412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Рюноскэ Акутагава » Чтоб услыхал хоть один человек » Текст книги (страница 8)
Чтоб услыхал хоть один человек
  • Текст добавлен: 17 июля 2025, 18:31

Текст книги "Чтоб услыхал хоть один человек"


Автор книги: Рюноскэ Акутагава



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 21 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]

Об искусстве и прочем

Художник должен прежде всего стремиться к совершенству своих произведений. В противном случае его служение искусству станет бессмысленным. Возьмём, например, потрясение, которое вызывают идеи гуманизма, – если стремиться только к этому, оно может быть достигнуто простым слушанием проповеди. Поскольку все мы служим искусству, наши произведения должны в первую очередь вызывать потрясение своей художественностью. У нас нет иного пути, как добиваться их совершенства.

«Искусство для искусства» – ещё шаг, и впадаешь в развлекательность искусства.

Искусство во имя жизни – ещё шаг, и впадаешь в утилитарность искусства.

Совершенство – не просто создание произведения, читая которое не к чему придраться. Оно – полное и всестороннее выражение идеалов в искусстве. Художник, неспособный следовать этому, заслуживает позора. Таким образом, великий художник – тот, у которого сфера совершенства самая обширная. К примеру – Гёте.

Человеку, конечно, не дано превзойти предел возможностей, дарованных природой. Но если на этом основании ничего не делать, то не узнаешь, где этот предел. Вот почему необходимо, чтобы каждый был подвижником, стремящимся стать Гёте. А тот, кто не способен поставить перед собой такую цель, сколько бы лет ни прошло, не сможет стать даже кучером в доме Гёте. Но заявлять во всеуслышание, что тебе удалось стать Гёте, не следует.

Каждый раз, когда мы пытаемся вступить на путь художественного совершенства, наше подвижничество наталкивается на препятствия. Может быть, это стремление к покою? Нет, не оно. Нечто гораздо более загадочное. Чем выше взбирается в гору человек, тем роднее становится ему подножие, закрытое облаками, – вот что это такое. Человек, не испытывающий этого, во всяком случае для меня – чужд.

Гусеница на ветке дерева беспрерывно подвергается смертельной опасности из-за своих врагов – температуры, погоды, птиц. Художник, чтобы выжить, тоже должен спасаться от подстерегающих его опасностей, подобно гусенице. Особенно страшна остановка. Нет, в искусстве остановка невозможна. Отсутствие движения вперёд означает движение назад. Но стоит художнику двинуться назад, и творческий процесс становится механическим. Это значит, что он пишет произведения-близнецы. Но стоит творческому процессу стать механическим, и художник оказывается на пороге гибели. Написав «Дракона», я привёл себя на порог гибели.

Совсем не обязательна закономерность: чем правильнее у человека взгляды на искусство, тем лучшие произведения он пишет. Неужели только меня одного удручает такая мысль? Молюсь, чтобы не оказаться в этом одиноким.

Содержание – ствол, форма – ветви. Этот взгляд имеет широкое хождение. Но это лишь правдоподобная ложь. Содержание произведения – это содержание, непременно слитое с формой. Думать, что сначала существует содержание, а форма создаётся потом, может только слепец, не понимающий сущности творчества. Это легко понять на таком примере. Каждый, несомненно, помнит слова Освальда из «Призраков»: «Жажду солнца». Каково содержание этих слов? Профессор Цубоути в комментариях к «Призракам» перевёл их словом «темно». Возможно, с точки зрения логики «жажду солнца» и «темно» одно и то же, но с точки зрения содержания этих слов они далеки друг от друга, как небо от земли. Содержание торжественных слов «жажду солнца» может быть выявлено лишь в форме «жажду солнца». Величие Ибсена в том, что он смог точно уловить целое, слитое в содержании и форме. Нет ничего удивительного в том, что Эчегарай в предисловии к пьесе «Дитя Дон Жуана» с восхищением говорит об этой драме. Если смешать содержание тех слов и заключённый в них символический смысл, то можно прийти к ошибочной оценке содержания. Мастерски сочинённое содержание не есть форма. Но форма заключена в самом содержании. Или наоборот. Для человека, не улавливающего этих весьма тонких отношений, искусство навсегда остаётся закрытой книгой.

Искусство начинается с самовыражения и самовыражением заканчивается. Художник, не пишущий картин, поэт, не сочиняющий стихов, – эти слова, кроме как метафорического, никакого другого смысла не имеют. Они ещё более глупы, чем «небелый мел».

Однако исповедующие ошибочную идею первенства формы – истинное бедствие. Фактически они такое же бедствие, как и исповедующие ошибочную идею первенства содержания. Последние вместо звезды предлагают метеорит. Первые, глядя на светлячка, думают, что это звезда. Склонности, образование заставляют меня быть человеком осмотрительным, и аплодисменты тех, кто исповедует ошибочную идею первенства формы, меня не прельщают.

Когда удаётся проникнуть в произведение великого художника, мы, часто поверженные его великой мощью, забываем о существовании других писателей. Подобно тому, как людям, долго смотревшим на солнце, стоит лишь отвести от него взгляд – и всё кругом кажется темным. Впервые прочитав «Войну и мир», я стал презрительно относиться ко всем другим русским писателям. Это была ошибка. Мы должны знать, что кроме солнца существуют луна и звезды. Гёте, восхищённый «Страшным судом» Микеланджело, позволил себе усомниться, не достоин ли презрения Рафаэль в Ватикане.

Художник, чтобы создать неординарное произведение, не остановится даже перед тем, чтобы продать душу дьяволу. Я, разумеется, тоже не остановлюсь перед этим. Но есть люди, которые сделают это с ещё большей лёгкостью, чем я.

Прибывший в Японию Мефистофель заявил: «Нет такого произведения, которое невозможно было бы обругать. Единственное, что должен сделать умный критик, – выбрать момент, когда его ругань будет воспринята. И, воспользовавшись этим моментом, обрушить на голову писателя проклятия. Такие проклятия имеют двойное действие. И против народа. И против самого писателя».

Понимание или непонимание искусства лежит вне рассуждений о нем. Чтобы узнать, холодная вода или тёплая, есть лишь один способ – выпить её. То же самое, когда речь идёт о понимании искусства. Думать, что можно стать критиком, читая книги по эстетике, то же самое, что думать, будто достаточно прочесть путеводители, и уже никакое место в Японии не останется загадочным. Народ, думаю, можно обмануть. Но художника… Нет, народ тоже… если только среди него найдётся Сантаяна…

Я сочувствую любому духу протеста в искусстве. Даже если он направлен против меня.

Творческая деятельность любого гения всегда сознательна. Что это значит? В картине «Сосна на камне» ветви деревьев обращены в одну сторону. Почему это создаёт такой поразительный эффект? Не знаю, было ли это ведомо самому художнику, но то, что эффект рождён именно таким расположением ветвей, он прекрасно понимал. Если бы не понимал, никаким гением не был. А был бы обыкновенным роботом.

Бессознательная творческая деятельность – фикция. Вот почему Роден так презрительно отзывался о вдохновении.

Сезанн, услыхав критическое замечание, что Делакруа небрежно пишет цветы, резко выступил против. Возможно, он хотел сказать только о Делакруа.

Но в протесте явно просматривается облик самого Сезанна. Ради того чтобы постичь непреложные законы, которые заставили бы испытать художественное потрясение, нужно трудиться в поте лица – в этом и состоит поразительный облик Сезанна.

Суметь воспользоваться этим непреложным законом – своего рода фокус. Те, кто презирает подобные фокусы, либо не понимают, что такое искусство, либо используют это слово только в дурном смысле – других объяснений я не вижу. Но в таком случае чванливо заявлять: это никуда не годится, никуда не годится – то же самое, что называть всех вегетарианцев на свете скаредными, считая вегетарианство другим названием скупости. К чему подобное презрение? Все художники, хотят они того или нет, вынуждены прибегать к фокусам. Вернёмся к картине «Сосна на камне». Чтобы достичь определённого эффекта, художник, хотел он того или нет, вынужден был пойти на уловку: обратить ветви сосны в одну сторону. «Пишут сердцем. Пишут жизнью». Эти сверкающие, как сусальное золото, слова хорошо обращать лишь к школьникам, ради их поучения.

Простота похвальна… Но то, что именуется простотой в искусстве, – это простота невероятной сложности. Простота, когда выжатое прессом вновь помещают под пресс. Люди, неспособные понять, сколько нужно приложить творческих усилий, чтобы получить такую простоту, могут бесконечно что-то создавать и создавать и этот свой детский лепет самодовольно называть красноречием, превосходящим демосфеновское. Настоящая сложность, и та ближе к истинной простоте, чем эта бессодержательная простота.

Опасен не фокус сам по себе, а ловкость, с которой его делают. Ловкость может скрыть недостаточную серьёзность. Стыдно в этом признаваться, но среди моих слабых произведений есть и такие, ловко скроенные. Возможно, это с радостью признают и мои враги. Но всё же…

По своему характеру я сибарит, и если буду питать чрезмерное пристрастие к изяществу, то существует опасность, что это сделает меня рабом утончённости. И поскольку мой характер не изменится, нужно людям, да и себе самому, чётко показать, во что я верю, а не прятаться в раковину, стараясь не демонстрировать ни себе, ни другим, что я собой представляю. Именно ради этого я и решил немного поболтать. Если я не буду отдавать тому все силы, то приблизится время, когда выплыть мне уже не удастся.

Ответ критику

Один критик в девятом номере «Синтё» опубликовал статью о творчестве Акутагавы Рюноскэ. Подробно останавливаться на оценке им моего творчества не вижу необходимости. Хочу затронуть лишь часть, касающуюся моих мыслей об искусстве. Часть, дискуссия о которой, если только логика рассуждений не будет нарушена, не закончится толчением воды в ступе.

I

Я когда-то писал: «Содержание произведения – это содержание, непременно слитое с формой». Критик, видимо, тоже согласен с этим. Я писал ещё: «Существует расхожая точка зрения, что содержание – основание, а форма – венец, но это правдоподобная ложь». А вот с этим критик уже не согласен. Однако, поскольку форма и содержание слиты воедино, неверно утверждать, что они одновременно и основание и венец. Если было бы возможно разделить основание и венец, то, одновременно ударив в ладони, легко удалось бы установить, какая из них хлопнула – правая или левая. Слова критика о «неясном содержании» должны быть дополнены словами о неизбежной при этом «неясной форме».

II

Далее я писал: «Художник, не пишущий картин, поэт, не сочиняющий стихов, – эти слова, кроме как метафорического, никакого другого смысла не имеют». Критик утверждает, что моя точка зрения ошибочна. Однако, видя сущность искусства в самовыражении, художник, неспособный к этому, не может быть назван художником. Действительно, мог бы существовать не писавший картин Рембрандт или не слагавший хокку Басё? Ими были бы лишь несчастные мечтатели. Более того, критик произвольно толкует мою статью. Вот, например, он говорит: «Акутагава считает, что «поэт, если он не слагает стихов, художник, если он не пишет картин, перестают быть поэтом и художником». Акутагава, признавая лишь написанную картину, созданное стихотворение, не способен понять, что могут существовать ненаписанная картина, несозданное стихотворение». Моя статья не даёт оснований для подобного толкования.

Критик ещё совсем ребёнок. Вот и всё, что я хотел сказать.

Плюсы и минусы пролетарской литературы

Литература гораздо больше связана с политикой, чем принято думать. Скорее следует сказать, что особенность литературы состоит в том, что она существует благодаря способности быть связанной с политикой. Пролетарская литература появилась у нас совсем недавно, по-моему, с большим запозданием. Это совсем не преувеличение, если вспомнить, что «Кренкебиль» появился двадцать лет тому назад.

Хотя пролетарскую литературу легко ругать за то, что она всеядна, за то, что нередко это литература лишь политически окрашенная, всё же дорога на Парнас далеко не то же, что токийская улица, и существует она не ради удовлетворения приверженцев «искусства для искусства». Среди выдающихся произведений прошлого есть множество таких, популярность которых объясняется главным образом политическими причинами. Те, кто посчитает моё утверждение лживым, должны вспомнить о славе Гюго, те, у кого оно вызовет досаду, должны вспомнить суждения о Санъё. Славу «Неофициальной истории Японии» создал не столько поэт и историк Санъё, сколько сторонник императорской власти Санъё. В таком случае не исключено, что среди пролетарских писателей появится второй Санъё или Гюго.

Разумеется, сторонники «искусства для искусства» скажут, что по политической причине позорно перекладывать заботу о культуре на будущие поколения. Я отношусь с уважением и доброжелательностью к таким приверженцам «искусства для искусства». (Я обычно отношусь доброжелательно и уважительно не только к приверженцам «искусства для искусства», но и к приверженцам чего-либо вообще, даже к приверженцам «массажа для массажа».) Однако достойно всяческого осуждения проходить мимо людского горя или людских радостей – так никогда не поступали ни Гюго, ни наш Санъё.

Я всегда был убеждён, что занимать такую позицию гораздо достойнее, чем гордиться художественным совершенством произведения.

Единственное, чего я хочу, – чтобы литература, независимо от того, пролетарская она или буржуазная, не утратила духовной свободы. Она должна разгадывать эгоизм врагов и вместе с тем разгадывать эгоизм друзей. Обратиться ко всем людям сразу абсолютно невозможно. Хотя иногда это и удаётся. Каким простым выглядел бы мир, если бы всё пролетарское было прекрасным, а всё буржуазное – отвратительным. Несомненно, очень простым… Но нет, японская литература всё равно должна пройти крещение натурализмом. Кто-то обязан сказать эти самоочевидные вещи.

Поскольку человечество прогрессирует, проблемы будут возникать беспрерывно. Я не стану утверждать, что четыре военачальника и военачальники экспедиционных войск в Сибири – все как один тоже прогрессируют. Но рано или поздно они вынуждены будут прогрессировать. Вот почему превыше всего я ставлю духовную свободу. Немцы, да и все европейцы, а может быть, и всё человечество, многим обязаны Бёрне. Но обязаны ему намного меньшим, чем Гёте, к тому же Бёрне в своих поношениях Гёте напоминает хладнокровное животное, неспособное заботиться о счастье народа. (Только не укоряйте меня, что я воображаю себя Гёте. Я воображаю себя не только Гёте, но и множеством наших предков.)

Те, для кого пролетарская литература превыше всего, возможно, будут утверждать, что кроме неё нет ни одной другой, которая способствовала бы прогрессу человечества. Если это так, то я, со своим обычным упорством, спросил бы их, касаясь именно такой литературы: «Вы в этом убеждены?» Хочу снова напомнить: я отношусь доброжелательно и уважительно к любым приверженцам, даже к приверженцам «массажа для массажа».

Так уж я думаю

Больше всего жаждет воды сидящий на верблюде путешественник. Больше всего жаждет справедливости живущий в условиях капитализма революционер. Больше всего нам, людям, недостаёт того, что нам больше всего необходимо. Вряд ли кто-либо может сомневаться в этом.

