Текст книги "Human"
Автор книги: Ростислав Клубков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 3 страниц)
Сойдя в зал, он неожиданно обернулся на театральный занавес, едва уловимо шевелящийся в темноте, как огромное, с шорохом поднявшееся отвесно озеро. Вышитые на нем фигуры были вполне ясно видны ему. Вот приговоренный к смерти король стоял на одном колене на эшафоте, сняв парик и преклонив под занесенный топор голову; священник исповедовал короля; солдатня и знать стояли у стены пышным рядом, прорастающим стеблями копий, а маленькая принцесса, выронив золотое веретено, безмятежно спала на ступеньках эшафота. Казнь была погружена в сон.
Здесь необходимо раскрыть существенный секрет: нет смысла говорить или пояснять, кем был молодой человек с цветком, но цветок и яблоко были осторожными паролями, а сиреневый саквояж, похожий на футляр музыкального инструмента – взведенной адской машиной.
III
Несколько неполных лет он учился в университете маленького трансильванского городка, где был свой король, просвещенный человек, безнадежно больной редкой скоротечной формой малокровия, знаток Кранаха, автор сложного исследования о неоцененной "Казни святой Екатерины", безвозмездно уступивший специально перестроенный дворец под лекционные залы университета, оставив для себя лишь маленький однокомнатный флигель, выходящий в сад. Приняв на себя почетное ректорство, временами он читал ученые, но немного скучные лекции по истории живописи в бывшем дворцовом театре, похожем на золотую внутренность витой раковины.
Будучи сторонником ненавязчивого просвещения народа путем тихого архитектурного строительства, король строил сам, временами даже выходя, поддерживаемый каменщиками, на шаткие леса в штукатурном фартуке: заезжих архитекторов смущала его умирающая мечта, превращавшая город в подобие мнемонического театра, призванного путем сочетания символических фресок, статуй, рельефов и городских перспектив, чудно превращать двуногого дикаря, готового обесчестить мать и убить отца, в просвещенного гражданина вселенского универсума.
В начале весны, ранней и необыкновенно теплой в этом полузабытом и отдаленном, как веспасиановские времена, году, переходя через залитую водой театральную площадь, к которой, как помнится, да и было на самом деле, примыкало кладбище, зябко и осторожно идя в обнимку с молодой прихрамывающей художницей Соней Грюневальд с неестественно огромными и радужными, как павлиньи перья, глазами, он увидел на афишной тумбе молодое отсыревшее лицо мачехи, иллюзионистки О.З., приехавшей на гастроли вместе с маленьким венецианским цирком.
"Пойдем?", – осторожно спросила своего любовника Соня Грюневальд, как раз закончившая большую мозаичную копию ботичеллиевской "Венеры" для городского вокзала. – "Я так хочу видеть канатоходцев".
Она опасливо посмотрела вверх. Этот трансильванский городок славился канатоходцами, плавно танцевавшими на протянутых над площадью канатах каждое воскресение. Поговаривали, что иные из них могли без затей ходить по воздуху. Теперь на пересечении проволок и канатов висел остов булочника без суда повешенного за то, что продавал хлеб из отрубей по цене, вдвое превышавшей пшеничный – и канатоходцы не выступали.
Соня Грюневальд продолжала заворожено смотреть вверх.
"Да что ты там, наконец, увидела?"
"А ты посмотри".
Художники немного странные люди. Не так давно Соня, ненасытно содрогавшаяся в его объятиях, вдруг спокойно, нежно и властно отстранила его, встала и голая, растрепанная, мокрая от пота, в пятнах от поцелуев, начала набрасывать – сразу на бумаге и на холсте – очень неприятную картину в брейгелевском духе: дерущиеся слепцы обрушиваются на тупых зевак, ловко, профессионально выбивая им глаза посохами; на переднем плане жалкая, с пустыми глазными ямами, гнилым ртом и провалившимся носом девушка, жутко и неуловимо похожая на саму Соню, длинными дрожащими пальцами пытается вставить в глазницу чей-то свежевыдавленный живой глаз.
"Нет, ты посмотри!"
Над повешенным, чуть раскачиваясь на канате, стояла, положив руки в карманы легкого плаща, стояла высокая светловолосая женщина в серой широкополой пуховой шляпе. У нее было холодное суровое лицо, чуть похожее на длинную морду лошади.
Равнодушно и презрительно посмотрев на застывшую под ней с запрокинутыми головами пару, она неожиданно широко улыбнулась им, достала из кармана плаща большое яблоко и, негромко сказав: "Вам не надо ходить в цирк", медленно пошла по канату прочь, перекидывая его из руки в руку и одновременно, словно легкая душа розы или животного, растворяясь в воздухе.
"Боже мой", – завороженная, словно бы от настоящего чуда, сказала счастливая художница: "Какая канатоходка".
"Это моя мачеха", – глухо, с ужасом и отвращением ответил молодой человек, как во сне, подбирая покатившееся по воде к его ногам яблоко.
IV
В тот вечер они и вправду не пошли в цирк; Ольга Зангези, играя яблоком, медленно исчезала на раскачивающейся проволоке без них.
"Зайди в булочную", – попросила Соня, уже отпирая мокрым ключом дверь мастерской. Маленькое крыльцо было по обеим сторонам охвачено огромным кустом шиповника, разросшимся под треснувшими ступенями. Его ветви даже немного мешали открывать дверь. Видимо, ему было очень тепло, потому что зацветал он обыкновенно в феврале, еще среди снега, хотя листья не раскрывал до апреля. Этой зимой его часто засыпало снегом, и он сиял, безлиственный, весь в цветах.
"А я как раз растоплю печь и поставлю чайник". – Обыкновенно вместо чайника она ставила на железную печь ботинки, которые вскоре начинали парить, как два чайника. Ужинать приходилось не то, чтобы всухомятку, но без чая, вместо которого они ели горячий хлеб, на котором могло бы медленно растаять масло.
Булочная была на углу их улицы, как раз у кладбища, – одна из маленьких могил с кренящимся лютеранским крестом как раз примыкала к ее задней двери, а порогом служила стершаяся могильная плита – так что булочник по случаю пек сдобные просфоры для маленькой православной церкви. Католический священник, говорят, по жадности замешивал пресные облатки сам. Во всяком случае, праздные ночные гуляки – обыкновенно подвыпившие студенты с прихмельнувшими девицами – клялись, что видели, как, закатав рукава сутаны, он с остервенением вымешивал тесто в ночи.
В результате, проходя мимо золотящегося кренделя и кренделящихся букв над витриной с глиняными каравайчиками, Соня со смехом вспоминала, как Вольтер в сердцах назвал неприятного попа, которого сам же выдумал, "юродивым булочником", добавив, что не представляет, как его кот может есть "эту холодную гадость – сырую рыбу".
На белесом прилавке лежали булочки "для щупа", и Соня с удовольствием тыкала в них пальцем, часто протыкая их длинным ногтем почти насквозь. Булочник – у него были большие, малиновые, похожие на вдруг вспыхнувший стеклярус щеки и голубоватые медлительные глаза – вздыхая, уносил испорченную булку с черной, в угле и графите, дырой, "покрошить птичкам" и смиренно приносил новую, уходя и возвращаясь, как большая белая роза или грузный лебедь. Соня, смеясь, снова протыкала ее пальцем.
Однажды, смущенно уйдя в заднюю комнату, булочник нежданно вынес оттуда и подарил Соне длинное павлинье перо, похожее на ее глаза, как только тогда заметил ее любовник.
В тот день, под беззвучно расцветающим в небе ранним закатом, похожим на бледный веер, стоя на пороге, булочник, что-то неразборчиво напевая себе под нос (Соня уверяла, что это моцартовская "Die Kleine Nachtmusick"), без халата, в жилете, со свисающим из кармана плотницким шнуром, вделывал в распахнутую дверь булочной небольшое витражное оконце; густо-синий, похожий на лилию цветок на зеленом фоне.
