355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ромен Роллан » Пьер и Люс » Текст книги (страница 2)
Пьер и Люс
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 18:42

Текст книги "Пьер и Люс"


Автор книги: Ромен Роллан



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 4 страниц)

В сердцах двух детей Завтра воскресло.

Завтра снова увидело их у фонтана, так же как и все последующие «завтра». Ясная погода благоприятствовала этим коротким, – но с каждым разом все менее коротким, – встречам. Пьер и Люс приносили какую-нибудь еду – было так приятно угостить! Пьер всегда поджидал Люс у входа в музей. Ему захотелось посмотреть ее рисунки. Она ими не очень-то гордилась, но не заставила себя упрашивать. Это были уменьшенные копии известных картин или их фрагментов: группа, лицо, бюст. На первый взгляд недурно, но очень небрежно. Кое-где довольно верные, умелые штрихи; а рядом – ученические промахи, выдававшие не только невежество, но и нетребовательность, полное равнодушие к оценке. «Ничего! Сойдет!» Люс называла подлинники. Пьер и сам хорошо знал их. Он досадливо морщился. Люс видела, что ему не нравится, но мужественно показывала все – вот вам еще!.. Самая скверная! С ее губ не сходила усмешка – насмешка и над собой и над Пьером; ей не хотелось признаваться самой себе, что ее самолюбие задето. Пьер не открывал рта, боясь сказать лишнее. Наконец не вытерпел. Она показала ему копию картины Рафаэля во Флоренции.

– Но здесь совсем не те краски! – воскликнул он.

– Ничего удивительного! – возразила Люс. – Подлинника я и в глаза не видела… я делала по фотографии.

– А разве вам не дают указаний?

– Кто? Клиенты? Они тоже не видели… Да если бы и видели, разве они в этом разбираются? Красный ли тут, зеленый, синий – им все равно. Иногда мне дают оригинал в красках, но я меняю цвета… Вот хотя бы здесь, взгляните… (Ангел Мурильо).

– И вам кажется, что так лучше?

– Нисколько, но это меня забавляет… И к тому же так было легче… А в общем мне все равно… Только бы продать…

Сказав это с вызывающим видом, она замолчала, забрала у Пьера свои рисунки и рассмеялась:

– Ну что? Хуже, чем вы думали? Он огорченно спросил:

– Зачем? Зачем вы это делаете?

Она взглянула с доброй, материнской усмешкой на его растерянное лицо. Глупый мальчик! Его родители – люди обеспеченные, ему все так легко достается… Разве он понимает, что иногда приходится идти на компромисс?..

А он все повторял:

– Зачем, ну скажите, зачем?

(И казался совсем сконфуженным, словно сам был этим злополучным художником! Славный мальчик! Ей захотелось поцеловать его… по-матерински, в лоб.)

Она кротко ответила:

– Чтобы прокормиться.

Он был поражен. Ему это и в голову не приходило.

– Жизнь не так проста, – продолжала она непринужденно-насмешливым тоном, – прежде всего надо есть, каждый день есть. Сегодня пообедал, а завтра начинай сначала. Кроме того, надо одеваться. Одеть все – и руки, и ноги, и голову. Вот сколько вещей! И за все туловище надо платить. Жить – значит платить.

Впервые он заметил то, что ускользнуло от его близоруких глаз влюбленного: скромный, местами потертый мех, уже не новые ботинки и другие признаки недостатка, которые скрадывала присущая парижанке элегантность. И сердце у него сжалось.

– Нельзя ли, нельзя ли мне помочь вам? Она покраснела и чуть отстранилась от него.

– Нет, нет, – обиженно возразила она, – об этом не может быть и речи… никогда… я не нуждаюсь…

– Но я был бы так счастлив!

– Нет… и довольно об этом. Или я с вами не дружу.

– Так, значит, мы друзья?

– Да. Если только вы не отказываетесь, просмотрев эту мазню.

– Ну, конечно, нет! Вы же не виноваты.

– Но это вас огорчает?

– О да!

Люс от удовольствия даже засмеялась.

– Вам весело? Злая!

– Нет, это не злость. Вы не поняли. – Почему же вы смеетесь?

– Не скажу.

(А сама думала: «Дорогой мой! Какой же ты милый… Огорчился из-за того, что я скверно рисую!»

И сказала:

– Вы добрый; спасибо.

(Он удивленно взглянул на нее.)

– Не старайтесь понять! – Она ласково похлопала его по руке. – Довольно, поговорим о другом…

– Да, только еще один вопрос… Мне все-таки хотелось бы знать… Скажите (только не обижайтесь!)… может быть, вы сейчас стеснены в средствах?

– Нет, нет, я так сказала потому, что иногда бывали трудные минуты. А теперь нам уже легче. Мама нашла место, где хорошо платят.

– Ваша мама работает?

– Да, на заводе военного снаряжения. Там платят двенадцать франков в день. Мы теперь богатые!

– Как, на заводе? На военном заводе?

– Да.

– Но это ужасно!

– Что поделаешь! Надо брать что подвернется!

– Люс, но если бы вам, – вам самой предложили?..

– Мне? Но вы же видите: я мазюкаю… Теперь-то вы согласны, что я права, занимаясь этим?

– Но если бы вам надо было зарабатывать и ничего другого не представилось, кроме работы на военном заводе, вы пошли бы?

– Если бы надо было зарабатывать и не было выбора? Ну, еще бы! Помчалась бы со всех ног!

– Люс, а вы думали о том, что там делают?

– Нет, не думала.

– Там делают то, что несет страдания, смерть, что будет терзать, жечь, мучить таких людей, как вы, как я…

Она приложила палец к губам в знак молчания.

– Знаю, все знаю, но не хочу об этом думать.

– Не хотите думать?

– Не хочу, – решительно сказала Люс.

И, с минуту помолчав, продолжала:

– Надо жить… Как только начинаешь думать – жить невозможно… А я хочу, хочу жить! Если жизнь заставляет меня делать то или другое, разве я должна из-за этого терзаться? Я тут ни при чем, я этого не хотела, и не моя вина, если это дурно. В том, чего я хочу, нет ничего дурного.

– А что вы хотите?

– Прежде всего – жить.

– Вы любите жизнь?

– Еще бы! А разве это нехорошо?

– Нет, нет, так хорошо, что вы живете!

– А вы? Вы не любите жизнь?

– Я не любил ее раньше, до того…

– До того, как?..

(Ответа не требовалось. Все было понятно без слов.)

Пьер пытался уточнить ее мысль.

– Вы сказали «прежде всего», «прежде всего я хочу жить». А потом? Чего бы вам еще хотелось?

– Не знаю.

– Нет, знаете.

– Вы очень нескромны.

– Да, очень.

– Я стесняюсь сказать вам…

– Шепните мне на ухо. Никто и не услышит. Она улыбнулась.

– Мне хотелось бы… (Она запнулась.) Мне хотелось бы чуточку счастья…

(Они сидели так близко один к другому!)

Она продолжала:

– Разве я слишком многого требую? Я часто слышу, что это эгоистично; да я и сама себе говорю: «На что мы сейчас имеем право?» Когда видишь кругом столько страданий, столько горя, не смеешь ничего требовать. И все же мое сердце требует и говорит: «Нет, есть у тебя право, есть право на чуточку, на капельку счастья…» Ну скажите мне прямо: разве это эгоистично? Вы находите, что это нехорошо?

Его охватила бесконечная жалость. Этот крик сердца, трогательный и простодушный, взволновал его до глубины души. На глазах у него выступили слезы. Сидя на скамье, прижавшись друг к другу, они чувствовали теплоту своих колен. Ему хотелось повернуться, обнять ее, но он боялся потерять самообладание. Они сидели не двигаясь, глядя себе на ноги. Торопливо, горячо и глухо, едва шевеля губами, он проговорил:

– Маленькая моя! Моя дорогая! Мне хочется прижать ваши крохотные ножки к своим губам, мне хочется всю вас съесть…

Не поворачиваясь, так же торопливо и тихо, она ответила в полном смущении:

– Вы с ума сошли! Замолчите! Прошу вас…

Мимо них медленно прошел пожилой человек. Им казалось, что они растворяются в безграничной нежности…

В аллее не было никого. Взъерошенный воробей копошился в песке. Фонтан рассыпался светлыми каплями. Они робко обернулись друг к другу; и как только взгляды их встретились, губы их, словно летящие птицы, соединились, боязливо и трепетно, и разлетелись. Люс встала, пошла. Пьер тоже поднялся. Она сказала ему:

– Останьтесь.

Они избегали смотреть друг на друга. Пьер пробормотал:

– Люс… эта капелька счастья… теперь есть она у нас… скажите?

* * *

Из-за непогоды завтраки у фонтана с воробьями прекратились. Февральское солнце затянуло туманами. Но они не могли погасить то солнце, которое влюбленные носили в своем сердце. Не все ли равно, какая погода: холод, жара, дождь, ветер, снег или солнце! Им всегда хорошо. А будет все лучше и лучше. Когда счастье в поре своего цветенья, самый прекрасный день – это сегодня.

Туман был им на руку: было меньше риска попасться кому-нибудь на глаза, и они не расставались подолгу. С утра Пьер поджидал Люс у остановки трамвая и сопровождал ее в беготне по Парижу. Воротник его пальто был поднят. Люс была в меховой шапочке, в боа, плотно окутывавшем ее шею до самого подбородка: под туго натянутой вуалеткой маленьким кружочком вырисовывались ее губки. Но самой лучшей вуалью для обоих была влажная пелена укрывающей мглы, густая, пепельно-серая, с желтыми фосфоресцирующими бликами. В десяти шагах ничего не было видно. Они шли по старым улицам, выходившим к Сене, среди сгущавшегося тумана. О друг туман, на твоих ледяных простынях потягивается и нежится мечта! Они были как зернышко в мякоти плода, как огонек, скрытый в потайном фонаре. Пьер крепко держал свою спутницу под руку; они шли в ногу, оба почти одного роста, – Люс чуть повыше, – и щебетали вполголоса, близко наклонившись друг к другу; ему так хотелось поцеловать влажный кружок на вуалетке!

Люс ходила продавать к скупщику поддельной старины заказанные ей «брюквы» и «репки», как она их называла. Они не спешили и как бы нечаянно (по крайней мере они хотели себя в этом уверить) выбирали путь подлиннее, сваливая вину на туман. Когда же, наконец, вопреки всем хитростям, на которые они пускались, чтобы обойти его, нужный им дом вставал перед ними, Люс входила в лавку, а Пьер становился на углу улицы. Он ждал подолгу, и ему было холодно. Но ради Люс он счастлив был ждать, зябнуть и даже скучать. Наконец девушка показывалась, быстрым шагом подходила к нему, улыбающаяся, растроганная, обеспокоенная, не продрог ли он. По ее глазам он видел, когда все сходило благополучно, и радовался не меньше ее самой. Но чаще она возвращалась с пустыми руками; чтобы получить деньги, приходилось наведываться два-три дня подряд. Хорошо еще, если ей не делали грубых замечаний и не возвращали заказа. Как раз сегодня ей устроили целый скандал из-за миниатюры, сделанной по фотографии одного почтенного покойника, которого она никогда не видела. Родные возмущались тем, что она не передала в точности цвет его глаз и волос. Придется переделывать! Склонная видеть смешное в своих житейских невзгодах, она посмеивалась, бодрилась; но Пьеру это не казалось смешным; он выходил из себя:

– Идиоты! Какие идиоты!

Рассматривая фотографии, которые Люс предстояло воспроизвести в красках, Пьер кипел от негодования (до чего ее забавляла эта смешная ярость!) при виде тупых физиономий, застывших в торжественной улыбке. Он считал кощунством, что милые глаза Люс должны созерцать, а руки воспроизводить эти грубые лица. Нет, это возмутительно! Лучше уж копировать картины старых мастеров; но на это нечего было рассчитывать: закрывались последние музеи, искусство больше не интересовало заказчиков. Прошла пора пресвятых дев и ангелов, налетала пора солдата. В каждой семье был свой живой мертвый, чаще мертвый, и семья хотела увековечить его черты. Богатые заказывали копии в красках; работа эта неплохо оплачивалась, но, к сожалению, перепадала все реже и реже; приходилось быть покладистее! Скоро кончится и это – ничего больше не останется, как делать за грошовую плату увеличенные копии с фотографий.

Словом, Люс уже не было надобности находиться в городе: работа в музее отпала; бывать в магазине – получать и сдавать заказы – требовалось не чаще двух-трех раз в неделю; а работать можно и дома. Это не очень-то устраивало юных друзей. Они кружили по улицам, не решаясь повернуть обратно к трамвайной остановке.

Почувствовав усталость и продрогнув от холодного, пронизывающего тумана, они зашли в церковь; усевшись тихонько в уголке одного из приделов и любуясь витражами, они заговорили вполголоса о мелочах жизни. Время от времени наступало молчание, и душа, освобожденная от слов (ибо не смысл слов имел для них значение, но самое дыхание их жизней, соприкасавшихся трепетно и тайно), продолжала другую беседу, более значительную и сокровенную. Призрачные видения витражей, сумрак меж колонн, убаюкивающее пение псалмов – все это сливалось с их мечтами, напоминало о горестях жизни, о которых хотелось забыть, порождало умиротворение, мысли о бесконечном. Хотя было уже около одиннадцати часов, желтоватый сумрак наполнял храм, как масло – священный сосуд. Сверху, откуда-то издалека, падали неясные отблески, темнел пурпур цветного стекла, скользил алый блик среди лиловых тонов, смутно различались лики в черных рамах. В высокой стене мрака зияла, словно рана, полоса кровавого света.

Люс прервала молчание:

– Вас должны взять?

Он сразу понял ее, ибо его мысль в тишине следовала тою же темной тропою.

– Да, – ответил он, – не надо об этом говорить.

– Скажите только одно: когда?

Он ответил:

– Через полгода.

Она вздохнула.

– Не стоит говорить об этом, – заметил Пьер, – ведь не поможет.

– Да, не поможет, – отозвалась она.

Сделав над собой усилие, чтобы отогнать печальную мысль, они мужественно (пожалуй, следовало бы сказать наоборот: «трусливо»? Кто знает, в чем состоит истинная храбрость!) заставили себя говорить о посторонних вещах: о звездах свеч, мерцавших в дымке храма; о заигравшем органе; о церковном стороже, прошедшем мимо; о коробке с сюрпризами – сумочке Люс, в которой беззастенчиво шарили пальцы Пьера – надо же было развлечься чем-нибудь. Ни он, ни она не допускали даже мысли уйти от рока, грозившего разлучить их. Противостоять войне, пойти против течения, уносившего за собой целый народ, это все равно что поднять церковь, прикрывшую их своим щитом! Единственным спасением было не думать, не думать, до последней минуты, надеясь втайне, что она никогда и не наступит. А до той поры не омрачать своего счастья.

Когда они шли по улице, оживленно болтая, Люс вдруг дернула Пьера за рукав, приглашая взглянуть на витрину обувного магазина. Он заметил, что взгляд ее умильно ласкает пару высоких ботинок из тонкой кожи со шнуровкой.

– Недурны! – заметил он.

– Душки! – вырвалось у нее.

Это выражение рассмешило его; она тоже засмеялась.

– Но, пожалуй, чуточку велики?

– Нет, как раз впору.

– Так не купить ли?

Она сжала его руку и потянула прочь от витрины – от соблазна.

– Будь мы при деньгах… (И – напевая на мотив: «Станцуем капуцину…») Но это не для нас!

– Почему? Золушка ведь надела туфельки!

– В ту пору еще водились феи.

– А в наши времена еще водятся влюбленные.

Она пропела:

– Нет, нет и нет, мой милый друг!

– Почему же нет, раз я вам друг?

– Именно потому.

– Именно потому?

– Да, от друга нельзя брать.

От кого же можно? От врага?

– От постороннего, ну хотя бы от моего скупщика, если бы этот скряга расщедрился дать мне аванс!

– Но, Люс, ведь и я тоже имею право заказать вам картину!

Она прыснула и остановилась:

– Мне – картину! Бедняжка, да на что она вам нужна? Спасибо и за то, что вы их смотрели. Я и сама знаю, что это за стряпня… Она застрянет у вас в горле.

– Вовсе нет. Были очень приятные миниатюры. Да и о чем толковать, раз у меня такой вкус?

– Он сильно изменился со вчерашнего дня!

– А разве нельзя меняться?

– Нельзя… если дружишь.

– Ну сделайте мой портрет!

– Еще что! Теперь подавай ему портрет!

– Я не шучу! Неужели я хуже этих болванов?

В невольном порыве она сжала ему руку:

– Милый!

– Что вы сказали?

– Ничего.

– Но я прекрасно слышал.

– Ну и держите про себя!

– Не буду держать… верну вам вдвойне… милая, милая… Итак, вы делаете мой портрет, не правда ли? Решено?

– А есть у вас фотография?

– Нет.

– Как же быть? Не рисовать же мне вас посреди улицы?

– Вы говорили, что дома вы почти всегда одна?

– Да, в те дни, когда мама на заводе… но я не решаюсь…

– Вы опасаетесь, что нас могут увидеть?

– Нет, не то… да у нас и нет соседей.

– Чего же вы боитесь?

Она промолчала.

Они дошли до трамвайной остановки. Здесь было много ожидавших, но в тумане, по-прежнему скрывавшем их от посторонних глаз, никто не видел юной пары; Люс избегала смотреть на Пьера. Он взял обе ее руки в свои, нежно сказал:

– Милая, не бойтесь ничего…

Она подняла глаза, и глаза их встретились; взгляд у обоих был такой открытый!

– Я верю вам, – промолвила она.

И опустила веки. Она чувствовала, что для него она – святыня. Они разомкнули руки. Трамвай уже трогался. Взгляд Пьера вопрошал Люс.

– Когда же? – спросил он.

– В среду, – ответила Люс, – приходите часам к двум…

На лице ее снова заиграла лукавая улыбка, и на прощание она шепнула ему на ухо:

– Все-таки захватите с собой снимок. Я не так искусна, чтобы рисовать с натуры… Ну-ну, я знаю, что он у вас есть, притворщик вы этакий!

* * *

По ту сторону Малахова. Улица – точно щербатый рот: вся прорезана пустырями, которые тянутся вдаль к неприглядному поселку, где за дощатыми заборами пестреют лачуги старьевщиков. Серое, тусклое небо опустилось на бледную землю, тощее чрево которой курится туманом. Воздух скован холодом. Домик Люс нетрудно найти: последний из трех, стоящих на одной стороне улицы. Напротив – пустырь. Двухэтажный домик в обнесенном забором небольшом дворе, два-три чахлых деревца, занесенный снегом квадрат огорода.

Пьер вошел бесшумно: снег заглушил его шаги; но занавеска в окне нижнего этажа шевельнулась; он подходит к двери – дверь открывается, и Люс стоит на пороге. В полутемной прихожей они здороваются сдавленными голосами; она ведет его в первую комнату – столовую; здесь она работает; у окна стоит мольберт. Сначала они даже не знают, что сказать: слишком много думали они об этой встрече, и заранее приготовленные фразы застревают в горле; они говорят вполголоса, хотя в доме никого нет; именно поэтому. Напряженно вытянув руки, они сидят на почтительном расстоянии друг от друга; Пьер даже не опускает воротника пальто; говорят о похолодании, о часах прихода загородного трамвая, и досадуют на свою глупость.

Наконец, поборов смущение, Люс спрашивает, принес ли он фотографии. И стоит ему вынуть их из кармана, как оба оживляются. Фотографии – это как бы свидетели, при которых им легче вести беседу, они уже не совсем одни, на них смотрят чьи-то глаза, отнюдь их не стесняя. Пьер догадался (на всякий случай) захватить с собой все свои фотографии с трехлетнего возраста; среди них есть и снимок Пьера в юбочке. Люс в полном восторге смеется; она говорит малышу смешные, ласковые слова. Может ли что-нибудь живее тронуть сердце женщины, чем детский портрет того, кто ей дорог? Мысленно она баюкает его, дает ему грудь; она готова поверить, что носила его под сердцем! К тому же (она ведь с хитрецой) очень удобно высказать крошке то, что не решаешься сказать взрослому. На его вопрос, какая из фотографий ей больше нравится, она, не задумавшись, отвечает:

– Вот этот милый малыш…

Ах, какой у него серьезный вид! Пожалуй, серьезнее, чем теперь. Конечно, если бы Люс решилась (она и решилась) взглянуть для сравнения на теперешнего Пьера, она увидела бы в его глазах доверчивость и детскую радость, чего не было у ребенка; глаза ребенка из обеспеченной семьи, которого держат под стеклянным колпаком, – лишенные света глаза птички, запертой в клетке. Но свет блеснул, ведь правда, Люс? Он тоже хочет по смотреть фотографии Люс. Она показывает ему девочку лет шести с толстой косичкой, – девочка обнимает щенка, и Люс, взглянув на свою фотографию, думает не без лукавства, что и тогда она любила не менее горячо, не менее преданно; и тогда она отдавала сердце своему другу – собачке, которая, пока Люс ожидала любимого, заменяла ей его. Потом она показала девочку лет тринадцати-четырнадцати, изгибавшую шейку с кокетливым и несколько жеманным видом; к счастью, в уголках губ таилась ее всегдашняя лукавая усмешка и как бы говорила:

– Знаете, это я просто забавляюсь… Я себя еще не принимаю всерьез…

Смущения как не бывало!

Люс принялась набрасывать портрет Пьера. Ему двигаться было нельзя, говорить можно было, чуть шевеля губами, и Люс болтала без умолку, за двоих. Женское чутье подсказывало ей, что молчать не нужно. Как это случается с людьми чистосердечными, когда они разговорятся, она вскоре поверила Пьеру все сокровенные тайны своей жизни и жизни близких, говорить о которых вовсе и не предполагала. Она сама с удивлением слушала свою болтовню, но уже не могла остановиться: молчание Пьера было как бы скатом, по которому лился этот словесный поток.

Она рассказала ему о своем детстве, проведенном в провинции; родилась она в Турени. Мать ее, девушка из зажиточной и почтенной буржуазной семьи, увлеклась учителем, сыном фермера. Богатая семья была против их брака; но влюбленные настояли на своем; дождавшись совершеннолетия, девушка обратилась к властям с официальным заявлением. После этого родители отказались от нее. Для юной четы потянулись годы любви и бедности. В борьбе за кусок хлеба отец надорвался; его сломила болезнь. Жена мужественно взвалила на свои плечи и это бремя, она работала за двоих. Родные, закоснев в своем уязвленном тщеславии, отказывались помочь им хоть немного. Больной скончался незадолго до начала войны. Мать с дочерью и не пытались возобновить отношения со своей родней, хотя она приютила бы девушку, если бы та сделала первые шаги, которые были бы восприняты как искупление проступка матери. Но этого они не дождутся! Лучше уж как-нибудь перебиваться!

Такое жестокосердие богатой родни поразило Пьера.

Люс утверждала, что это далеко не единичный случай.

– Вы думаете, мало таких людей? В общем не злых. И я уверена, что дед с бабушкой не злые, уверена даже, что им было трудно не сказать нам: «Вернитесь!» Но их самолюбие было слишком уязвлено. А самолюбие – это самое сильное, что только есть в человеке. Оно берет верх над всеми чувствами. Если вы оскорбили их, они воспринимают это не только как личную обиду, но как Неправоту вообще! Другие – неправы, а они – они непогрешимы! И, в сущности не злые (нет, право, не злые), они скорее дадут вам умереть медленной смертью в двух шагах от себя, чем согласятся признать, что они сами, быть может, неправы. И разве мало таких? Да сколько угодно! Вы думаете, нет? Скажите, разве не все они такие?

Пьер задумался. Слова Люс поразили его.

– Да, – говорил он себе, – они именно такие…

И вот глазами этой девочки он увидел духовную нищету и пустынное бесплодие того общества, к которому он сам принадлежал, – класса буржуазии. Сухая, истощенная земля, утратившая мало-помалу все жизненные соки и уже не пополнявшая их, подобно тем азиатским странам, где живительные реки ушли, капля за каплей, в прозрачный, как стекло, песок. Даже тех, кого они, казалось им, любили, они любили собственнически, принося их в жертву своему эгоизму, своему тупому тщеславию, своему косному, ограниченному уму. Пьер с грустью обратил мысленный взор на самого себя и на своих родных. Он молчал. Оконные стекла дребезжали от отзвуков далекой канонады. Пьер, подумав о тех, кто погибал, произнес с горечью:

– Это тоже их черное дело.

Да, за все – за хриплый лай пушек, там, вдали, за всеобщую бойню, за великое бедствие народов – за все это большую долю ответственности несла та же буржуазия, тщеславная и ограниченная, несли ее жестокосердие, ее бесчеловечность. И вот теперь (и это справедливо) сорвавшееся с цепи чудовище не остановится, пока не пожрет ее самое.

– Да, это так, – сказала Люс.

Сама того не подозревая, она невольно следовала за мыслью Пьера; тот вздрогнул, услыхав этот отклик.

– Да, это так, – повторил он, – справедливо все, что совершается. Этот мир слишком стар, он должен умереть, и он умрет.

Люс, покорно опустив голову, грустно проговорила:

– Да.

Строгие лица детей, склонившихся перед роком, с челом, омраченным заботой и безотрадными мыслями!..

Сумерки в комнате сгущались. Становилось холодно. Руки у Люс озябли, и она оставила работу, на которую Пьеру не разрешено было смотреть. Они подошли к окну и залюбовались закатом, раскинувшимся над простором полей и лесистыми холмами. Темно-лиловые леса вырисовывались полукругом на зеленом небе, подернутом бледно-золотистой пылью. Здесь витала частица души Пювис де Шаванна. Одно краткое замечание Люс дало Пьеру почувствовать, что она понимает тайную гармонию природы; он взглянул на нее с удивлением. Люс, ничуть не обидевшись, сказала, что можно уметь чувствовать и не обладая способностью выразить свои чувства. Не ее вина, если она плохо рисует. Из недальновидной экономии она не окончила курса в Школе декоративных искусств. Впрочем, только бедность заставила ее взяться за кисть. Зачем рисовать, если нет потребности? Разве Пьер не находит, что почти все, кто посвящает себя искусству, делают это без настоящего призвания, а или из тщеславия, или от безделья, либо оттого, что вначале им казалось, что они одарены, а потом уже не хотелось признать свою ошибку? Надо браться за искусство только в том случае, если человек никак не может сдержать переполняющие его чувства, если они бьют через край. Но у нее, сказала Люс, их было как раз на одного.

– Ну, на двоих, – добавила она, заметив, что Пьер насупился.

Великолепные золотистые тона неба потускнели. На пустынную равнину лег отпечаток уныния. Пьер спросил Люс, не страшно ли ей одной в таком глухом углу.

– Нет.

– А когда возвращаетесь поздно?

– Здесь неопасно. Бандиты сюда не заглядывают. У них свои обычаи. Ведь это тоже в своем роде буржуа. И потом тут рядом живет старик тряпичник с собакой. Да я и не боюсь. О, я этим не хвастаю. Никакой заслуги тут нет. Это не храбрость. Просто мне еще не пришлось испытать настоящий страх; а когда приведется, я, быть может, окажусь трусливее других. Разве знаешь, каков ты на самом деле?

– Я-то знаю, какая вы, – вставил Пьер.

– Это гораздо легче. Я тоже знаю… вас. Других всегда лучше знаешь.

Сквозь закрытые окна проникала холодная вечерняя сырость. Пьер поежился. Люс инстинктивно почувствовала его озноб и поспешила приготовить и вскипятить на спиртовке чашку шоколада. Они подкрепились. Люс по-матерински укутала Пьера платком; он не противился, нежась, как котенок, в теплоте шерсти. Мысли их снова вернулись к прерванной беседе.

Пьер спросил:

– Вы с вашей матерью – обе такие одинокие, – наверное, очень близки?

– Да, – ответила Люс, – были близки.

– Были? – переспросил Пьер.

– О, мы и сейчас очень любим друг друга! – Люс досадовала на себя за это случайно вырвавшееся слово. (Почему она всегда говорила ему больше, чем следовало? Он ведь не расспрашивал ее, не решался расспрашивать. Но Люс чувствовала, что сердце Пьера вопрошало ее. А это так сладко – довериться другу, впервые в жизни! Тишина дома и полумрак комнаты располагали к откровенности.) Она сказала:

– За последние четыре года произошло столько непонятного! Все так изменились!

– Вы хотите сказать, что ваша мать изменилась или вы сами?

– Все изменились, – повторила Люс.

– Но в чем?

– Трудно сказать. Только чувствуешь, что везде, среди знакомых и даже в семье, уже не те отношения. Ни в ком нельзя быть уверенным; встаешь утром и думаешь: «Что-то принесет вечер? Узнаю ли я своих близких?» Точно барахтаешься в волнах, держась за дощечку, и она вот-вот перевернется.

– Но что, собственно, произошло?

– Не знаю, – ответила Люс, – не могу объяснить. Но это – с войны. Что-то носится в воздухе. Все в смятении. Видишь семьи, где люди не могли дышать друг без друга, а теперь они расходятся в разные стороны, и каждый, как в беспамятстве, бредет куда глаза глядят…

– Куда же?

– Не знаю. И сами-то они, должно быть, не знают. Куда их поманит случай и жажда удовольствий. Женщины заводят любовников. Мужья бросают жен. А все это, казалось бы, порядочные люди, всегда были такие уравновешенные, благоразумные. Только и разговора, что о разбитых семьях. То же и у родителей с детьми. У моей мамы…

Она замялась, потом добавила:

– У мамы своя жизнь.

И опять запнулась.

– О, это так понятно! Она еще молода, бедняжка видела так мало радости в жизни! Запас ее любви не истрачен. Она хочет создать себе новую жизнь, и она права.

Пьер спросил:

– Она собирается еще раз выйти замуж?

Люс неопределенно покачала головой. Пока еще ничего не известно… Пьер не осмелился расспрашивать.

– Она и теперь меня любит. Но уже не так, как раньше… Теперь можно обойтись и без меня… Бедная мама! Она так огорчилась бы, если бы поняла, что привязанность ко мне уже не на первом месте в ее сердце. Она в этом ни за что не сознается…

– Странная штука – жизнь!

Люс улыбалась – нежно, печально и лукаво. Пьер ласково положил руку на ее пальцы, лежавшие на столе, и оба замерли.

– Бедные мы создания! – проговорил он.

Помолчав с минуту, она отозвалась:

– У нас-то с вами на душе спокойно!.. А другие – как в лихорадке. Война. Заводы. Надо спешить! Торопиться жить, работать, наслаждаться…

– Да, – подтвердил Пьер, – сейчас миг жизни короток.

– Тем более незачем спешить, – ответила Люс, – слишком скоро придешь к концу. Давайте идти потихонечку.

– Но сама жизнь мчится, – возразил Пьер. – Давайте же держать ее крепче.

– Я держу ее, держу, – проговорила Люс, сжимая его руку.

Так беседовали они то шутливо, то серьезно, точно два добрых, старых друга. И настороженно следили, чтобы между ними находился стол.

Вдруг они заметили, что в комнате уже совсем стемнело. Пьер поспешно встал, Люс его не удерживала. Краткий миг прошел. Они страшились того, который мог наступить. Прощание вышло натянутое, голоса их звучали так же глухо и неестественно, как и при встрече. На пороге они едва решились пожать друг другу руки.

Но уже за дверью, перед тем как выйти из сада, Пьер оглянулся на окно столовой, догоравшее медным отблеском сумерек, и увидел в зыбком полусвете страстное выражение лица Люс, смотревшей ему вслед. Он вернулся, прильнул губами к окну – и они поцеловались через стеклянную преграду. Затем Люс отступила в темноту, и занавеска упала.

Уже недели две они ничего не знали о том, что происходило на свете. В Париже могли без конца арестовывать и выносить приговоры. Германия могла подписывать и расторгать соглашения. Правительства могли лгать, пресса – метать громы и молнии, армии – убивать. Пьер и Люс газет не читали. Они знали, что кругом идет война, как свирепствует тиф или инфлюэнца, но старались забыть, не думать об этом.

Однако в эту ночь она им напомнила о себе. Они уже легли (так много душевного пыла тратили они за день, что к вечеру ими овладевала усталость). Услыхав, каждый в своем квартале, тревогу, они решили не вставать; только закутались плотнее, спрятали голову под одеяло, как дети во время грозы, вовсе не из страха (они были уверены, что с ними ничего не случится), а чтобы спокойно помечтать. Прислушиваясь в темноте к гулу, наполнявшему воздух, Люс думала:

«Как хорошо было бы слушать грозу в его объятиях!»

Пьер зажимал уши: пусть ничто не мешает ему сосредоточиться! Вновь и вновь он воспроизводил на клавиатуре своей памяти песнь сегодняшнего дня, мелодическое течение часов с той первой минуты, как он вошел в домик Люс, схваченные на лету оттенки ее голоса и движений, все мимолетные впечатления – тень от ресниц, легкий трепет, пробежавший по ее лицу, словно зыбь по воде, улыбку, скользнувшую по губам, как луч света, и ласку двух теплых протянутых ручек, между которыми задержалась его ладонь, – все эти драгоценные осколки пыталась соединить в одно целое волшебная фантазия любви. Пьер оберегал этот мир от вторжения жизни. Все житейское было для него непрошеным гостем… Война? Знаю, знаю. Она здесь? Пусть подождет!.. И война терпеливо дожидалась у порога. Она знала, что придет и ее час. Он тоже это знал и не стыдился своего эгоизма. Скоро и его захлестнет волна смерти. А до той поры он ничего не обязан ей отдавать. Ничего! Пусть зайдет за долгом по истечении срока! А сейчас пусть молчит! Ах, хотя бы до той поры, он ничего не желает терять из этого восхитительного времени, каждая секунда – крупинка золота, а он – скупой, перебирающий свои сокровища. Это мое, мое богатств Не трогайте моего покоя, моей любви! Это мое, до того часа… А когда этот час настанет?.. Может быть, и не настанет! Чудо?.. Почему бы и не случиться чуду?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю