Текст книги "Вечером в испанском доме"
Автор книги: Рустам Валеев
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 4 страниц)
– Живу, – он засмеялся, затрясся, от него так и несло жаром. – Там наша механизированная колонна… мы тянем линию электропередачи в целинный совхоз, У меня и жилье свое – вагончик.
Дядя Риза работал в передвижной колонне электромонтажников и вечно мотался по степи. Понятно, он пристроил Марселя. Зависть к Марселю рождала во мне неприязнь, я враждебно затих и отодвинулся от него.
– Я рассчитал точно, – говорил между тем Марсель, – я даже раньше пришел…
– Но почему, почему именно сегодня? Почему в двенадцать часов? – Динка, по-моему, искренне недоумевала.
– Я думал, раньше не успеем, – ответил он. – Но я был здесь уже в одиннадцать.
Динка молчала. Наконец она проговорила:
– Марсель, я не могу с тобой поехать.
Он ничего не ответил.
Динка зашевелилась, ее руки задели меня. Она обнимала Марселя и прижимала его к себе.
– Ужасный холод, – бормотал Марсель, – А тебе не холодно, малыш?
Я хотел ответить, чтобы он не беспокоился за меня, но слова замерли у меня на губах: в дверном проеме я увидел фигуру моей матери. Трудно было узнать ее сразу, но вероятность ее появления, видать, уже давно готовила меня ко всякой неожиданности. Мое напряженное молчание задело и Динку с Марселем. Медленно, оцепенело они стали подниматься.
– Дети, не пугайтесь, – услышал я спокойный голос матери.
Удивительно, с каким хладнокровием, а главное, с умом вела себя мама. Ведь каждое некстати оброненное слово, каждый суетный жест могли обернуться скандалом. Но все произошло спокойно, что, впрочем, объясняется и болезненным состоянием Марселя. Он, я думаю, плохо соображал, когда его под руки вели Динка и мама. Он молчал всю дорогу, но когда ступил в освещенную комнату, его затрясло от смеха.
Его положили на Динкину кровать, и он все порывался встать, но сестра моя налегла, прижала его к постели и, плача, стала целовать. Мама тем временем ставила самовар и шикала на проснувшегося дедушку. Когда Марселю принесли чай, малиновое варенье, аспирин, он послушно сел. С обреченным видом он глотал таблетки, пил чай, затем позволил себя укутать и закрыл глаза. Он заснул, а мы еще сидели у жаркого его изголовья, как вдруг послышался звук автомобиля, и в наши ворота застучали. Когда мама отворила окно, мы услышали голос дяди Ризы.
– Иди же отпирай! – прошипела Динка, и мама побежала.
Дядя Риза вошел в комнату и на цыпочках приблизился к постели своего подопечного. Он долго вглядывался в его лицо и наконец проговорил:
– Ну, слава богу! Теперь я могу не беспокоиться.
Мама увела его пить чай, через минуту и я последовал за ними, а Динка осталась с Марселем. Дядя Риза рассказывал, что они собирались вместе, но он провозился, чиня машину. Марсель не стал ждать и отправился пешком: боялся, что дорогу развезет и они застрянут. «А мне обязательно, обязательно надо быть в городе! – повторял он. – Меня будут ждать!»
– А что, – осторожно спросил дядя Риза, – ему действительно было очень нужно? – он пытливо смотрел на маму.
– Очень, очень нужно! – с наигранным пылом ответила мама. – Боже мой, они дают друг другу жуткие клятвы, пускают из пальца кровь, едят землю – и клянутся: ровно в полночь, в грозу и в бурю!..
– Но так делают дети.
– В них еще много детского. Я и сама до восемнадцати лет не могла расстаться с куклами. Да, я все болтаю… как поживает Марва?
– Она жива, – ответил он, – здорова. Об остальном не берусь судить. Во всяком случае харисовы мальчишки, которых она пожалела, живут не тужат. Моя мама… – Он грустно усмехнулся, помахал перед глазами ладонью. – У моей мамы непутевый сын, непутевый, неустроенный… как бы я хотел купить домик и пожить с матерью. Боюсь – куплю я домик, а будет уже поздно. И Амина вырастет – и тоже будет поздно. Ну! – спохваченно воскликнул он. – Как там наш сынок, спит?
Они направились в комнату, я опять поплелся за ними. Но Динка стала в дверях.
– Ступай спать, – сказала она. – Я и сама с ног валюсь. Они посидят возле него.
Я ушел к себе и заснул тотчас же. Сквозь сон я слышал звук автомобиля. Кажется, светало, и дядя Риза уезжал в свои Кособроды.
Марсель плашмя лежал три дня, но и на четвертый день, когда поднялся, он был еще очень слаб. Он смотрев на окна с закрытыми ставнями, и глаза его были тоскливы, как будто его заперли и не хотят выпускать.
Мама видела, как он слаб, что ему теперь не до серьезных разговоров, и все же она поговорила с ним. Кто знает, может быть, она хотела захватить его врасплох, взять, что называется, голыми руками, пока он болен и воля его слаба.
– Вот что, мой друг, – сказала она тоном учительницы, – этот дом – твой дом. И если вы с Диной что-то надумали, я не стану возражать, хотя любая другая мать высказала бы необходимую в таком случае строгость. Но я не строга, видит бог. Что же ты молчишь?
Он усмехнулся:
– Но ведь вы еще что-то хотите сказать?
– Да, я хочу еще что-то сказать. Ты должен вернуться…
Он молча покачал головой.
– Ты должен вернуться, жить у нас и учиться. Ты должен учиться, чтобы… чтобы реализовать заложенные в тебе способности. Поступишь хотя бы в веттехникум.
– Я не хочу коровам хвосты крутить.
Мама потупилась.
– Может быть, в среде твоих приятелей этакое и сходит за остроумие, но мне…
– Нет, тетя Асма, – сказал он серьезно, грустно и как бы увещевая ее не делать глупости. – Мне там нравится. Нынче я буду сдавать за восьмой и девятый, ведь я учусь заочно. Там остается еще год. И я поступлю в политехнический.
– Сейчас везде ужасные конкурсы…
Он опять усмехнулся, и усмешку его можно было бы назвать дьявольской.
– Конкурс – значит, кто-то должен сдать лучше, только и всего. Ведь вы тоже… тоже придумали мне конкурс. Правда, я не вижу, с кем я должен состязаться. И в чем состязаться… Вот какая штука.
Он молча вышел из комнаты. Потом вернулся, чтобы взять сигареты. Мама крикнула:
– Уходи же побыстрей!
Динка сказала:
– Он приедет еще, вот увидишь.
– Так прямо и разбежится, – ответил я.
– Ты же не знаешь его, ведь не знаешь? Он обязательно, обязательно приедет!
– А если нет, то поедешь ты?
Динка сказала тоном учительницы:
– Зачем же поеду я, если он обязательно, обязательно приедет?
5
А я, представьте, через год пошел в веттехникум. Мама советовала подождать еще год, получить аттестат зрелости и сдавать в институт, тоже ветеринарный, но я не послушался ее. Мне очень важно было – не послушаться ее.
Тем летом я сделал, пожалуй, первый самостоятельный шаг. Тем летом, тоже впервые, познал я чувство потери.
Смерть бабушки напугала меня и только, когда погиб отец, я был слишком мал. Теперь же, со смертью Амины, я плакал с такою болью, как будто из меня уходила жизнь.
Когда силы мои иссякли, а воля ослабла, ко мне вошла моя мама и сказала:
– Возьми себя в руки. Ведь ты не маленький.
– Я маленький, – сказал я. – Это ты не даешь мне вырасти, это ты оставляешь меня маленьким. И всех нас, да, да, всех нас!..
– Какую чушь ты несешь. Ведь и ты знал, и все знали, что это рано или поздно случится. Что поделаешь, судьба.
– Нет никакой судьбы, нет никакого бога! – крикнул я. – Я никогда не верил, и дядя Риза не верил, а ты верила… потому что ты гадкая, тебе нравится всех хоронить…
Она шагнула ко мне и хладнокровно влепила мне звонкую пощечину. Странно, я успокоился – возможно, именно на это рассчитывала моя мама.
– Если ты будешь так плакать на похоронах, – сказала она, – это может повредить Марве. Имей в виду, она беременна.
– Может быть, и сама она не будет плакать?
– Этого я знать не могу. Я только знаю, что к ударам судьбы надо относиться мужественно.
– Как, например, Динка.
– При чем тут Дина? – Она искренне удивилась и смотрела мне прямо в глаза. – Ну при чем тут Дина?
– Она мужественно переносит свое горе. Ведь Марсель никогда на ней не женится.
Мама надавила на мои плечи и посадила меня на диван. Потом она села сама.
– Ты полагаешь, она все еще не забыла его?
– Нет.
Она вздохнула и произнесла фразу, которую часто повторяла:
– Наш дом всегда был открыт для него.
– Наш дом всегда был закрыт для него, – сказал я. – Марсель всегда был для вас человеком похуже, чем все вы. Но потом вы решили его поскоблить, почистить и только потом впустить к себе. А он плевал!.. И хорошо сделал, что ушел. Я тоже уйду.
– Уходи, – сказала она, – уходи. Я, между прочим, никогда не надеялась удержать тебя. Я уже говорила тебе об этом. Ты уходи, а мы останемся.
Когда мы с нею, примиренные, почти забывшие недавнюю стычку, держась за руки, шли на похороны, меня вдруг поразила одна мысль. А ведь я в последнее время редко виделся с Аминой, хотя и любил ее и, кажется, ни на минуту не забывал об ее существовании. Но связывал я с нею не настоящую минуту, не день, не утро и вечер, не нынешние житейские заботы – а только будущее. Какое будущее? Что в нем я видел? Пыльный жаркий вокзал и нас вдвоем на этом вокзале, мы куда-то уезжаем, затем – нашу жизнь в Москве или Казани, жизнь какую-то воздушную, серебряную, как туман над водами, лишенную твердых, реальных примет… Я был уже в том возрасте, когда меняется не только настоящая твоя жизнь, но и представления о будущем. На кто знал, что так все переменится!..
– А мы не опаздываем? – спросил я маму.
– Нет, нет, – сказала она и поправила мой галстук.
Я впервые в жизни надел галстук, точнее, надела его на меня мама, мельком сказав: «Это папин галстук», – и так легко сломила мое сопротивление. Но зачем нужен был галстук, этот черный шелковый галстук, в такой день, я не понимал. Затем она извлекла из нижнего ящика комода мои новые штиблеты, купленные два года назад и оказавшиеся великоватыми. «В самую пору, – обрадовалась мама, – ты растешь не по дням, а по часам…»
– Там будут Ишкаевы, – говорила мама, не выпуская моей руки, – будут Цехановские… надеюсь, ты догадаешься поздороваться, прежде чем я толкну тебя в бок.
– Мне сморкаться не во что.
– Как, я не дала тебе платок?
– Он шелковый. Как в него сморкаться?
– Ведь нарочно, нарочно ты меня дразнишь! – Она крепко дернула мою руку и вдруг всхлипнула.
Еще издали я увидел, как из подъезда выносят носилки с зеленым трепещущим балдахином.
– Мы опоздали, – сказал я и вырвал свою руку из цепкой ее ладони.
– Но ведь только еще выносят!..
Опоздал, опоздал и не увижу ее затихшего лица! Я шел в стороне от мамы и злорадно поглядывал на нее: ведь она хотела предстать перед Ишкаевыми и Цехановскими с пай-мальчиком, у которого из нагрудного кармашка френчика торчит надушенный шелковый платок.
Мужчины несли балдахин вслед за медленно идущим грузовиком, с которого бахромою вниз свисал край обширного ковра.
– Я дала им наш ковер, – шепнула мне мама. Она опять оказалась рядом со мной. – А вон тетя Марва, подойдем к ней.
Она тоже увидела нас и высовывала лицо из-за прыгающего перед нею дядя Хариса. Видать, он уговаривал ее не ходить на кладбище…
В следующую минуту я увидел маму уже с малышом на руках.
– Погляди, какой бутуз, – сказала она. – Хочешь подержать?
– Нет.
– Упрямица Марва все-таки отправилась на кладбище, хотя, ты знаешь, у нас женщинам нельзя быть на погребении.
– У кого это у нас?
– Какой несносный! Можно подумать, что ты неизвестно чей. Ну, сядем. Пока Марва вернется, понянчим малыша.
Я ничего не ответил и побежал догонять тетю Ma рву. Она ласково открыла мне свою ладонь, улыбнулась.
Носилки между тем донесли до конца квартала и стали водружать на открытую машину. Я почувствовал какую-то пронзительную законченность в этом действии; облегчение людей, несших носилки, задело меня чуждым знобящим ветерком. Вот машина тронулась, затрепыхалась бахрома свисающего с кузова ковра, и мягко, упокойно заструился зеленый шелк балдахина. Дикарики шли сбоку нас, держались за руки и плакали. Они тоже ее любят, подумал я, теперь ее все любят и жалеют, когда ей все равно. А я и тетя Марва любили ее всегда. Я запрокинул голову, чтобы никого не видеть – пустое, дотла сгоревшее небо колыхнуло меня и прижало к тете Maрве.
Наверно, я взрослел, потому что время вдруг побежало быстрее. И все же три года были ровны и монотонны. Когда я спускался по ним, как по ступенькам, в то горестное и знаменательное для меня лето, чувство унылого движения обижало и коробило мою душу.
В то лето я сдавал экзамены в техникум. Мама страдала, я знал, но ее потаенная тоска изливалась в похвалах ветеринарному институту. Она вдохновенно называла имена достопочтенных профессоров – Задарновский, Веселовский, Серебрянников – серебряный романтический звон прорезался в звуках чужих имен. А когда мама говорила: «Профессор Задарновский изучал северного оленя и посвятил ему докторскую диссертацию», – то, ей-богу, казалось, что именно северный олень знаменует собой начало всего романтического и необычайного. Но в институт я мог сдавать не раньше, чем через два года, а я не хотел ждать. Собственную самостоятельность я предпочел профессору Задарновскому.
Динка пошла в десятый класс и стала дружить со своим соучеником. Но он никогда не появлялся возле нашего дома – сестра точно оберегала его от общения с нашей мамой. Бывало, она возвращалась домой запоздно, раздеваясь, слушала сдавленные вздохи матери, и зловредная усмешка проносилась по ее лицу. Над их отношениями витал дух Марселя, но ни мать, ни сестра не поминали его. А он не давал о себе знать. Конечно, он был слишком задет той злосчастной историей, но так ли уж виновата была Динка? И разумно ли было бы ей устремиться за ним в его степное кочевье?
В нижнем этаже дома с тех пор, как из него выехала семья тети Марвы, никто не жил. Однако комнаты были мыты и белены, там исправно топилась печка. Сияли комнаты обнаженно и тоскливо, Мама берегла их для кого-то из нас, кто первым заживет своей семьей…
Учеба в техникуме, сверх моего ожидания, очень нравилась мне, в особенности, начиная с третьего курса. По крайней мере треть учебного года и все лето мы проводили в учхозе на практике посреди необозримой степи, живописной весною, пышущей зноем летом, с отрадными днями в сентябре, когда степь опять покрывалась травами и цветами и скот сытел и лоснился. А там начинались студеные дожди вплоть до зимы с ее невыразимо яркой белизной и дикой кутерьмой метелей.
Мы занимались самой разнообразной работой: делали прививки овцам, лечили чабановских псов, косили сено, возили на заимки, где жили чабаны со стадами, комбикорма и щиты для загородок. Все мне нравилось, даже заполнять племенные свидетельства: овца такая-то, оброслость брюха хорошая, длина шерсти 7–8 сантиметров, отнесена к классу элита и прочее-прочее. Во время окота нас посылали сакманщиками к чабанам. Пожалуй, там впервые познал я труд и удовлетворение от него. Март в наших местах состязается в лютости с февралем, в кошарах было студено и волгло, и для ягнят светом божьим спервоначалу был знобящий и сырой полумрак. Малыши нарождались почти голенькие; старая овца и оближет, и обогреет детеныша, молодые же овечки бывали беспечны и бездушны. С Жумагулом, старым казахом, заворачивали мы ягнят в наши халаты и телогрейки, разрывали подстилку, покрытую сверху изморозью, а внизу мягкую и теплую, и клали как в гнездышко явленное на свет существо.
После работы я чувствовал себя усталым, полным невысказанных мыслей, неразделенных чувств. Я вытаскивал из-под лавки чемодан, вынимал из него костюм, утюжил. Жумагул оглядывал меня, обряженного, обдергивал на мне пиджак и лукаво спрашивал:
– К Ираиде собрался?
– К Ираиде, – отвечал я и поспешно направлялся к двери.
Ираида была библиотекарша. Я сиживал у нее вечерами, а потом провожал на край села, где она квартировала у местного веттехника. Иногда мы шли к нам. Жумагул обыкновенно пропадал в кошарах. Мы с Ираидой садились к жаркому, любезно сияющему самовару. Но прежде мне надо было покормить своих питомцев: собаку Жумагула и пару ягнят. Белолобый родился в самую стужу – когда мы с Жумагулом прибежали в кошару, он был едва теплый. Мы тут же забрали его домой, и с тех пор он спал со мной на печи. А Четырехглазого не приняла мать, молодая вздорная овечка. Едва я наливал в бутылку молока, Четырехглазый запрыгивал ко мне на колени и начинал сосать с невыразимо трогательным чавчаньем. Ираида пристраивалась на корточках против нас и умиленно бормотала несусветные нежности, а то просила ягненка и кормила сама.
– Какая прелесть! – говорила Ираида.
В первую нашу встречу, когда я спросил, нет ли стихов Ахматовой, она тоже воскликнула: «Какая прелесть!» – и тут же извлекла из ящичка стола обернутый в плотную бумагу томик.
Я был любопытен ей – я ощущал это с потаенным и сладким стыдом. Она допытывалась о моей судьбе, но проделывала это с какою-то суховатой, отстраненной дотошностью. Как я оказался здесь, мечтал ли учиться в веттехникуме или попал случайно?
– Не случайно, – отвечал я.
– Ну да, – соглашалась она, – это твоя стихия. Какая прелесть!
Мне это не нравилось – «твоя стихия», – фраза явно отделяла меня от Ираиды, и стихия звучало как нечто годное только для меня. Но сама Ираида мне нравилась – коренастая, с круглыми тугими ножками, полноватая в талии, но с тонким, неожиданно нервным лицом, в очках с толстыми стеклами. Теперь я знаю, почему она мне нравилась. Она, как далекая Тамара, была из другого мира, мир этот волновал меня и дружелюбно сиял сквозь толстые стекла ираидиных очков.
Она причисляла чабанов, пахарей, доярок, да и меня тоже, к каким-то героям и восхищалась ими по каждому пустяку. Себя Ираида относила к иной категории, не обязательно лучшей, даже наверняка не лучшей, но к иной. Она покорила меня рассказами о своей семье.
– У нас ужасное семейство, – говорила она. – Папа инженер, мама инженер, для них дизель важнее всего в жизни. Старший брат чистейшей воды математик, днюет и ночует на заводе и захвачен математическим моделированием. Младший. – радиотехник. В нашей квартире пахнет как в совхозной мастерской. Братья по месяцу не снимают с себя спецовок, но когда они надевают выходные костюмы, то похожи на глупых цветных индюков. Эстетического вкуса ни на грош. Меня в родном доме считают уродом, инсургентом, необразованной, несовременной, потому что я читаю, например, Лажечникова.
Когда я в свою очередь рассказал ей о моей матери, об ее замашках, цепкости хозяйки, Ираида тут же заключила:
– Твоя мама и мои родители – две капли воды. Не спорь! Призвание иной раз приводит к утилизации интересов и помыслов.
Я немного растерялся:
– А разве может быть призванием то, что у моей матери?
– Без сомнения! О, я бы очень хотела познакомиться с твоей матерью! Она печет блины?
– Блины?
– Блины или оладьи. – Она звонко засмеялась. – Я бы съела во-от такую тарелку блинов.
Я обещал свозить ее к нам, но вовсе не спешил исполнить свое обещание. Да и сам отнюдь не рвался в город. Домашние заботы пугали, угнетали меня. Я чувствовал свое бессилие перед ними и подолгу оставался в учхозе. Издали я пытался холодно осмыслить семейные казусы, но только обжигал себе душу. Вот и теперь с жалостью думал я о матери, познавшей очередное горе.
Галей в свои семнадцать лет был для нее еще мальчиком. Каково же было ошеломление матери, когда однажды к ней вбежала конопатая девчушка и упала перед ней на колени.
– Я приму решение, – сказала мать, когда прошла минута невыразимого смятения. – Я приму решение, – повторила она, мягко выпроваживая девчушку за дверь и вряд ли толково соображая. Ведь если бы соображала, она тут же призвала Галея, хотя бы для того, чтобы хоть что-то понять в отношениях ее сына с конопатой девчушкой. «Мне было стыдно говорить с ним об этом, – признавалась она позже, – я просто не знала, как мне с ним говорить». Она побежала к тете Марве, думаю, не за советом, а чтобы только не оставаться наедине со своим смятением. Тетя Марва успокоила ее как могла и посоветовала подождать, пока сам виновник не скажет матери, насколько серьезно оценивает он положение.
Но нет, мама не могла ждать. Она не брала в толк, что ей делать, но и ждать не соглашалась ни минуты. От тети Марвы она побежала к дяде Заки. Тот ужасно перепугал ее, но именно его слова будто бы осветили ей путь к действию. Он заявил: «Чем ходить тебе с передачей к воротам тюрьмы, уж лучше женит> мальчонку». Маме стало дурно, но, едва очнувшись, она уже знала, что делать. Надо спасать сына от сурового наказания!.. Опасность придала ей энергии, и буквально в тот же вечер она вместе с девчушкой перенесла ее вещи в наш дом. Немного успокоившись и вглядевшись в девчушку, мама вспомнила, что видала ее в соседнем дворе; она была сирота и после ремесленного только-только начинала работать на электромеханическом заводе.
Галею в первые минуты почудилось что-то интересное в новом положении: его приятели хоронились с подружками по укромным уголкам, а он, представьте, женат точно по мановению волшебной палочки. Однако наивное самодовольство сменилось отчаянием, он ушел из дома.
– Он напьется, – решила мама и тут же поставила самовар и стала ждать возвращения Галея. Как только он появится, она сразу зажмет его между колен и вымоет ему голову горячей водой так, чтобы хмель тотчас же вышел. В создавшейся ситуации она могла бороться с последствиями, но никак не с причиной. Что ж, пусть так. По крайней мере, она не бездействовала.
Однако брат мой явился совершенно трезвый, неся в просторной ивовой корзине голубей. Мама рассказывала мне, что облегченно рассмеялась и пошла смотреть голубей. Она называла их премилыми птичками, красавицами, но будь это вчера, дело кончилось бы слезами, истерикой и наконец выдворением птиц со двора. В голубях мама видела плавное зло для мальчишеского племени. Галей между тем упоенно строил голубятню, позабыв, что дома, притулившись в углу над вышивкой, сидит его девочка-жена. Он не плакал, ибо в его руках была игрушка.
Смешно и мило было слышать это в пересказе матери. Но когда я сам увидел Галея, мне стало не по себе. Он сидел возле голубятни, перед ним ходили, страстно гулили голуби, но глаза его были тоскливы. Я сел рядом, и он смущенно и обрадованно заговорил о птицах. Это была наша давняя мечта, держать голубей, и несколько минут мы упивались запоздалой победой и нежной властью над собственными голубями.
– Наша-то матушка, – сказал он, – видал, какой фокус выкинула? – Точно он не имел никакого отношения к происшествию. – "-Со мной даже не поговорила. Все решила сама.
Я только печально посвистал губами, которые сводило от жалости к моему брату.
– Ее не исправишь, – сказал он без холода и враждебности.
Нет ничего печальнее, чем покоренная мальчишеская гордость.
Однако чувство попранного достоинства вылилось у него в неистовое и безобразное гонение постылой жизни. Взбешенный, с белыми гневными глазами, он хватал девчушку за косички и тащил к двери. Мама подлетела и хлестнула его по рукам. Галей опешил, выпустил девчушку» но стал налетать на маму. Она не только не отступила, но вдруг схватила его поперек тулова и приподняла. И расхохоталась:
– Вот не ожидала от себя такой прыти!
– Ты что, мама, из ума выжила? – сказал он смущенно. – Во мне, как-никак, четыре пуда.
Девчушка тоже засмеялась.
– Смешно ей! – презрительно сказал Галей, но и у него глаза были веселые. Он дурашливо махнул рукой и вышел из комнаты.
Мама схватила меня за руку и увела к себе. Мы сели рядышком. Ей хотелось отпраздновать свою победу (;о мной. Я хмуро сказал:
– Ты думаешь, он больше не повторит?
Она вздохнула:
– А ты, видать, думаешь, что в других семьях всегда мир и покой. Ой, нет! В каждой свои заботы и свое горе, но кто-то должен нести самую тяжелую ношу. И требовать для себя меньше, чем остальные. Сынок, – потрепала она меня по щеке, – все перемелется! Главное, мы дом свой не потеряли. Вон умер чемоданщик Фасхи, все прахом пошло, дом продали, деньги по ветру пустили, теперь мыкаются, кто где. Дедушка правду говорит: держитесь своего гнезда!
– Все это старо, – сказал я, – сейчас не так живут – другие времена.
– Во все времена люди строили и берегли свое гнездо. Кто ты без родного гнезда? Так, перекати-поле. И совесть, и честь, и гордость – все дает родное гнездо. О, как ты не любишь меня! – внезапно воскликнула она и замерла с надеждой: вот сию минуту я брошусь к ней на шею и буду целовать, плакать и бормотать, что люблю.
Но я не двинулся с места и не проронил ни одного слова. Мне бы и самому полегчало, если бы я мог ее утешить. Но я не мог: от жалости к моему брату я почти ненавидел ее.
– Другая мать, – заговорила она дрожащим голосом, – другая мать променяла бы вас на мужа. Но я жила для вас. Вспомни Марву… дочку не уберегла, мать раньше времени сошла в могилу, от нее самой осталась одна тень…
Можно было подумать, что семья тети Марвы просто вымирает. А ведь у нее родились двое малышей, сейчас они весело вырастали и, конечно же, радовали мать. В конце концов у нее были дикарики и муж.
Пожалуй, никогда прежде я не чувствовал так, как сейчас, шаткость ее доводов и никогда прежде она не казалась мне такой чужой, сумасбродная хранительница ветшающего человеческого жилища.
Через несколько дней я был изумлен, увидев сидящих на лавочке Ираиду и мою маму. В первую минуту даже подумал: уже не сама ли мама съездила и привезла в гости Ираиду?
Мама проницательно угадала мое настроение и поднялась мне навстречу, прежде чем я приблизился к ним.
– У нас гостья, – сказала она, широко улыбаясь, и тут же шепнула скороговоркой: – Все очень хорошо. Я вела себя примерно.
Ираида щурилась на меня сквозь толстые стекла очков. Пожалуй, и она побаивалась меня и в то же время была не прочь подчеркнуть свою самостоятельность в этой ситуации.
– Иди пей чай, – сказала Ираида, как будто была моя жена. – Лепешки превкусные. А когда тетя Асма вынет хлебы, то я возьму каравай.
Делать нечего, я отправился пить чай.
Познакомить Ираиду с мамой – это казалось мне сложнейшей задачей. Но теперь, прихлебывая чай и поедая аппетитные мамины лепешки, я усмехался своей излишней осмотрительности. Не такая уж темнота моя матушка, чтобы не суметь с достоинством встретить гостя и поговорить с ним. Их мирное, удовлетворенное сидение на лавочке лучше всего сказало, как все просто и естественно сделалось.
Я продолжал чаевничать, когда вошла мама.
– Ира поливает помидоры, – сказала она залихватски веселым голосом. – Ей понравилось качать воду из колодца. Ей вообще у нас нравится.
– А тебе нравится поболтать с ней, – сказал я и поглядел на нее пристально. Все-таки мне хотелось знать, не слишком ли болтливо держала она себя с Ираидой. И попал, что называется, в точку. Она слегка потупилась.
– Да, я рассказала ей историю с Галеем. Но ведь и ты, наверно, не скрыл от Иры?
– Так стоило ли лишний раз перемалывать одно и то же, – усмехнулся я.
Она пропустила мимо ушей мою колкость.
– Как разумно она рассуждает. А я всегда была труслива. Страшного-то, оказывается, в этой истории ничего и не было.
– Твой малыш набедокурил, в результате должен родиться ребенок. Чего же тут страшного?
Она засмеялась:
– Вот именно! Но ты помнишь, как я перетрусила?
– Я, пожалуй, помогу Ираиде, – сказал я и вышел во двор.
Ираида поливала грядки с помидорами. Рукава кофточки закатаны, ноги голы, волосы взбиты. Я сел на бревна и закурил. Она подошла и села рядом, запросто задев меня бедром.
– Слушай, ты не сердишься, что я заявилась вдруг? Честное слово, мне стало так скучно!
– А теперь тебе не скучно? Ведь вы так мило поговорили.
Она тихонько, со стоном засмеялась и сжала мою руку.
– Тетя Асма предупредила, какой ты мнительный. Но она не могла не рассказать мне эту пикантную историю…
Я хотел спросить, почему же не могла не рассказать, но промолчал.
– Боже мой, – продолжала Ираида, – боже мой, сказала я тете Асме, – этакое в наше время случается с каждой третьей девицей…
– Ас тобой? – вдруг спросил я.
– Что – со мной? – Ее лицо покрылось пунцовыми пятнами, она отстранилась от меня. – Как ты можешь… Говорить такие гадости?
«Но ведь сама ты легко примеряешь гадости на других», – хотелось мне сказать, но я только пробормотал:
– Прости, пожалуйста.
Смущение оставило Ираиду, и она продолжала:
– Раз уж тетя Асма решила действовать, надо было кое-что подсказать несмышленой девчонке.
– Но прежде выдрать как следует своего оболтуса.
– Бедный мальчик, бедная мать… она стала жертвой своей щепетильности… Хватит тебе курить, идем поливать. Вот выйду за богатого мужа и куплю домик в каком-нибудь тихом городке. А тебе нравится такая жизнь?
– Да, – сказал я решитёльным тоном. Как бы ни бунтовал я против этой жизни, все-таки она была моя жизнь, не то что порицание, но даже отчужденное удивление кого бы то ни было казалось мне оскорбительным. – Да,– повторял я, – мне нравится такая жизнь!
Ираида изумленно промолчала.
В тот же день последним автобусом мы поехали в учхоз, груженные свежеиспеченными хлебами и шаньгами. Стемнело, когда мы приехали. Дядя Жумагул собирался на заимку, где оставался его внук. Он стал было хлопотать с самоваром, но я сказал, что поеду с ним.
– Мы поехали бы завтра, – сказала Ираида, и в ее голосе послышались обида и недоумение.
Ехать завтра, значит, ночевать с нею в доме старика, а мне этого не хотелось. Ираида прекрасно понимала мое нежелание и, прощаясь, едва кивнула. Мы с Жумагулом сели на его лошадь и поехали.
– Женщины этого не прощают, – сказал старик. – Ты ей нравишься.
– У меня есть девушка, – сказал я, просто чтобы он замолчал, и почувствовал невыразимую тоску. Меня томило желание любви, но воспоминание об Амине делало болезненным это чувство.
Мы подъехали к вагончику в кромешной темноте. Старик расседлал коня и привязал его к вагону на выстойку. Огромное тулово овечьего стада тяжело колыхнулось к дальней стене загона и замерло в идиотском страхе. Я умылся парною водой из кадушки, пошел в вагончик и лег на кошму рядом с жумагуловым внучонком. Рука моя обняла мальчика, я тут же уснул.
Я встал на заре и помог дяде Жумагулу выгнать из загона овец. Потом затопил Очаг и стал умываться, за ночь вода в кадушке, казалось, ничуть не охладилась и пахла камышовым тленом. Воду на пастбища возили с озера на бензовозах. Подъедет шофер к двадцатикубометровому чану, перекинет в него шланг с привязанным к концу камнем, чтобы шланг не выпрыгивал, и сольет воду. И опять едет к озеру. Чаны, как фантастические сторожевые башни, царили над ровным горячим пространством и не давали шалить призракам. Находясь вблизи от них, я ни разу еще не видал миражи.
Едва мы сели завтракать, приехали шоферы, и Жумагул позвал их пить чай. Они опорожнили свои бензовозы и подсели к нам. И тут я решил, что поеду с ними в деревню, а там пересяду в автобус – и в город. Мне казалось, что вчера произошло что-то ужасно нехорошее, и это нехорошее заключалось в том, что после разговора с Ираидой мама придает своим действиям неопасный, даже пустяковый смысл. Но почему? – ведь все уже было сделано и сделано без Ираиды. Уже едучи в машине я привел свои сумбурные мысли в некоторый порядок. Ничего плохого в том, что они встретились, не было. И то, что Ираида судила историю Галея по-своему, было в какой-то степени правомерным. Но что-то все еще ускользало от меня, и причиной тому – я понял это минутой позже – была моя неприязнь к матери. Конечно, думал я, мама струхнула и поступила наивно и по отношению к Галею деспотически – ведь она даже не сообщила ему своего решения. А ее решение ставило под удар судьбу не только Галея, но и девчушки – нынешнее зыбкое благополучие назавтра могло обернуться разрывом и теперь уже горем для троих. Ираида права: мать слишком поспешила.