"Подождите меня", – откликнулся он, неловко, с беспомощным изяществом, немного неестественным в простом человеке, орудуя неповоротливой стамеской.
Из двери булочной вышла пожилая карлица в синем платье и с большой, как глиняный кувшин, головой, неся подмышкой круглый неуклюжий щит пшеничного хлеба.
"Впрочем, можете не ждать, – белый пекарь тяжело переводил дыхание, явно непривычный к плотницкой работе, – Заплатите потом. Хлеб холодный. Калачи еще горячие".
Он снова, с пугающе беспомощной грацией взялся за стамеску большими кистями рук.
"Помочь?"
"Пожалуй, нет", – ответил булочник и замолчал, приложив свободные пальцы к маленькому подбородку, – "Впрочем, помогите. Кажется, мне действительно не справиться одному".
Некоторое время они неумело работали вдвоем. Наконец, упрямое окошечко криво, но надежно встало в самодельные пазы.
Оба тяжело вздохнули.
"Вроде хорошо", – сказал молодой человек.
"Надо закрепить гвоздиками, – сказал булочник, – Под прилавком молоток".
Длинная широкая доска, выдающаяся из под прилавка, была похожа на припрятанный от праздных глаз стол. Молотка на нем в помине не было, а рядом с хлебным ножом лежало несколько нагусто, как исправленная звездная карта, многослойно исчерненных листков. Что мог – с таким тщанием и неудовлетворенностью – писать булочник?
Он разобрал отдельные сочетания слов – что-то о полярном исследователе, одиноко умирающем, сжавши рукавицей тяжелый компас, в двигающихся сквозь полярные льды санях.
Неподвижно стоя в дверном проеме, сомнительный пекарь внимательно и печально смотрел на своего невольного соглядатая. Его лунное лицо было чем-то неуловимо похоже на яркую переводную картинку – швейцарский вид – под влажной папиросной бумагой в блюдце с водой.
"Не нашли молотка?"
"Нет".
"Вот ведь запропастился. И не найдешь", – сокрушенно сказал толстый человек, похожий на озеро, горькую рябину на берегу и цветные горы.
Почти такой разноцветный горный пейзаж с озером и рябиной был виден сквозь распахнутые окна на последней картине Сони Грюневальд агиографической фреске, заказанной полковником Гейнке к приезду Александра Клювина.
Сюжет фрески поначалу шокировал полковника: святая была изображена непосредственно в момент своего внезапного обращения к Богу. Абсолютно голая, освещенная солнцем, бившим сквозь распахнутое окно, за которым были горы и озеро, она положила ногу любовнику на плечо. Ее тело наслаждалось животной страстью. Впрочем, у нее несколько недель не было лица – пока Соня Грюневальд не увидела в одной из университетских аудиторий высокую светловолосую женщину, непередаваемо и неявно похожую на ботичеллиеву Венеру. Именно к ней обратилась Соня Грюневальд одолжить лицо и шею для фрески.
Увидев безголовое тело, лебединошеяя красавица ахнула, приложив пальцы к щекам, и вдруг, нежно улыбнувшись, наклонилась и поцеловала Соню в лоб.
Вскоре они стали почти подругами, как правило встречаясь по утрам за чаем в кабинете полковника, который, сентиментально и безответно влюбленный в Соню, попросил ее будить его по утрам, кидая маленькие камешки в раскрытое окно флигеля.
"Я вот думаю", – продолжал булочник, поворачиваясь разноцветным пейзажем к небу, – "хорошо бы, например, какой-нибудь простой вензель. В смысле не на дверь. – Не забудьте взять калач. – Это, вделать очевидный вензель булочной в мостовую", – по швейцарскому пейзажу проплыла, как по отраженному в реке, звезда, – "Не для зрячих. Чтобы палка, например, легко бы его нащупала. А в дождь он будет похож на водяной знак. – Приходите вновь. Обязательно его поставим. – Потому что – ведь он ничего не видит как же он купит хлеб?" – шепотом, словно закрывая книжку с картинками, добавил он, провожая взглядом уходящего молодого человека.
V
Они – если только плотный и рыжебородый человек в пыльнике и широкополой шляпе, передавший ему очередной саквояж со снаряженной адской машиной, был и в самом деле тем добрым булочником – встретились почти десятилетие спустя на шуршащей, осыпающейся горной тропинке, среди разноцветного гранита скал, у края пропасти, на дне которой раскрывались глазу пестрые крыши маленького городка.
Бледно-нежно-зеленый купол театра, который он должен был взорвать, казался похож на укатившееся с горы яблоко.
Вроде того, какое, поочередно, играя им и передавая из руки в руку, они, смеясь, ели, стоя по щиколотку в воде, среди плавающих мраморных могил городского кладбища. А потом Соня истомленно выпустила его из пальцев и оно, кружась в воде и шурша о льдинки, плавало у их ног, пока они целовались, дрожа от обжигающего холода. – "Пойдем", – быстро наклонившись, она выдернула его из воды и жадно, жестоко, почти остервенело догрызла. – "Я замерзла. Не пойдем в цирк. Купи горячий хлеб. Я замерзла", – шептала она, с трудом переставляя ноги, пока он вел ее под руку. – "Знаешь, эти мертвые... Как бы я хотела тебя, уже будучи мертвой. Когда это, – закрыв глаза, она провела пальцами по лицу и горлу – было бы изгрызено червями". – Он отшатнулся. – "Прости меня. Это страшно. Это непереносимо. Прости меня. Но я это нарисую". – Они стояли уже почти на пороге булочной. – "Приходи. Вернись", – сказала она жалко, жадно и безнадежно, уже повернувшись к нему мелко вздрагивающими от невидимых слез плечами.
Пошатнувшись, безымянный молодой человек торопливо сел на камень рядом с молчаливым связным и, сказав пароль, протянул руку за саквояжем.
"Подождите", – неожиданно сказал тот.
Бывший студент удивленно посмотрел на рыжебородого человека.
"Я встречаюсь с вами отнюдь не ради вашего, как, впрочем, и моего, к сожалению, ставшего моим, дела", – сказал рыжебородый.
У него было белое, как снег, роза или мука, лицо и большие бледно-голубые глаза.
Если б не глаза, он и вправду был бы более чем похож на булочника.
"Я встречаюсь с вами ради Сони Грюневальд", – ставя саквояж на колени, продолжал рыжебородый, – "Ведь вы – как бы вы себя не называли сами – ведь вы – Всеволод Зангези – ваш отец, дурак, дал вам фамилию вашей мачехи – вы были ее любовником почти целый год".
Если быть честным, они стали любовниками еще при жизни отца.
Он как раз уезжал в университет. Поезд отходил ночью. Отец спал. Днем его свалил тяжелый сердечный приступ. Он зашел попрощаться с Ольгой Зангези. Она сидела перед распахнутым в ночь окном, задумчиво перекидывая из руки в руку маленькие пестрые камни, разноцветные, как радуга или горы на детской картинке в книжке.
"Уезжаешь?"
"Да. Уже".
"Прощай".
Прикрыв глаза, с распущенными волосами, продолжая мелькать порхающей радугой горного пейзажа, она подставила ему щеку для поцелуя, но как-то неловко и он, промахнувшись, поцеловал ее в затылок.
Цветной камень, пролетев мимо ее руки, упал на пол.
"Поднимешь?" – спросила она.
"Да", – ответил он, становясь на одно колено и вдруг неловко, почти упав на пол ничком, поцеловал ее в щиколотку.
Она только громко сбросила с ноги туфлю.
На ней были тесные лиловые вельветовые штаны.
Он поцеловал ее в колено.
Резко встав, она оттолкнула кресло и погасила свет. Он обнял ее за плечи. Тяжело дыша, она тихо положила кисти рук на письменный стол, не мешая ему делать то, что он торопливо делал, только тихо говоря: "Не рви пуговицу. Вот так. Не сюда. Рановато тебе с кровушкой".
Ее передернуло от боли.
Прижавшись к ней, он провел пальцами по ее закушенным губам.
Она тяжело вздохнула и молчала, пока он не оставил ее в покое.
Под утро, под стук колес, словно мертвый, побалтываясь на подвесной койке, он вспомнил о ее игральных камнях. Казалось, они незаметно растаяли в воздухе над ее руками.
Поезд подошел к вокзалу. Нежная и мозаичная Венера взглянула на него глазами Ольги Зангези. Что она с ним делала, как забавлялась с ним несколько часов назад, если камни исчезли?
Маленькая темноволосая девушка в куртке и рукавицах, улыбаясь, весело помахала рукой одинокому утреннему пассажиру.
Мучимый непереносимым стыдом, гонимый страхом, растерянный, раскрасневшийся, он внезапно подошел к мозаике и неловко помахал Соне Грюневальд в ответ.
Когда она умерла, снова мучимый стыдом и сердечной болью, он расспрашивал о ней праздно-равнодушных европейских путешественников с похожими на маленькие карманные зеркала альбомчиками для мгновенной зарисовки окрестных видов, но они только умиленно вспоминали мозаичную Венеру и – зачем-то – памятник Александру Клювину, с искаженным непереносимой болью лицом, с пустыми глазницами, из которых, как кровь, текла вскипевшая застывшая бронза. Почти таким – разве что в обычном европейском костюме – его видели в последний раз, когда, слепо шаря руками в беззвучном воздухе, спотыкаясь на лестничных ступенях, он навсегда выходил из университетского дворца, среди молчаливой студенческой толпы, пораженной жалким и страшным зрелищем.
Тяжело сидящий на камнях бородатый булочник как будто подслушивал его мысли, или просто был хорошо осведомлен о том, что было его воспоминаниями.
"Вы напрасно снова сделались любовником своей мачехи, – с отвращением сказал он, – Да, она все, все знала о смерти Сони Грюневальд. Это вы правильно угадали. Но она ведь и убила ее. Придушила и свернула шею в университете на лестнице. Ей ведь было это проще простого. Она там читала лекции по утрам. Скучные, глубокие и сухие, как заброшенный безводный колодец. А по вечерам танцевала на канате. Так вот, несколько минут ее не было: вместо нее перед студентами балаболила иллюзия. А потом, свернув Соне шею, она вернулась".
Подложный булочник, осторожно встав и не отпуская сафьянового саквояжа, приседая, подобрался к краю пропасти и, протянув руку, бережно сорвал бледно-желтый горный тюльпан, казалось, волшебно выросший прямо из горной породы.
"За что она убила ее?" – глухо спросил пасынок Зангези.
Вместо ответа рыжий бородач перекинул ему на колени саквояж.
"Не скажу. Моя маленькая месть. Я боготворил ее", – его большие, странно неподвижные глаза стали холодны и жестки, – "Но я простил ее убийство Ольге Зангези. Но не прощу трусости. Вы трус".
Пасынок циркачки вскочил. Саквояж скатился с его колен, тяжело стукнув о камни.
Его собеседник даже не подумал встать и только брезгливо отпихнул повалившуюся на бок сафьяновую бомбу тяжелоподкованным каблуком, как будто намеренно и расчетливо хотел умереть.
"Вы все время были в городе. Она день за днем ждала вас. Был осужден и покончил с собой ее отец. Ее мастерскую разгромили во время обыска. Я спасал ее рисунки, очищая их от следов человеческих копыт. Помните военный мятеж? Ее изнасиловали рехнувшиеся от вседозволенности подростки. Вы все время были в городе! – Ваше счастье, – глухо добавил он, – что она успела перед смертью найти более достойного человека".
Зангези молчал, почему-то удивленно глядя на саквояж, и вдруг испуганно присел перед ним на корточки и торопливо щелкнул замками.
В саквояже были камни.
"Бомбу вашу, – насмешливо сказал его собеседник, – настоящий динамит, вы найдете в розовом кусте у вашего дома. Будь она со мной, я взорвал бы вас. На этой скале".