Но если сказанное мной верно, то тогда больше всего жаждет иметь ноги солдат, у которого их оторвало. Больше всего жаждет любви влюблённый, потерявший возлюбленную. Больше всего жаждут писатели, жаждут серьёзности критики, жаждут серьёзности драматурги, которым внутренней серьёзности недостаёт. Во всяком случае, не мне говорить о том, что все люди испокон веку несерьёзны. Тем более было бы оскорблением обрушивать обвинения на тех, кто обладает юмором.

История учит, что истинно серьёзные художники никогда не щеголяли серьёзностью. В их произведениях чаще или реже, но всегда присутствует непринуждённый смех. Даже известный своей суровостью Ибсен никогда не возносился над людьми, выставляя напоказ свою суровость. Вскоре после «Пер Гюнта» появилась «Дикая утка», из которой хлынули громовые раскаты смеха. Не уступает Ибсену и Достоевский, продемонстрировавший свою любовь к шутке в «Крокодиле» и «Дядюшкином сне». Толстой поведал о женщине, которая, целуясь с мужем, беспокоится, что у неё помнётся платье. Стриндберг изобразил мужчину, легкомысленного в жизни, но без конца рассуждающего о морали.

Сама логика говорит о несомненности того факта, что у так называемых серьёзных писателей, критиков и драматургов недостаёт серьёзности. Было бы неверно утверждать, что к такому выводу никто ещё не приходил. В глубине души многие это чувствуют…

По словам Паскаля, человек – думающий тростник. Думает тростник или нет – сказать определённо я не могу. Но то, что тростник не смеётся, как человек, – это несомненно. Не видя, как человек смеётся, я не могу представить себе его не только серьёзным, но и вообще не могу предположить наличие в нем человеческих качеств. Вряд ли нужно доказывать, что я не питаю никакого уважения к писателям, критикам, драматургам, стремящимся во что бы то ни стало сохранить серьёзность.

Мой взгляд на «Повесть о себе»
(Фудзисаве Сэйдзо-куну)

Художественные произведения подразделяются на различные жанры. Стихи, проза, эпика и лирика, «подлинная повесть» и «повесть о себе» – перечисление можно, несомненно, продолжать ещё долго. Однако подобные различия делаются не всегда и представляют собой лишь ярлыки, основывающиеся на количественных показателях. Возьмём, например, поэзию. Если назвать произведение стихотворным, исходя из определённой формы, то из числа стихов нужно будет исключить свободный стих и стихотворение в прозе. Если же, напротив, рассматривать свободный стих и стихотворение в прозе, то общей особенностью таких произведений будет поэтичность в самом широком смысле слова, в конечном итоге – художественность. Различие между поэтическим и прозаическим искусством тоже заключается лишь в многообразии различий между стихами и прозой. Возьмём прозаическое искусство. Чем, например, прозаическое произведение отличается от стихотворного? В чем их различие? Утверждают, что по сравнению со стихотворным прозаическое произведение оставляет гораздо большее впечатление о нашей реальной жизни. Утверждают, что такого же рода впечатление, кроме прозаического произведения, оставляет лишь поэтическая проза, то есть эпика. Однако различие между эпикой и лирикой, другими словами, между объективным искусством и субъективным, не является существенным. Не нужны даже примеры из европейской литературы – пятистишия танка, публикующиеся из номера в номер в журнале «Арараги», являются одновременно и лирическими, и эпическими. Если же исчезает различие между эпикой и лирикой, то все стихи мгновенно могут влиться во владения прозы.

Теперь мне бы хотелось высказать свою точку зрения относительно утверждения Кумэ Масао-куна, недавно поддержанного Уно Кодзи-куном, что «генеральный путь прозаического искусства – «повесть о себе». Но раньше чем высказать свою точку зрения, необходимо выяснить, что представляет собой эгобеллетристика. Согласно автору этой идеи Кумэ-куну, «повесть о себе» не есть западный «Ich-Roman»[45]45
  Роман о себе (нем.).


