному человеку стоит попенять. Однако не потому ли в нем развилось столь досадное качество, что его с малых лет приучали к простейшим нормам с такой истовостью, будто в них заключена вся полнота бытия и вековечная мудрость в придачу? Не родилась ли его неопрятность из естественного протеста живого существа против мелочной опеки и суровой обязательности в том, в чем она никак не оправдана? Не инстинкт ли самосохранения, пусть и в непривлекательной форме, проявляется в неопрятности? У меня нет определенного ответа, и кто желает, пусть вникнет в этот вопрос глубже. Интересно, к какому он придет выводу.
Я ощущаю смущение перед описанием пошлости, ибо не могу определить вполне отчетливо, где же находится это свойство и чему оно, в конце концов, присуще: миру или человеческой душе? Эта неясность заставляет меня смущаться, повергая в растерянность. Несомненно, в неуловимости пошлости -ее первый успех, ее очевидная победа над всеми обвинителями и недовольными: над всеми, кто ей противится.
Проявления пошлости столь же многообразны, сколь многообразны следы протекшей жизни. И как раз потому, что они столь обильны и наглядны, именно потому, что многочисленные примеры пошлости отнюдь не таят себя, а существуют спокойно и уверенно, именно поэтому суть ее сложно ухватить. У пошлости есть два главных значения. В узком смысле она означает непристойное, вульгарное обращение с интимной стороной человеческой жизни, в которой самое интимное – близость мужчины и женщины, равно как и чаяния, возлагаемые нами на самих себя. Выставить интимное напоказ, сделать сокровенное публичным, не иметь чувства меры и деликатности к тому, в чем человек наиболее легко уязвим – всем этим заявляет себя пошлость. Однако она обладает и вторым, более широким и универсальным значением. Это последнее трудноопределимо, но именно оно наиболее важно и ставит пошлость в ряд важнейших человеческих качеств.
После некоторых размышлений я пришел к выводу, что общий смысл пошлости можно вывести лишь из природы времени и движения. Когда нечто движется, но при этом ровным счетом ничего не происходит – тогда возникает пошлость. Ее власть начинается, когда судьбы и ход вещей подчиняются тому, что заведомо известно, сбылось, осуществилось, исчерпало свой смысл, потеряло почву под ногами, пережито, прожито, иссякло; когда бытие доходит до предела своей пустоты и никчемности, и не замечает этой своей опустошенности, ненужности и обременительности, утверждая себя с жизнерадостным видом только что родившегося существа. Пошлостью наполнен безжизненный, мертвый мир. Она -его воспаленная, разлагающаяся плоть.
Самая обременительная форма жизни – та, с которой все давно ясно, чье содержание известно л изведано, чей смысл и чья увлекательность сносились, как старое платье. Она давно никому не нужна, но, невзирая на это, все длит и длит себя. Почти все бывает хорошо впервые, но мало что достойно повторения. Воистину нет ничего хуже, когда неуместное – есть. Только пошлому человеку это непонятно. Он никогда не отправляется от самого себя и повинуется только внешнему внушению. Ко всему можно подходить с мерками более низкими и более высокими. Не существует единого стандарта отношений, дел, мыслей, манер. Пошлость есть не что иное, как склонность придерживаться нижайшей мерки, какая только в данном случае возможна. Из всех образов пошлость выбирает низший, из всех идеалов – самый сподручный, из многих путей – наиболее утоптанный, ничуть не смущаясь, даже если у начала его обозначено: "тупик".
В пошлом мире нет никакой загадки; в нем все заранее известно; а если подчас и делается какой-то вид на загадочность или таинственность, так это только ужимки – сентиментальное средство разогнать скуку, прибегая к средству еще более тягостно-скучному. Пошлого человека ничем нельзя удивить; во всяком явлении он видит наиболее банальную, скучную, истасканную его сторону. У него к каждому случаю уже заранее готовы слова, а на любые обстоятельства имеются готовые поступки.
Кажется, у нас получилось осуждение пошлости. Однако в этом же осуждении заключено и ее величайшее оправдание. Пошлость, втягивая человеческую жизнь в предустановленные формы, спасает личность от одной из величайших тревог – страха завтрашнего дня. Все многочисленные терзания и беспокойства, связанные с этим страхом, отступают, испаряются, исчезают вовсе в пошлом мире. Действительность становится прозрачной, как в самый ясный день, и все находится под рукой, и все окружающее любезно к тебе, и ты сам связан с миром и людьми спокойной внятной связью. Метания, неуверенность, маета, скука никогда не охватят душу того" кто вполне свыкся с пошлостью и принял заключенную в ней предустановленную гармонию. Нет более безмятежной жизни, нежели жизнь, заключенная в границы пошлого существования. Легкими штрихами, мягкими тонами вписывает пошлый человек свою жизнь в то течение дел, которое бог весть когда и кем определено. Но неизвестно кем определенное, оно всесильно и всеохватно.
Главное в последовательном утверждении пошлости – это всей душой принять мир, в котором появляешься на свет, и прожить жизнь так, чтобы никогда, ни одним бессознательным и смутным движением не выйти за его границы. Тогда вся линия времен откроется так же ясно, как предметы в собственной комнате, и увидишь ты и прошлое, и будущее свое; и тех, кого ты сменил, и тех, кто придет тебе вослед, и даже скупую слезу над собственной могилой сможешь обронить...
x x x
Пошлый человек лучше всего выражает себя неучастием в действительной драме мира, и потому – в полном неприятии ответственности за происходящее. Действие по заведенным правилам игры, в которой результат предрешен, становится апофеозом пошлости. Самый правильный человек оказывается весьма пошлым. Он никогда не отдается течению жизни, он всегда стоит рядом с бытием и смотрит на него извне. Бог весть, где он при этом находится: видимо, в том особом мире, который создает пошлость.
Из этой характеристики пошляка хорошо видно его сходство с ученым и политиком – этими столь почтенными, почти священными фигурами современной цивилизации. Каков первый принцип ученого? – отстраниться от своего объекта, не привнести в него ничего от себя, предоставить ему двигаться собственным путем и лишь фиксировать, прояснять, объяснять, ну а затем использовать это движение. Какова первейшая заповедь политика? – быть у власти, а значит поступать не так, как тебя побуждает собственная натура, соображения человеческого достоинства, справедливость, нужды людей и тому подобная суетность, но единственно исходя из задачи сохранения, умножения и укрепления власти. Разве может беспристрастный взгляд не увидеть в этих канонах поведения сходства с жизненной установкой пошлого человека?
Нет на свете ничего обширнее пошлости; нет ничего более величественного, чем она. Всякое иное душевное состояние по сравнению с ней незащищено и неуверенно в себе. От этой неуверенности каждая мысль, и всякое чувство, и любое желание стремятся утвердить себя в действительности -выйти из души в мир и стать его, мира, особым измерением.
Не то в пошлости. Она, имея источником предопределенное содержание мира, порождает предустановленную жизнь, и оттого она в высшей степени самодостаточна, ибо находится в душе в той же степени, что и в мире. Высшая гармония души и действительности заключена в пошлости, и оттого она представляет собой наиболее спокойное, неагрессивное, величественное душевное состояние. Она – качество личности, совершенно гарантированной бытием. От этой гарантированности и защищенности человеческие мысли, чувства, отношения становятся по особенному легкими и беспечными – как воздушные шарики, качающиеся на пенистой воде. В пошлом мире установленные границы абсолютны и неприступно святы, а малейшее покушение на них, даже произведенное ненамеренно и случайно, почитается величайшей непристойностью. Оттого пошлость не терпит какого-либо дерзания и даже малейшего намека на его возможность. Поистине, в пошлости человеческая душа находит желанное место упокоения. В ней спасается она от бурь и потрясений, обретая долгожданный отдых. Жизнь без печали, без суеты, без боли и тревоги обещает человеку пошлость, и мне непонятно, как в нашем смятенном мире ей можно предпочесть что-либо иное.
Однако же агрессивная среда внешнего мира не оставляет пошлость в покое. Она давит и терзает пошлое существование, вынуждая его отстаивать себя. Тогда пошлость вынуждается изменить своей спокойной благодушной природе. Подталкиваемая извне, она осознает свое противоречие с развитием мира, который движется к сомнительной будущности. Это открытие придает ей вообще несвойственную злую скрытность или агрессивность. Разъяренная, пришедшая в исступление пошлость способна уничтожить все живое, ибо мощь ее не знает пределов, истовость – безмерна, а жалость – неведома. И только ответная мощь зла, сконцентрированная в остальных человеческих пороках, способна остановить и укротить пошлость. Оттого лишь глубоко порочный человек имеет шанс состязаться с пошлостью и одержать над ней верх. Следовательно, не будь пошлости, многие человеческие пороки утратили бы почву и потеряли одно из оснований своей полезности.
Скабрезность – родная сестра пошлости. Надсмеяться над тем, что человеку дорого, обнажить и выставить на всеобщее обозрение то, что для него интимно и сокровенно – так выказывает себя скабрезность. Способом ее существования является глумление над тем, что для человека свято.
Поскольку скабрезность решительный враг интимности, то, следовательно, она – наилучшее средство упрочения и пропаганды публичных форм жизни. Угнездившаяся в душе скабрезность рождает в личности тяготение к помпезным зрелищам, напыщенным речам, к изощренным фальшивым ритуалам – словом, ко всей совокупности тех нарочитых форм, в которых заявляет себя самодовольная жизнь. Скабрезность представляет собой способность получать удовольствие от того, что нормальный человек обычно считает просто неприличным. И потому в скабрезной натуре находит себе сторонника общественный и личный быт в своих наиболее отталкивающих, гадостных и... (вычеркнуто цензурой – Изд.) проявлениях. Страсть скабрезного ко всему нечистому и подгнившему кажется странной, но ведь известны, например, племена, которые предпочитают протухшее мясо свежему, видя в нем особый деликатес. Так почему явление, характерное для гастрономической области, не может проявить себя в душевной жизни?
Зараженный скабрезностью человек все хочет разоблачить, опрокинуть, разъять. Желание над всем поизгаляться наиболее сильно в нем. В его душе пульсирует злая и раздраженная нетерпимость ко всему, перед чем другие благоговеют, что свято чтут, чем искренне восхищаются и к чему испытывают нежные чувства. Откуда же происходит это превратное душевное состояние? Ответ мы найдем в моральной энтомологии.
Скабрезный человек – просто переродившееся насекомое. Он подобен таракану, который вдруг почему-то стал хозяином квартиры. Люди исчезли, и вот со всех углов, норок и щелей тащит это торжествующее членистоногое свой заветный мусор, складывает его посреди комнаты в кучу и, забравшись на нее, пузырится мыслью: "Это – весь мир, и нет в нем ничего больше, а если и есть– то оно ничтожно!"
Несчастное насекомое, всю жизнь проведшее в темных щелях, теперь получило право хозяйничать там, где прежде пряталось и прозябало. Однако осталось-то оно при своем затхлом достоянии, на то только и сподобившись, что вытащить его на свет. Скабрезный человек очень похож на него: и своей незаживающей уязвленностью, которая таится за очередным похабным выражением; и яростным тяготением к публичности, вырастающим из презрения и ненависти ко всему сокровенному. Надо думать, что мерещится ему во всякой интимности затхлая тараканья щель. Ужас этого видения охватывает скабрезного человека – и темное прошлое, кошмаром явившееся в его сознание, заставляет кричать от ненависти и страха.
x x x
Выше скабрезность описывалась как явление психологическое, зоологическое и даже немножко мистическое. Однако не это все в скабрезности главное. Основной его смысл в том, что это явление, прежде всего, и по преимуществу физиологическое.
Чувствительного читателя я прошу пропустить завершающую часть описания скабрезности. Перейдите к следующему пороку, ибо выяснение природы скабрезности принуждает меня заняться делом нечистоплотным и прибегнуть к образам дурно пахнущим.