Отвернувшись, он тяжело и торопливо пошел прочь, скрылся за скалой, похожей на сиренево-алый язык окаменевшего пламени и хитро запетлял, оступаясь и тяжело дыша, вместе с осыпающейся горной тропинкой, спускаясь к нестерпимо синему для глаз озеру.
VI
Сонный сторож с длинными белесыми ресницами и небрежно поднятым воротничком несвежей рубашки с лязгом отомкнул двуручным рычагом граненого ключа парадную дверь таинственно подготовленного к взрыву театра, надкусил зеленовато-желтое, радужно светящееся в темноте яблоко, бессловесно доигравшее свою роль, сплюнул, аккуратно пересчитал деньги и вдруг удивленно отрыгнул на призрачный в этих лилово-прозрачных сумерках парадный театральный подъезд плотный сгусток крови.
Зангези нежно обнял его на прощание.
В ночных горах было холодно. Смутный театральный купол сливался с дымчатой тьмой. На далеком и невидимом за скалой ночном горном озере громко и простужено пел невидимый ночной гребец. Слова были неразборчивы, но мотив был неотвязчив и странно знаком, как будто безымянный, жуткий оглодок реальной женщины, которая отвратительно хихикает в его легких, у которой нет ни родных, ни близких, ни крыши над головой, а только гнилая гробовая доска.
Его вырвало на скалы.
Придя в себя, он увидел у своего лицо ветхий грязно-белый ботинок, сквозь который пророс хрупкий, осыпающийся бледно-желтый горный тюльпан, печально и неуловимо похожий на неосвещенное окно в маленьком городке, за которым старый человек, раскрыв бритву, перерезал себе горло.
Положив голову на камень, Зангези закрыл глаза.
Его не разбудил даже ярко-белый, как бенгальский огонь, осветивший горы взрыв.
VII
Уже в сумерках, под альпийскими звездами, похожими на маленькие ребристые камни, закутанный в шерстяной плащ горный лодочник, орудуя веслом, как косой и хрипловато напевая горькую песенку о потерянной возлюбленной, которую любовник просит Бога вернуть с небес, умоляя, проклиная, сходя с ума и, наконец, убивая Бога, – медленно подвез его к маленьким мосткам на дальней оконечности озера.
Сразу от мостков поднималась вверх узкая ступенчатая лестница горной улицы, стиснутая некрасивыми домами, сросшимися в тяжкое подобие крепостных стен.
Лодочник, уже не видимый, но хорошо слышимый, пронзительно и хрипло запел о мертвых друзьях, которые спят в могилах и перед которыми ты никогда не был ни в чем виновен.
Каменная лестница упиралась в небольшую, вырубленную в скале дверь, за которой была вырубленная в скале комната, войдя в которую, кажущийся пекарем человек наклонился над стоящим на столе тазом и, со стоном ополоснув лицо, вынул из под век каменные глаза, не так давно поразившие пасынка Зангези своей странной неподвижностью.
"Раствор готов", – неожиданно сказал незаметный до того старик, сидевший в углу, поставив между колен каменную плошку.
На стенах комнаты поблескивали нешлифованые мозаики. Деревянный стол заваливала груда мелких камней.
Встав, старик начал осторожно штукатурить стену.
"Сейчас начнем", – сказал слепой.
Сквозь дверной проем доносился отдаляющийся голос лодочника.
Быстро и уверенно перебирая у стола камни, слепой торопливо вдавливал их в застывающий раствор.
Был ли этот человек Александр Клювин?
Бог весть.
Это его тайна, которая, как вересковый мед, как смерть Сони Грюневальд, навсегда останется внутри него, вместе с ним.
"Какое красивое лицо!" – неожиданно воскликнул штукатур, глядя, почти в полной темноте, на его работу.
"Это лицо Ботичеллиевой Венеры. Ботичеллиевой Венеры", – ответил слепой, с грустной нежностью проводя рукой по цветным камням.
1990 – [2000-2001].