[Закрыть]
. Он утверждает, что к «повести о себе» следует относить произведение, в котором описана жизнь автора, даже если повествование ведётся не от первого лица, но не являющееся обыкновенной автобиографией. Но разве по существу есть разница между автобиографией и исповедью, с одной стороны, и автобиографическим или исповедальным романом – с другой? А по Кумэ-куну получается, что «Исповедь» Руссо, например, обычная автобиография, а «Исповедь глупца» Стриндберга – автобиографический роман. Но сравнение этих двух произведений неопровержимо доказывает, что «Исповедь» послужила образцом для «Исповеди глупца», и найти между ними жанровое различие, по сути, невозможно. Разумеется, оба эти произведения различаются и в манере изображения, и в манере повествования. (Если говорить о самом большом внешнем различии, то в «Исповеди» Руссо диалог не выделен отдельными строками, как в «Исповеди глупца» Стриндберга.) Но это различие не между автобиографией и автобиографическим романом, а между Руссо и Стриндбергом, бравших в расчёт помимо всего прочего особенности эпохи, географии. Следовательно, истоки «повести о себе» следует искать именно в том, что она «описывает жизнь самого писателя», то есть является автобиографией. Однако, даже и в этом случае, она может быть отнесена к ещё более многообразной субъективной литературе, чем лирическое стихотворение. Я уже говорил, что различие между лирикой и эпикой, другими словами, между субъективной и объективной литературой, по существу, отсутствует и представляет собой лишь ярлык, основывающийся на количественных показателях. Но если эпическое стихотворение ничем не отличается от лирического, то и «повесть о себе» нисколько не должна отличаться от «подлинной повести». Следовательно, истоки «повести о себе», по существу, вообще отсутствуют, а если уж искать их, то в реальности того или иного события, то есть в соответствии событию, происшедшему в жизни самого писателя. «Повесть о себе», независимо от определения, которое даёт ей Кумэ-кун, может быть охарактеризована так: «Повесть о себе» – это произведение, гарантированное от лжи.

Ещё раз повторяю: истоком «повести о себе» является то, что оно «не ложь». Это совсем не преувеличение, изобретённое мной. Сам Кумэ-кун неоднократно подчёркивает, что «как ни странно, любому произведению, кроме «повести о себе», доверять нельзя. Однако то, что произведение «не ложь», – это лишь проблема отражения действительности, никак не влияющая на проблему художественности. Обратимся к любому виду искусства, помимо литературы, например к живописи, – каждому ясно, что никто не будет смотреть на картину, думая о том, существует ли в действительности объятое пламенем чудовище в виде бога огня из храма на горе Коя. Однако было бы слишком примитивно, исходя из этого, высмеивать слова «не ложь». На самом деле в них есть определённый смысл, особенно когда речь идёт о литературе. Почему? Потому что литература больше всех остальных искусств рассматривается как сфера, тесно связанная с моралью и утилитарностью. И в то же время вовсе с ними не связана. Действительно, нас фактически нисколько не заботят мысли о морали и утилитаризме, когда мы думаем о проблеме – что, когда, для кого сделать предметом гласности. Литература, преодолевающая это, литература как таковая свободна, как ветер в поле. Если она будет лишена свободы, то мы вряд ли сможем говорить о её самоценности. В этом случае литература займёт рабское положение, в котором верхней её точкой будет «художественное воплощение мировоззрения», а нижней – превращение в средство социалистической пропаганды. Если литература свободна, как ветер в поле, то и слова «не ложь» должны быть отметены, как опавшие листья. Нет, не только эти слова, но и ошибочную точку зрения, в той или иной мере связанную с проблемой «повести о себе», а именно утверждение, что «писатель в своём произведении обязан быть предельно честен», тоже следует решительно отмести. «Будь честен», «не обманывай» – это всегда было законом морали, но не законом литературы. Более того, писатель способен выразить лишь то, что заключено в его сердце, и ничего иного. Возьмём, например, «повесть о себе», автор которой наградил своего героя такой добродетелью, как преданность, сам ею не обладая. Поскольку подобный герой отличается от автора, последнего можно, пожалуй, назвать с точки зрения морали лжецом. Но фактически он совсем не лжец – «повесть о себе», в которой он воплотил такого героя, была заключена в его сердце ещё до того, как он начал писать своё произведение. Просто он вынес наружу то, что было у него внутри. О лжи можно говорить только в том случае, если автор ради каких-то целей проституирует свой талант, нерадиво относится к тому, чтобы заключённая в нем «повесть о себе» была вынесена наружу (или высказана). Как я уже говорил, «повесть о себе» есть художественное произведение. Утверждать, что она генеральный путь прозаического искусства, – значит, безусловно, заблуждаться. Но ошибочность подобной точки зрения не только в этом. Что такое генеральный путь прозаического искусства? Я уже говорил, что разница между прозаическим и поэтическим искусством не может рассматриваться как существенная. Следовательно, генеральный путь прозаического искусства нельзя трактовать, например, как путь «самого художественного прозаического искусства». Но в таком случае неизбежно такое определение: «самое прозаически-искусное прозаическое искусство». Оно означает лишь одно – прозаическое искусство. Возьмём, к примеру, сигарету – по своей сущности она ничем не отличается от сигары. Но было бы комичным генеральный путь сигарет видеть в «самых сигарных сигаретах». И останется один выход – говорить о «самых сигаретных сигаретах». Прибегая к этому примеру, подсказанному здравым смыслом, я хочу спросить вас: что обозначает выражение «самые сигарные сигареты», кроме того, что речь идёт о сигаретах? Генеральный путь прозаического искусства – то же самое, что «самые сигарные сигареты». Как показывает приведённый мной пример, утверждение, что «генеральный путь прозаического искусства – «повесть о себе», терпит полный крах именно в том, что видит генеральный путь прозаического искусства в «повести о себе». Терпит полный крах, пытаясь построить воздушный замок, именуемый генеральным путём прозаического искусства. Можно ли говорить о том, что генерального пути прозаического искусства вообще не существует? Нет, в определённом смысле так сказать нельзя. Генеральный путь любого искусства заключён в выдающемся произведении. Можно сказать, что он ведёт к вершинам, достигнутым выдающимся произведением.

Я коротко обрисовал выдвинутую Кумэ-куном точку зрения, что «генеральным путём прозаического искусства является «повесть о себе». К сожалению, наши позиции несовместимы. Но это не значит, что я не уважаю его точку зрения. Например, Кумэ-кун выделяет из «повести о себе» автобиографию. С подобным различием как таковым, я уже говорил об этом, согласиться невозможно. Но должен сказать, что это различие вполне отвечает веянию времени в жизни литературных кругов. Будь я посвободнее, сам бы написал статейку о таком различии.

Я полностью отвергаю точку зрения Уно-куна. И делаю это потому, что он не так последовательно, как Кумэ-кун, проводит идею, что «генеральным путём прозаического искусства является «повесть о себе». Разумеется, и Уно-кун настойчиво утверждает, что художественный вкус японцев склоняется не к «подлинному повествованию», а к «повествованию о себе». Это его утверждение нужно рассматривать как шутку. Почему как шутку? Потому что к «повестям о себе», рождённым нами, японцами, я бы не задумываясь причислил «Повесть о Гэндзи», драмы Тикамацу, повести Сайкаку, стихотворения Басё, да и некоторые произведения самого Уно-куна.

В заключение хочу сказать следующее – моё решительное возражение вызывает не «повесть о себе» как таковая, а рассуждения о «повести о себе». Считать, что я апологет «подлинной повести», перед которой преклоняюсь, – значит обвинять в преступлении не одного меня. Это одновременно пачканье грязью многих шедевров, принадлежащих к «повести о себе».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю