Текст книги "Девяностые"
Автор книги: Роман Сенчин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
Он не мог согласиться, он хотел быть здесь, войти в то состояние, что потерял за несколько дней жизни в другой обстановке, с другими людьми; он пил водку, курил сигарету за сигаретой, слушал речи своих друзей и всё сильней убеждался, что ему неуютно, что мысли постоянно сбиваются на воспоминания о Наде, о картинах, которые ему предстояло написать, о своей избушке; где-то в глубине души он сейчас строил планы на будущее, будущее там, в Малой Кое. И он хотел обратно туда, как всего лишь несколько часов назад хотел скорее оказаться в Минусинске, словно, вернувшись, не нашел того, что хотел найти, и понял, что вернулся зря.
И каким-то жалко-смешным казался ему трясущийся и брызжущий слюной Андрей Рюпин, который пел уже во все горло, рыча и задыхаясь в своем маленьком бессильном гневе:
…Его руки по локоть в крови,
Все мы его от Москвы до Тувы,
Мы его ненавидим, мы его не хотим,
Мы его проклинаем, мы его не люби-им.
Но ты его зомби, и я его зомби,
И он его зомби, и все мы его!..
Закончив, он напоследок особенно яростно ударил по струнам, в надежде, видимо, порвать их, но струны выдержали.
– Не переживай ты так, Андрейка, чего ж, – попросил Миха Петраченко, подавая ему стакан. – Объективно-то – механизьм же это – государственное устройство. Всё перемелет, только сунься – конец…
– Говно! – хрипнул Андрей сорванным голосом, выпил и лег рядом с Колей Головиным.
Пришел из комнаты Юрик Пикулин, маленького роста, очень энергичный паренек; глотнув водки, долго и в который раз стал рассказывать, как пьют в Молдавии, где он однажды побывал. Олег Филатов и Роман Сенчин тем временем спорили об экстремизме в литературе и вообще в искусстве; оба были за экстремизм, но в деталях никак не сходились… Резчик по дереву Володька Шаров, пробираясь на кухню, опрокинул в прихожей тумбочку, упал, то ли потерял сознание, то ли снова уснул, и ребята отнесли его обратно на диван…
Когда водка кончилась, собрали еще на две бутылки, растолкали Колю, и он сходил до ближайшего киоска… То один, то другой ронял голову на стол, схватывал несколько минут сна и, чуть отрезвев, ввязывался в очередной спор или начинал долгий рассказ-размышление.
Сергей по-прежнему боролся с желанием оказаться не здесь; он пугался чувства, что все эти ребята, дорогие ему, давно знакомые, до последнего времени интересные и необходимые, стали вдруг надоевшими, скучными. И разговоры их, рассказы, споры, голоса, интонация, излюбленные словечки тоже были теперь скучны, смешны, неприятны. Он пытался подавить в себе это неожиданно возникшее чувство, но чем дольше сидел, чем сильнее желал вернуть себя в их круг, тем неуютней и скучней ему становилось.
Саня Решетов один в пустой кухне, где ночью было так людно и шумно, тянет окурочек, бормочет сам себе что-то беспрерывно-невнятное. Переживает похмелье. Десятки пустых бутылок выстроились на подоконнике, на полу; грязная посуда громоздится в раковине и на столе; окурки, засохшая лапша, опрокинутые стаканы.
– А где все? – спросил Сергей, присаживаясь на лавку; он поспал немного в зале возле серванта и проснулся с желанием выпить, быстро и крепко напиться, но водки не оказалось, в квартире тихо и пусто, и только Решетов покачивается, бормочет, мучается.
Он взглянул на Сергея налитыми кровью глазами, потеребил бороду, будто выталкивая из памяти на язык нужные для ответа слова, наконец проговорил:
– Ушли… искать… – И добавил после долгой, тяжелой паузы: – Вернулся, что ли?..
– За мольбертом приехал, вечером собираюсь обратно.
– Мгу-м… давай-давай…
За окном светило яркое апрельское солнце, день, кажется, обещался быть жаркий; от вчерашних зимних туч не осталось и следа… Сергей решил, немного очухавшись, пойти в художественную школу, где хранились его вещички, по пути заглянуть в «Ремонт холодильников», поговорить с Кудриным. А там на автобус… Но Саня своим нехитрым предложением сломал его планы:
– Давай, что ли, похмельнемся… Есть деньги… Серёг?
И он почему-то обрадовался, что не сделает того, о чем только что думал. Кивнул и поднялся:
– Да, пойду возьму на Торговом пару бутылок.
– О-о, давай-давай! – Саня на секунду ожил и тут же снова погрузился в мучение и ожидание.
Торговый центр гремел музыкой из киосков звукозаписи, пестрел развешенной для глаз покупателей одеждой; вкусно пахло шашлыком, копченой рыбой, сладкой ватой… Несколько лет назад на этом месте был пустырь, но вот наступили рыночные времена, и пустырь преобразился. Сперва торговали на земле, разложив товар на целлофане, тряпках, брезенте, затем появились уродливые самодельные прилавки-кабинки из арматуры, с крышами, покрытыми кусками толи и фанерой, а недавно рынок приобрел действительно почти цивилизованный вид: городская администрация поставила длинные ряды одинаковых ларьков с красочными, броскими вывесками, удобные прилавки. В самом сердце рынка – кафе-стекляшка, где и продавцы, и покупатели могут перекусить, отдохнуть, освежиться фантой или пивком, побеседовать, решить вопросы. Тут же и платный туалет, пункт охраны порядка, контора.
С раннего утра и до ночи происходит купля-продажа. Купить можно всё, от шариковой ручки до автомобиля. Летом и осенью много овощей, ягод со своих огородов (особенно славится Минусинск помидорами, климат здесь очень для них благоприятный), но в основном торгуют привозным – импортной одеждой, кассетами, парфюмерией, бананами; китайцев, как и по всей Сибири, полным-полно, с их необъятными клетчатыми сумками, набитыми одноразовыми носками, дешевой непрочной обувью, кожаными куртками, светящимися в темноте надувными лентами для детей.
Торговый центр это особенный мир, совсем непохожий на мир колхозных базаров, существовавших лет десять назад. Теперь это жизнь не нескольких огородниц-старушек, профессиональных рубщиков мяса, экзотического грузина в кепке-аэродром. Это жизнь сотен и сотен недавних рабочих, служащих, домохозяек, пенсионеров, вынужденных ради пропитания (уж о большем мало кто думает) сидеть за прилавком с одеждой, книгами, бананами, молиться, чтобы купили хоть что-нибудь и к вечеру набралось денег на прокорм на завтрашний день. Редко-редко встретишь нынче увлеченного огородника, продающего излишки со своего участка, охотно делящегося своими секретами, как удалось ему вырастить такую большую морковку или такие аккуратные, как на подбор, аппетитные огурчики… Сидят теперь на табуретках, лавках, пляжных стульчиках, ящиках хмурые молчаливые люди, перекладывают с места на место, как им кажется, поприглядней, попривлекательней для покупателя свой товар. Или появились еще другие, для кого торговля, сам этот процесс, бурлящий ритм рынка – родная стихия. «Чего, Ленка, вчера не работала? – спрашивает одна торговка другую, свою соседку по месту. – Иль загуляла с процентов? – Она подмигивает, заодно покупает у проходящего мимо, по виду, какого-нибудь сокращенного служащего, домашний беляшик и продолжает: – А вчера, слышь, торговля-то ничё была. Зря не пришла, сотенку б могла загрести без проблем! Несколько раз спрашивали свитера вот такие, как у тебя как раз». А соседка уныло кивает: не могла она прийти вчера – ребенок приболел, или место на бирже труда предложили, ездила туда, но не подошла, или просто не было сил погрузить на тележку сумки со свитерами этими, ужасала мысль, что надо весь божий день сидеть здесь на жаре (или на холоде), что-то бодро и вежливо объяснять потенциальным покупателям, каждую минуту ждать, трепетать: вот, может, эти возьмут, а может быть, эти… Да, хорошие свитера, венгерские! Недорого совсем отдаю… Да-да, натуральная шерсть, стопроцентная!.. Не найдете лучше…
Вернувшись с двумя бутылками дешевейшей «Земской», Сергей застал у Решетова бо́льшую часть вчерашней компании. Готовились пить.
Водки набралось прилично, в глубокой тарелке заварили несколько пачек китайской лапши… Та же кухня, те же одутловатые от алкоголя и бессонницы лица, те же разговоры… И опять Сергей не мог включиться в общую атмосферу, сидел молча, пил, перекуривал, пытался слушать, безуспешно готовился что-нибудь сказануть. Немного оживился, когда спросили, как устроился в деревне. Начал было подробно и, постепенно вдохновляясь, рассказывать про избушку, о своем походе к скалам в последний день перед приездом сюда… Его перебили.
– Давай, давай, Серый, обрастай хозяйством, – шутливо напутствовал Олег Девятов. – Будешь нашим маленьким Милле, певцом крестьянского быта.
– Может, – пожал плечами Сергей; ему хотелось поговорить с друзьями всерьез. – Желание там укрепиться есть вообще-то. Вдруг что-то во мне появилось такое… Огород там… Что в этом плохого? Одно другому не помешает, надеюсь. И женщина вроде бы намечается…
– Ха-ха! Быстренько ты!..
– Молоко у нее покупаю, – как в оправдание уточнил Сергей.
– Эх! – Юра Пикулин разлил по стаканам, рюмкам, чашкам и стопкам водку. – За всё хорошее! Только, Серега, запомни: бойся крайностей! Бойся!.. Поехали!
Выпили, и разговор так же легко, как завязался о деревне и новой жизни Сергея, перескочил на другую тему.
– А Решето такие гуашки накрасил за эти дни! – сообщил Головин, обращаясь к Сергею; остальные, наверное, были в курсе.
– Да?
– Да так… – Саня поморщился.
Он всегда поначалу не желал говорить о своих работах, показывать их, но после настойчивых просьб сдавался: «Ладно, пошли поглядим».
В его комнатке-мастерской вечно завал и неразбериха, в ней слишком много предметов – один только огромный, широкий стеллаж для картин занимал третью часть. А еще стояли широкая тахта с рваным бельем, измазанный краской письменный стол, самодельный мольберт… Ребята набились в комнату, оставив свободным только пятачок у мольберта, на который Саня выставлял свои вещи.
За последнее время у него появились три новых начатых холста, десяток готовых гуашей. Непонятно, когда он успевал работать – вроде бы беспрерывно пьянствовал… Ему тридцать шесть, последние года четыре, с тех пор как ушел от жены, переселился к матери, то и дело в запоях; картинки сдает за бутылку, огромные вывески мастерит за смешной гонорар… И сейчас, глядя, как дрожащими, непослушными руками выставляет Саня одну за другой на мольберт аккуратные, изобилующие мелкими, почти микроскопическими деталями, безупречные по цвету и композиции работы, Сергей не мог поверить, что вот в редкие перерывы между попойками, а то и во время них Решетов создает такие чудеса.
– Гуаши, прикиньте, – бормотал автор, гордясь и, наверное, тоже удивляясь, указывая навсегда грязным от краски пальцем на какую-нибудь особенно замысловатую и ювелирно выполненную завитушку. – Ничё, да?
Ребята знали, конечно, что такое гуашь и как трудно ею работать, особенно над мелкими деталями. Кивали уважительно…
Тема всех картин была южноазиатская. Вот пейзаж «Садят рис» – люди в соломенных, островерхих панамах склонились над грязью, стоят в ней по колено, в руках пучки зелени; буйвол, запряженный в плуг, с усилием, вытягивая жилистую шею, тащится через эту грязь… А вот пышнотелая томная филиппинка развалилась на циновке, покрытой узорчатым покрывалом, смотрится в зеркальце; туфелька повисла на самом кончике ее аккуратненькой ножки.
– «Кумарьяна» называется…
Натюрморт с икебаной; молоденькая китаянка курит опиум через длинную трубку, и разноцветные клубы дыма над ее головой создают очертания тропических цветов… А на этой ветхий старичок-мудрец стоит на развилке дорог с привязанной к пояснице табуреточкой…
Даже Девятов и Пикулин, видевшие эти картины раз пятый, рассматривали их с удовольствием и хорошей завистью. Сергей же подолгу задерживался на каждой.
– Ну, Сань! – восклицал. – Ну ты даешь! Вообще, молодец!.. На выставку их обязательно надо…
– Ничё, да? – улыбался автор в ответ, обнажая разрушенные зубы; ходуном ходящей рукой снимал картинку с мольберта, ставил на ее место новую.
Вечером пришел мрачный, протрезвевший Алексей Пашин с литровкой «России». Ему обрадовались.
– О, ты вовремя, как всегда! У нас кончилось вот, думали, всю ночь будем на трезвяках…
– Угу, а я вот он – добрый Дедушка Мороз. – Алексей сел за стол, закурил; увидел Сергея. – Слушай, ты вчера был у меня или нет?
– Да, заходил вечером.
– А-а… А то я думал – глюки опять… Видел мужика, который в очках этот?
– Ну. И что?
Пашин болезненно простонал, принял стопку; перед тем как выпить, ответил:
– Заказал портрет сделать свой, но… чтоб в стиле Модильяни…
Засмеялись, Олег Девятов даже присвистнул. Всем было известно, что Пашин не любил портреты, он славился своими пейзажами и натюрмортами, основанными на соединении примитивизма в духе Таможенника Руссо с приемами наскальной живописи, и если честно, то даже дерево он как следует (как принято) изобразить не мог. Или не хотел.
– Да ну и что? – вдруг воскликнул Пикулин, словно удивляясь замешательству товарища. – А кто заказал?
– Говорю же, какой-то в очках… при бабках. Пришел на днях, водяры нанёс, поил три дня… – отрывисто и через силу стал рассказывать Пашин. – Он видел мои вещички на выставках, знает обо мне, о Швеции… Ну и заказал вот… Повёрнут по полной на Модильяни, балбес…
– И в чем проблема? Накрась его с одним глазом как-нибудь, с палкой вместо носа!
– А очки?
– А-а, фигня очки! Он сколько бабок дает?
– Обещал полтора лимона…
– Ты что, Лёха, крась! – Пикулин взвился. – Или сведи меня, уж я не расстроюсь.
– Не-ет, он хочет, чтобы у картины мой почерк был. Но – в стиле Модильяни. Такая вот головожопость… Ну, давайте опрокинем скорей!
Выпили. Сергей спросил про вчерашнее сообщение Алексея о покупке дома.
– Да какой дом! По пьяни… так… В этой норе и сдохнем.
Роман Сенчин, оторвавшись от записи чего-то в блокнотике, с серьезным видом пообещал:
– Вот портрет этот сделаешь, окончательно прославишься – заказы рекой потекут. Купишь через годик что-нибудь… дворец вроде музея. Комнат эдак в тридцать. Хватит для сносной жизни?
– Тридцать? Тридцать, думаю, хватит…
На следующее утро, умываясь ледяной водой, морщась от боли в висках, Сергей поклялся себе, что сейчас немедленно уйдет, сделает необходимые дела, а вечером вернется в деревню; если промедлить, поплыть по течению, то можно отсюда еще долго не вырваться.
Ребята спали кто где попадал вчера. Сергей оделся, защелкнул за собой замок, не дожидаясь лифта, по лестнице побежал вниз.
Первым делом направился к Кудрину.
– Ну, очень рад, – выслушав его впечатления, сказал тот и пожелал: – Удачно работать, места-то там замечательные. Приноси картины, когда сделаешь, поглядим, может, и возьму – хе-хе – поностальгировать.
Сергей был неприятно удивлен, как спокойно и равнодушно отнесся к рассказу о его родных местах Кудрин; не задавал вопросов, не поинтересовался о знакомых, о переменах в деревне. «Наверно, вот так отпадает прошлое, навсегда, и растворяется, – размышлял по пути в старую часть Минусинска. – Я ведь тоже о своей родине не вспоминаю почти. Осталось там где-то, и бог с ним…»
Он зашел к Олегу Девятову (вчера вечером, прощаясь, Олег предложил посмотреть свои «поделки», выполненные липкой лентой)… Девятов жил в двухэтажном, барачного типа доме из черного бруса, зажатом между двух заводов на окраине города. Дом был гнилой, крыша текла, доски пола гнулись, скрипели. Можно было подумать, что квартира Девятова необитаема, лишь в закутке за печкой, где было более-менее тепло, не так сыро, куда не добирался сквозняк, находилось у Олега нечто похожее на кабинет и стояла на ящиках из-под газировки сетка железной кровати – лежанка.
И тем большую выразительность в такой обстановке приобретали работы Олега. Лента давала интересные и неожиданные цветовые эффекты, она переливалась, меняла оттенки, настроение картины. Посмотришь под одним углом – ягоды на натюрморте перезрелые, сморщенные, свинцовые; под другим – нежно-желтые, сочные.
– Ух ты! – вырвалось у Сергея, когда хозяин поставил на шаткий, кое-как стянутый проволокой стул очередную работу.
Это был пейзаж – «Страна Чумия», – сделанный из обрезков, из мелких, как бы случайных кусочков, но в итоге получилась потрясающая композиция… Холодные осенние скалы нависли над темно-синей, почти черной рекой. Сухие травы гнутся по ветру; они на переднем плане, их стебли словно бы режут картину… И на крошечной площадке земли между рекой и скалами стоят три чума, в каких живут на пленэре минусинские художники. Ветер пытается повалить их, сорвать войлок, а они держатся, не сдаются… Всё – скалы, волны, тучи, травы, жилища – кренится в одну сторону, толкаемое ветром, и лишь одинокая птица борется с ветром, летит навстречу ему. Но вот-вот она перевернется, сдастся ветру, и он понесет ее прочь…
Девятов слушал восхищенные слова товарища и грустно усмехался, видимо, вспоминая, как собирал деньги, трясся сначала над каждым сантиметром этой ленты, а потом так быстро и глупо истратил ее.
Сергей и не заметил, что просидел у Девятова больше двух часов, и теперь, если ехать в деревню, не получалось сделать многое из запланированного. Скорее пошел в художественную школу за вещами.
Попал как раз в перерыв между занятиями; в учительской сидели преподавательницы, пили чай. Из мужчин здесь теперь никто не работает, хотя когда-то преподавателями были и Лёша Пашин, и Олег Девятов, и Юрик Пикулин…
– О, кто пожаловал! – встретили Сергея. – Присаживайся, как раз к чайку.
– С удовольствием…
Спрашивали, как устроился, о людях, о доме; вопросы женщин были практичнее, чем у друзей, и Сергей незаметно разговорился, поведал планы перебраться в деревню насовсем. Подмывало и о Наде рассказать, но сдержался; когда вчера о ней упомянул, стало как-то неловко, стыдновато за свои слова «и женщина намечается». Промолчал.
– Извините, на автобус пора! – спохватился, когда узнал, что уже третий час. – Собраться еще надо… Спасибо.
В натюрмортном фонде – узкой комнате с двумя рядами набитых всякой всячиной стеллажей – хранились его пожитки… Сергей взял мольберт-этюдник, в котором оставались кисти и полувыдавленные тюбики; отыскал свой второй свитер, прожженный в нескольких местах сигаретой и искрами костра. Прихватил кой-какую посуду (служащую натурой для натюрмортов) – нужно же вернуть Филипьеву его кастрюлю, тарелку.
…Проходя мимо гастронома по пути к автовокзалу, вспомнил о яблоках для Надиных ребятишек. Надо было бы в «Кооператоре» взять, там они дешевле и красивее, но «Кооператор» остался далеко позади, за протокой… До окончания перерыва в магазине оставалось минут десять. Сергей присел на оградку, отделяющую тротуар от проезжей части, закурил. Чувствовал тяжесть, усталость, опустошенность. Его избушка сейчас представлялась сказочно уютной и тихой, надежной и словно бы оберегающей, защищающей от напрасных разговоров, походов, суеты, пустой траты времени и тщетного ожидания чего-то важного и полезного. А там он, кажется, будет знать, что ему делать, как правильно жить, и он радовался этому настроению, торопил время, гнал, гнал вперед минуты.
Нет никаких следов позавчерашнего снегопада, совсем январской вьюги. Погода солнечная, улицы почти просохли, лишь кое-где большие лужи будут стоять еще долго, до мая. На газонах нежная шерстка травы, в огородах натягивают на каркасы теплиц целлофан, вскапывают грядки, сооружают парники… В Минусинске и его ближайших окрестностях климат, за редким исключением внезапной стихии, мягкий, и посадками начинают заниматься с середины апреля… И Сергей, зараженный оживанием природы, растущей, кажется, на глазах травой, купил у сидящей возле дверей гастронома старушки по пакетику семян редиски, морковки, лука-батуна, стакан зубцов чеснока.
Глава четвертая
Все было благополучно, в избушку забраться вроде как не пытались; забытая ножовка так и лежала на крыльце у порога. Сергей включил плитку, растопил печь, лег, растянулся на кровати…
Надиным ребятам он купил по килограмму яблок «Голден», а Наде лимонов к чаю. Но к ним решил сходить позже, часов в девять, чтобы взять заодно молока; съестных припасов у него не было, кроме картошки, гречневой крупы и полбуханки чёрствого хлеба. С деньгами тоже дела обстояли не очень-то.
Заварил чай, долго сидел за изучением рисунков и начатых картин. Перерыв в работе, смена на пару дней обстановки пошли на пользу. Теперь Сергей яснее видел недостатки, упущения и, главное, казалось, понимал, как их исправить, что именно необходимо добавить, убрать… Завтра утром пораньше пойдет дописывать пейзаж; солнце как раз будет слева, там где нужно: от построек лягут длинные тени, на прошлогодней траве еще изморось, земля скована ночным дыханием зимы, но какие-то два-три часа – и она опять оживет, разомлеет на солнце… И нужно торопиться, последние дни такие, скоро вовсю полезет трава, прилетят скворцы, деревья нальются соком, подернутся зеленоватой пылью набухающих почек; скоро закончится переход от зимы к весне, начнется новый период и будут новые пейзажи… А «Молочница», вторая начатая вещь, уже почти что готова. Сейчас он новыми глазами смотрел на нее и радовался удаче; оставалось выписать кое-какие детали, и будет отлично.
Да, Сергей был рад и своему возвращению, и тому, что не случилось того часто происходящего разочарования, какое происходит, когда по прошествии времени, получив новые впечатления, анализируешь результаты своей работы. Он был почти уверен: он на верном пути, и сбить его с этого пути обстоятельствам, или чьему-либо мнению, или собственным размышлениям будет трудно.
И помчались дни. Каждое утро Сергей выходил с мольбертом из дома, находил интересное место (с тем пейзажем он справился в один прием – всё стало ясно и легко, когда очутился перед натурой с красками и холстом) и писал. Остатки палисадника были разобраны, из штакетин сделаны подрамники; холст, которого казалось вначале так много, теперь почти иссяк, краски, грунт тоже таяли на глазах. Но Сергей не особо расстраивался – нечасто бывает такой подъем, и он знал, что подъем этот скоро закончится, его сменит апатия, а потом наступит период осознания того, что было создано почти бессознательно, в порыве вдохновения, а плоды вдохновения иногда бывают смешны и нелепы на трезвый взгляд.
Филипьев, узнав, что сосед у него художник, снова стал часто заходить, разглядывал рисунки, картины, курил, пил чай. Узнавал знакомые места и радовался: «А-а, так это за речкой, где еще колесо от “Кировца” на берегу лежит! Так?.. Ну я и говорю, там вот березки такие. Похо-оже!..» Когда Сергей показал ему рисунок счастливого парня с бутылками на крыльце магазина, Филипьев долго хохотал и просил подарить: «Димка-то Глушенков прославился! Ха-ха! Точно он, весь он тут, с потрохами!.. Подари, Сереж, я ему покажу. Вот, скажу, Димка, допился, что уж художники тебя зарисовывать стали… Нет, схвачено-то как, а!» В конце концов Сергей подарил ему этот набросок, но попросил Димке пока не показывать. Мало ли как отреагирует…
С Надей отношения были прежними. Раз в три-четыре дня он приходил за молоком, иногда оставался выпить чаю, засиживался у нее до позднего вечера. То Надя о чем-нибудь рассказывала, то Сергей – о своей жизни, о друзьях-художниках, о Красноярске, Норильске… Очень удивляло Надю и не верилось ей, как люди по собственной воле могут жить посреди тундры, где по восемь месяцев в году лежит снег, а лето всего-то не больше двух месяцев. «Слышу вот по радио: “Норильск, Норильск”, комбинат там уникальный какой-то, а так не представляла, – говорила она почти с испугом, – не задумывалась о людях. И при теперешнем времени как им там… Вы пишите, зовите родителей-то сюда, хоть и тут не очень сладко, но хозяйство можно иметь, картошку вот посадить, а там… О-хо-хо…» Горестно качала головой…
Борис и Оля так же избегали Сергея – поев, обычно сразу уходили в другую комнату; Оля все так же искоса поглядывала на гостя, молча принимала конфетку (Сергей купил с полкило карамели и угощал ею девочку, Борису же передавал через Надю), и лишь после маминого вопроса: «А что надо сказать?» – отвечала коротко: «Спасибо». И никогда конфету при Сергее не ела, а клала на стол рядом с сахарницей.
Холодное отношение к нему детей немного задевало его, хотя он помнил, как недоверчиво сам относился в детстве ко взрослым, а им, без отца, было, конечно, еще тяжелей, и он, приходящий к их маме мужик, – им, мягко говоря, не особо приятен. А Надя, приветливая и радушная, чуть ли не силком затягивала на чай, делала все возможное, чтобы ему было уютно в ее доме, приятно и интересно общение с ней… Она просила принести посмотреть работы, но Сергей не решался, да и не было желания утверждаться в ее глазах художником, он хотел быть для нее просто соседом, таким же крестьянином, как и она, на деле же постоянно сбивался на разговоры о живописи, о том, какое удивительное место нашел совсем рядом, и нужно пойти туда завтра и порисовать… «Покажите как-нибудь, Сергей Андреич, никогда настоящего рисунка не видела, – уговаривала Надя. – Вот Василий-то Егорыч все рассказывает, как вы рисуете, а мне ведь тоже поглядеть охота. Только этот, с Димкой, и видела – он показал. И смешно и грустно нарисовано… Жалко его – гибнет парнишка совсем…»
Он приглашал Надю к себе, она отказывалась решительно, как-то даже с испугом. «Не могу же я с пачкой работ… – объяснял Сергей. – Приходите, у меня все и посмотрим на месте». – «Нет, нет… как я… Лучше так, – она радовалась, что нашла выход, – сегодня один рисуночек, в следующий раз другой. Вот и пересмотрим»…
Ни с кем больше, кроме Филипьева и Нади, Сергей здесь не общался. Здоровался, и люди в ответ здоровались, не больше. И это устраивало его – после многочисленных городских знакомых, десятков лиц, голосов, имен в деревне ему было как-то шире, он чувствовал благотворную пустоту, и эта пустота помогала сконцентрироваться на самом себе, на своей работе, не позволяла растворять время пустыми разговорами, мыслями, проблемами.
Однажды он стоял с мольбертом на пустырьке за клубом, писал старые высокие ивы, уже посветлевшие, готовые вот-вот выбросить свои сережки; а под ивами – многолетняя свалка, кучи угольной золы, сопревших опилок, обрывки толи, прогоревшая, проржавевшая железная печка, ведра без дна… И так это странно выглядит: сильные, раскидистые деревья, и растут они словно из мусора, из мертвого, ненужного, уродливого.
Подходили, как всегда, люди, останавливались. То дети, то какой-нибудь подпитой мужичок, то старушка. Смотрели из-за спины Сергея на полотно, цокали языком, вздыхали, а если были вдвоем-втроем, обязательно перешептывались; дети задавали глупые вопросы. Сергей делал вид, что не слышит, старался не отвлекаться; он ненавидел эти вторжения, глазение, они сбивали его, разрывали нити между ним и натурой, ним и холстом, палитрой… Ведь происходит общение – будто слышишь жалобы этих ив, стоны старой, отслужившей печки, кряхтение пробивающихся сквозь обломки кирпича, куч золы молодых побегов, травы… И вот еще кто-то вторгается в диалог художника и героев его картины, грубо заглушает сопением, вопросами, хмыками…
– Простите, пожалуйста, что отвлекаю вас, – женский голос сзади, и слова точно камни ударили в спину; Сергей инстинктивно сжался, ближе нагнулся к холсту, как бы стараясь его защитить. – Я директор школы, Груздева Ирина Антоновна. Мне бы хотелось с вами поговорить… Сергей Андреевич.
Вот как! И имя-отчество ей известны. Значит, не простой зритель, а по делу… Сергей положил кисть на край самодельной палитры, повернулся к женщине.
– Да? О чем?
Женщина грузная, нездоровая, лет под пятьдесят, волосы тускло-каштановые, лицо дряблое, крупное. Совсем непохожа на директора школы; да и что здесь директор, в деревне, – такой же, как и все, крестьянин, после одной работы скорей бежит на другую, для жизни более важную, которая не знает расписаний и выходных.
– Видите ли. – Она поставила на землю тяжелую сумку (из магазина, видимо, шла). – У меня к вам есть предложение, Сергей Андреевич. Я тут узнала, что вы художник, – говорила неторопливо, по учительской привычке каждое слово произнося значительно, веско, – живете в нашем селе и пока не собираетесь… м-м… уезжать. Так вот, не взялись бы вы вести уроки рисования у нас в школе?
Сергей изумленно скривил губы. Такого не ожидал. Оформить что-нибудь, написать плакатик, это можно, а чтобы уроки вести…
– Вы ведь имеете, наверное, образование, – так же размеренно и веско продолжала Ирина Антоновна, – или там… где-то все же учились. А классы у нас всего по пять-семь ребят, так что большой трудности это не составит… в смысле дисциплины, и мы поможем, конечно.
Она замолчала и выжидающе смотрела на Сергея.
– Хм… – Он кашлянул, в горле запершило, да и слов подходящих сразу не находилось; он, ясное дело, откажется, но неудобно сразу и наотрез. – Я, да, закончил когда-то училище в Красноярске, но чтобы в школе работать… Даже никогда и не думал… Наверное, не получится… – Сергей бормотал, все больше теряясь от давящего взгляда женщины, такой спокойно-уверенной, что убедит его. – И в город мне часто нужно уезжать… и… Н-нет, учить… как-то не для меня это, простите. – Последнюю фразу произнес как смог твердо, полез в карман за сигаретами.
Директор выслушала ответ, посмотрела на пейзаж на мольберте, сравнила с реальным, потом снова перевела взгляд на Сергея – и опять ее неторопливый, размеренный голос:
– Я понимаю, что, может быть, такое предложение несколько неожиданно, и вы, конечно, вправе отказаться. Но у нас, понимаете, столько одаренных, талантливых детей, которые нуждаются в том, чтобы им дали хоть бы азы рисования, приоткрыли… м-м… – Размеренность вдруг исчезла и услышалось волнение, почти плач. – Хоть показали, что есть такое… искусство. А дальше, может быть, их заинтересует, кого-то из них, и они поедут, будут учиться, заниматься этим всерьез. Да и просто для жизни это не лишнее… – Директор сделала паузу, передохнула, отдышалась, толкнула уговаривание дальше: – Знаете, Сергей Андреевич, у нас в школе почти половины штата учителей недостает. Нет географии, биологии, химии, не говоря уж о музыке, рисовании. А ведь, согласитесь, необходимо, чтобы ребенок развивался… м-м… органично. И ведь неплохие ребята, а время пройдет, не получат…
Сергей слушал, невольно ощущая себя провинившимся учеником, покорно кивал, слова застревали в мозгу цепкими стальными крючками.
– …Вы подумайте, Сергей Андреевич, не торопитесь. И, может, с нового учебного года попробуете. Или, для начала, кружок можно организовать для желающих… С зарплатой у нас не слишком, но хоть – тьфу, тьфу, тьфу, чтоб не сглазить, – выплачивают стабильно. Подумайте, хорошо, Сергей Андреевич? Со своей стороны обещаю вам помощь с материалами, дисциплиной… Договорились? Да, Сергей Андреевич?




























