Текст книги "Ошибка сыщика Дюпена. Том 1"
Автор книги: Роман Белоусов
Жанр:
Криминальные детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 26 страниц)
– Попробуйте постучать в эту дверь.
Это была дверь монсеньера де Миоллиса. Здесь каждый, кто бы он ни был, мог рассчитывать на кров и пищу. Так, бывший тулонский каторжник провел ночь под кровлей милосердного епископа города Диня. Факты – а они абсолютно достоверны – этим, впрочем, не ограничиваются.
Епископ принял самое горячее участие в судьбе Пьера Морена. Не раздумывая, он написал своему брату графу Секстиусу, наполеоновскому генералу, исполнявшему одно время обязанности губернатора Рима, письмо, в котором рекомендовал тому Пьера Морена.
Граф выполнил просьбу и сделал бывшего каторжника не то своим денщиком, не то чем-то вроде ординарца. И Пьер Морен оправдал доверие. Он был храбрый солдат, честно исполнял свой долг. Во время боя его видели в самой гуще сражения. Казалось, он стремился вернуть себе доброе имя. «Цена выкупа в его глазах все увеличивалась. Он всячески старался изгладить и искупить свое прошлое». И он доблестно искупил его: Пьер Морен пал под наполеоновскими знаменами на поле Ватерлоо.
В отличие от него епископ Миоллис прожил долгую жизнь праведника и умер глубоким стариком.
Встреча с каноником Анжеленом и его рассказ как бы подлили масла в огонь воображения Гюго. Писатель продолжает пополнять досье романа, в частности наводит справки о епископе у его родственников, живших в Париже, и даже рисует план Диня, где указаны улицы и площади города. К этому времени, видимо, первый начальный замысел будущей книги стал более определенным, а образ диньского епископа все больше, казалось, походил на своего прототипа. Много лет спустя все так и восприняли выведенный в романе образ, хотя в книге у него другое имя – епископ Мириэль. И когда каноник Анжелен, доживший до дня опубликования «Отверженных», раскрыл роман Гюго и прочел первые главы, он не удержался от восклицания: «Это он, это монсеньер Миоллис! Я узнаю его!» И действительно, епископ в романе во многом походил на его преосвященство в жизни. Возмущенные родственники покойного, признав это сходство, выступили, однако, с протестом в защиту его памяти: Мириэль в «Отверженных» не соответствует своему историческому прототипу. В негодующем письме, опубликованном в «Юнион», племянник епископа писал о том, что автор злостно исказил характер Миоллиса, извратив к тому же и некоторые факты его жизни.
Особенно возмущало их то, что по воле писателя епископ испрашивает благословения у бывшего члена Конвента, смутьяна и революционера. Такого в жизни монсеньера Миоллиса действительно не происходило. Господа родственники гневались, мы же с удовлетворением отмечаем это несоответствие с фактами жизни диньского епископа, так как в этом видим подлинно художнический подход к материалу. Впрочем, и у этого эпизода имелись свои источники. Так, в 1927 году в журнале «Ревю д’Истуар литтерер де ла Франс» была опубликована статья, в которой утверждалось, что вся сцена своеобразного поединка бывшего члена Конвента с епископом Мириэлем восходит к книге лионского автора Балланша «Человек без имени», первое издание которой вышло в 1820 году.
Однако если обратиться к этой книге, то нельзя не заметить, что в ней происходит противоположное тому, что случается у Гюго. Балланш рисует скромного, из хорошей семьи человека, исполненного благих намерений, который, став членом Конвента, проголосовал за смерть короля, «заразившись настроениями жаждущей убийства толпы». Ужаснувшись некоторое время спустя своему поступку, он бежит за границу, где живет много лет в одиночестве, в раздумьях, в угрызениях совести до того дня, когда в 1816 году священник утешает, просвещает его и учит, что все, принимаемое за отчаяние, было только искуплением его вины, какого желал Господь. И бывший член Конвента бросается перед святым отцом на колени, а спустя некоторое время умирает, примиренный с миром и Богом.
Но позвольте, в романе Гюго происходит прямо противоположное: епископ, который приходит отвратить бунтаря от пагубных помыслов, понимает, что перед ним не злодей, а праведник, убеждается в правоте идей революционера и просит у него благословения. Иначе говоря, вместо того, чтобы самому благословить покаявшегося грешника, Гюго придает, возможно и вычитанному факту, абсолютно противоположный смысл. Он заставляет своего епископа преклонить колени перед умирающим членом Конвента. Это не исключает того, что Гюго действительно знал книгу «Человек без имени», знал и ее автора, избранного в 1844 году членом французской академии и три года спустя умершего, о чем есть отметка в дневнике Гюго.
Впрочем, исследователи указывают еще один источник этого эпизода в романе. В 1935 году в журнале «Меркюр де Франс» появилась статья, автор которой доказывал, что Гюго воспользовался устным рассказом своего коллеги, писателя Ипполита Карно, об обстоятельствах смерти бывшего члена Конвента по фамилии Сержан-Марсо. Что же, возможно, Гюго знал и об этом члене Конвента. И тем не менее епископ Мириэль в романе Гюго, в общем-то столь мало похожий на священнослужителей той эпохи, одновременно является и не является монсеньером Миоллисом, как и член Конвента, описанный Балланшем, не есть Се-ржан-Марсо, о котором поведал Карно. Вспомним слова самого Гюго: «Мы не претендуем на то, что портрет, нарисованный нами здесь, правдоподобен, скажем только одно – он правдив». Руководствуясь реальными фактами, писатель взял своих героев в соответствии со своими замыслами. Для этого и понадобилось изменить смысл и «перевернуть» заимствованный у других авторов эпизод встречи священника с членом Конвента. У Гюго встреча бывшего члена Конвента с епископом Мириэлем с самого начала повествования обозначает тему революции.
Точно так же, в соответствии со своим замыслом, Гюго переосмыслил и историю Пьера Морена. Случай с каторжником послужил главному – подал мысль о создании широкой социальной фрески.
В какой, однако, мере Гюго воспользовался ставшим ему известным случаем с каторжником? И знал ли писатель о дальнейшей судьбе Пьера Морена? Возможно, что и знал. Однако вся последующая жизнь бывшего преступника, его военные приключения, честно говоря, мало интересовали писателя. Занимал его один-единственный факт – встреча епископа и каторжника, благодеяние святого отца и то, как гость отплатил за это черной неблагодарностью, украв, как вы помните, столовое серебро. Впрочем, вот этого уже не было на самом деле. Вся история с кражей серебра– гениальный вымысел художника. Гюго оставался бы холодным копиистом действительности, если бы не был наделен способностью выдумывать правду. Реальная жизнь дала зыбкие и смутные образы, пишет в связи с этим А. Моруа, Гюго же по своему усмотрению распределил свет и тени.
А теперь вновь заглянем в досье романа и обратим внимание на документ, под которым стоит дата: «31 марта 1832 года». Это составленный по всем правилам контракт с парижским издателем Госленом о задуманном, но не озаглавленном двухтомном романе– социальной панораме XIX века. В основе его сюжета – все та же история епископа из Диня и каторжника Пьера Морена, которую Гюго хранит про запас.
Второй документ из досье – простая заметка о заводе черного стекла и его изготовлении в одном из северных департаментов. Но при чем тут черное стекло?
– Мой каторжник, ставший честным человеком, – объяснял писатель Гослену, – будет промышленником и облагодетельствует небольшой городок Монтрей-сюр-Мэр, в котором с незапамятных времен специальной отраслью промышленности была выработка поддельного, под немецкое, черного стекла. Какой-то неизвестный усовершенствовал этот способ. Этим неизвестным и был мой каторжник.
– Отличная идея, – согласился из вежливости издатель. – А что же дальше?..
Порывы осеннего ветра сотрясают стекла в доме на улице Сен-Анастаз, где живет Жюльетта Друэ. Хозяйки, однако, не видно. В комнате за большим дубовым столом с изогнутыми ножками сидит Виктор Гюго.
Потрескивают и чадят сырые дрова в камине. Скрипит перо…
Неслышно входит Жюльетта, в руках у нее плед: надо укрыть гостя. Подойдя, она через его плечо читает написанные посреди листа два слова: «Жан Трежан». И рядом на полях дату – «17 ноября 1845 года». Она знает – это роман, над которым писатель трудится много лет. Гюго не раз рассказывал ей о епископе из Диня, о каторжнике Пьере Морене – прототипе его героя Жана Трежана и о канонике, который, собственно, и поведал ему эту историю чуть ли не пятнадцать лет назад.
– Пьер Морен был каторжником, всеми гонимым, униженным и отверженным, – говорит ей Гюго. – Никто, кроме милосердного Миоллиса, не захотел сжалиться над ним, проявить человеческое сострадание. Но за что этому несчастному приходится платить столь дорогой ценой, какое преступление совершил этот бедняк? Всего-навсего украл немного хлеба, может быть, лишь одну булку, чтобы не умереть с голоду. И только за это из него сделали каторжника! Да, именно так – сделали, ибо каторжников создает каторга. Не будет странным, если он, оказавшись на воле с волчьим паспортом и изуродованной душой, озлобленный и отчаявшийся, пойдет на новое преступление. И он совершает его: у человека, давшего ему кров и пищу, крадет столовое серебро. Жандармы хватают вора. Это значит – снова арестантская куртка, тяжелое ядро, прикованное цепью к ноге, голые доски вместо постели, работа, галеры, палочные удары. Но тут совершенно неожиданно для него происходит следующее: епископ заявляет, что серебро не украдено, это его подарок. Мало того, на глазах оторопевших полицейских он отдает в придачу и серебряные подсвечники, которые будто бы тоже подарил ему. И предлагает опешившему вору употребить это серебро на то, чтобы сделаться честным человеком. Так бывший каторжник рождается к новой жизни. Монсеньер Мириэль – этим именем я назову епископа Миоллиса – вместе с подсвечниками передает Жану Трежану залог искупления.
Кстати, – продолжает Гюго, – почтенный Миол-лис, оказавший мне, сам того не ведая, столь ценную услугу, скончался всего лишь два года назад. Он умер в своем родном городке Экс-ан-Провансе…
Таков все еще в общих чертах замысел будущего романа. Но на подступах к нему уже созданы повести «Последний день приговоренного к смерти» и «Клод Ге». Обе основаны на подлинных фактах, лично собранных писателем, хотя первую автор выдал за найденные в тюрьме записки приговоренного к гильотине, сюжет второй взят прямо из газетной хроники. У Гюго хранилась пожелтевшая вырезка из «Судебной газеты», где говорилось, что рабочий Клод Ге из Труа был казнен за убийство надзирателя тюрьмы, в которую он был заключен за кражу хлеба для своих голодающих жены и ребенка. Хлеб и дрова на три дня для семьи и пять лет тюрьмы – таков первоначальный печальный результат. А дальше – убийство жестокого надзирателя и смерть несчастного, доведенного до отчаяния узника. «Снова казнь, – записал в те дни Гюго. – Когда же они устанут? Неужели не найдется такого могущественного человека, который разрушил бы гильотину?» Для обслуживания этого тяжелого железного треугольника содержат восемьдесят палачей, получающих жалованье шестисот учителей. И дальше Гюго переходит к главному – вопросу об устройстве общества в целом. Почему он украл, почему убил этот человек со светлым умом и чудесным сердцем? Кто же поистине виновен? Он ли? – спрашивает писатель. И добавляет, что любой отрывок из истории Клода Ге может послужить вступлением к книге, в которой решалась бы великая проблема народа XIX века.
Сейчас он пишет как раз такую книгу. Чтобы ускорить ее рождение и продлить свой рабочий день, Гюго обедает лишь в девять часов вечера. «Так будет продолжаться два месяца для того, чтобы продвинуть Жана Трежана», – записывает он в дневнике. Уверенный, что теперь работа пойдет, он заключает повторный договор с Госленом на издание первой части своего романа.
Новая его книга вберет в себя многие события, свидетелем которых был Гюго: и треск перестрелки на парижских улицах в июньские дни 1830 года, и революционный, недолгий, как весенняя гроза, взрыв 1832 года, и баррикады 1848-го. И всякий раз, чувствуя приближение бури, Гюго откладывал перо, прятал незаконченную рукопись в железный сундучок вместе с другими тетрадями, записными книжками, крепко перевязанными пачками писем и выходил на улицу. Он слышал, как летом 1830-го возле Аустерлицкого моста какой-то каменщик прокричал: «Рабочие, объединяйтесь!» Видел мужчин в рубахах с засученными рукавами, несущих по улице Сен-Пьер-Монмартр знамя, на котором было написано «Свобода или смерть!». Шел в июне 1832 года вместе с толпой, провожавшей в последний путь генерала Ламарка, и был свидетелем того, как над головами демонстрантов взметнулось красное знамя, вслед за тем воздух разорвали три выстрела: мятеж снова расцвел на парижских мостовых. В феврале 1848 года на улице Сен-Флорантэн он присутствует при сооружении баррикады, которую строят, распевая песни, гамены – уличные мальчишки лет четырнадцати. Разбирая мостовую, ребята весело перекликаются:
– Баболен!
– Шаврош!
На другой день король-буржуа Луи-Филипп взял в руки перо, которое ему подал сын, герцог де Немур, в нерешительности немного подержал его и вдруг гневно расписался под своим отречением. А еще день спустя, в пятницу 25 февраля, Гюго был назначен исполняющим обязанности мэра VIII округа. К этому моменту Временное правительство ликвидировало звание пэра, титул, которого Гюго был удостоен четыре года назад.
Под последней строкой рукописи, начертанной в феврале 1848 года, Гюго позже пометит: «Здесь умолкает пэр Франции и продолжает изгнанник». Запись эту он сделает в декабре 1860 года на острове Гернси, где живет после переворота, совершенного Луи Бонапартом. Девять лет назад писателю пришлось покинуть родину. Ему удалось вывезти кое-какие бумаги и среди них рукопись романа, который теперь называется «Нищета». На чужбине, продолжая работать над ней, он снова сменит название.
Перечитав за семнадцать дней свой роман, строку за строкой, переделав многие главы, написанные ранее, а заодно и имя героя на Жан Вальжан, Гюго зачеркивает старое название и выводит новое: «Отверженные». И Жюльетта, переписывая свежие рукописные листы, потрясенная, признается автору:
– Я переживаю судьбу всех этих персонажей, разделяю их несчастья, как если бы они были живыми людьми, – так правдиво ты их описал…
Никто не сомневается сегодня в том, что каторжник Пьер Морен, сложивший свою буйную голову под Ватерлоо, послужил прообразом бессмертного Жана Ва-льжана. Но только ли этот ушедший в безвестность несчастный стал прототипом героя Гюго? А другой заключенный, описанный в одноименной повести, – Клод Ге? И его называют в числе прототипов. Он тоже попал в тюрьму только за то, что украл немного хлеба.
Неужели те, кто творит правосудие, не понимают, что только голод толкает на воровство, а воровство ведет к дальнейшим преступлениям! Может быть, кому-то это покажется парадоксом, но каторжники вербуются законом из числа честных тружеников, вынужденных совершать преступление. Поэтому смирный подрезальщик деревьев Жан Вальжан превращается в грозного каторжника под номером 24601.
Гюго давно задумался над этими вопросами. Преступление и наказание, причины, толкающие к роковой черте, закон, косо смотрящий на голод… Красный муравейник Тулона и Бреста – каторга, где в красных арестантских куртках, в цепях томятся галерники с позорным клеймом на плече. Они живут одной надеждой– вырваться из этой страшной «юдоли печали». Но, оказавшись на свободе с волчьим паспортом, всюду гонимые, без работы, они вынуждены совершать новые проступки. И снова должны надеть красную куртку. Либо, пройдя все ступени падения, взойти на эшафот.
Всю жизнь Гюго боролся за отмену смертной казни. Произносил речи, выступал за амнистию, обращался с просьбами о помиловании, писал статьи. Писатель доказывал, что смертная казнь уже не соответствует нашей цивилизации. «Давно уже кто-то провозгласил, что боги уходят, – писал Гюго в 1832 году. – Недавно другой голос громко заявил: короли уходят. Теперь уже пора появиться третьему голосу и громко сказать: палач уходит».
В этой долгой борьбе, которую вел писатель, сильнее любых логических доводов, сильнее самых веских доказательств оказались художественные образы, созданные им. Среди них – и осужденный, который ПИшет свои записки перед казнью, и Клод Ге, и, конечно, Жан Вальжан.
Но чтобы создать эти характеры, надо было их изучать.
В бумагах писателя находились записи, сделанные еще в 1823 году, где перечислялось, какие наказания полагаются каторжнику за те или иные проступки: смерть, продление срока, палочные удары.
С этого времени писатель начнет постигать мир отверженных и неоднократно посетит ад, где томились парии закона. Не раз Гюго пересекал ворота Тулонской каторги, бывал в тюрьмах Бреста и Парижа, наблюдал, как заковывают в цепи партии каторжников, отправляемых на галеры.
Миром отверженных, миром низвергнутых в этот ад нельзя было пренебрегать при описании нравов, при точном воспроизведении тогдашнего общества.
… В начале сентября 1861 года Виктор Гюго вместе с Жюльеттой вернулся из Мон-Сен-Жана на остров Ге-рнси. Спустя месяц писатель начал переговоры с бельгийским издателем. За тридцать лет Гюго четыре раза продавал права на «Отверженных». Теперь он подписывает в последний раз контракт с Альбером Лакруа, безоговорочно согласившимся на условия автора. За исключительное право на опубликование романа в течение двенадцати лет Гюго получил триста тысяч франков золотом. Сумма по тем временам астрономическая, и банкиру Оппенгеймеру, взявшемуся предоставить издателю такого размера ссуду, пришлось самому часть денег занимать у коллег. Менее чем за шесть лет, с 1862 по 1868 год, молодой Лакруа заработал на романе Гюго более полумиллиона чистой прибыли.
Что знали о книге Гюго, над которой он так долго работал, до того, как она вышла в свет? Ровным счетом ничего. Известно было лишь ее название – «Отверженные». Оно настораживало, книгу ждали с любопытством. Не удивительно, что первое издание, появившееся в начале 1862 года, разошлось молниеносно: за два дня был распродан весь тираж – семь тысяч экземпляров. Тотчас же потребовалось новое, второе издание, которое и вышло через две недели. Почти одновременно роман появился в книжных лавках Лондона и Брюсселя, Лейпцига и Мадрида, Варшавы и Милана; его успели издать даже в Рио-де-Жанейро, так как перевод во всех случаях делался заблаговременно по гранкам.
В России роман «Отверженные» напечатали сразу в трех журналах. Однако, спохватившись, цензура, в лице самого царя, запретила отдельное издание книги из-за сильного революционного воздействия ее на читателя.
В самой же Франции вокруг книги Гюго разгорелся горячий спор.
Критики разделились на два лагеря. Одни хвалили роман, признавая его удачным, но таких было меньшинство, другие обрушились на Гюго с хулой. Его обвиняли в том, что все события и персонажи он выдумал. Такого нет в действительности и не может быть! В книге все вымысел, все невероятно, все ложь! Реакционная критика объявила книгу опасной и вредной.
До хозяина Отвильхауза на далеком острове Гернси доходили отзвуки битвы, разыгравшейся вокруг его книги. Прием, который оказала ей реакционная критика, не был для него неожиданным. Он предполагал, что не всем его правдивый рассказ придется по нраву. Но он и не думал потрафлять вкусам всех. Его цель была– потрясти, взволновать сердца картиной нищеты, безработицы, страшной жизни всех отверженных обществом. Данте создал свой ад, пользуясь вымыслом; Гюго пытался создать ад, основываясь на действительности. И считал, что до тех пор, пока будут царить на земле нужда и невежество, книги, подобные этой, окажутся, быть может, небесполезными.
Неуловимый ГАЙДУК
– Ну вот, дело Пушкина и решено! – сообщил граф Милорадович, петербургский военный генерал-губернатор состоявшему при нем полковнику по особым поручениям Федору Николаевичу Глинке.
Пройдя затем из приемной в кабинет и, по обыкновению, сняв мундир, продолжал:
– Знаешь, душа моя, когда я вошел к государю с тетрадью, накануне за этим столом собственноручно заполненной Пушкиным своими недозволенными со-чиненнями, и подал сие сокровище, я присовокупил: «Здесь все, что разбрелось в публике, но вам, государь, лучше этого не читать!» И как ты думаешь, что он? Улыбнулся на мою заботливость.
Потом я рассказал, как у нас вышло дело. Мне ведь велено было взять его и забрать все его бумаги. Но я счел более деликатным пригласить Пушкина к себе. Вот он и явился… На вопрос о бумагах отвечал: «Граф, все мои стихи сожжены! У меня ничего не найдется на квартире, но, если вам угодно, все найдется здесь», – и указал пальцем на свой лоб. Затем заявил, что готов тут же вновь написать все когда-либо им сочиненное (разумеется, кроме печатного) с отметкою, что его и что разошлось под его именем.
И представь, сел за стол и исписал целую тетрадь!
Внимательно меня слушавший государь спрашивает: «А что ж ты сделал с автором?» – «Объявил ему от имени вашего величества прощение!..» – говорю я. «Не рано ли?! – нахмурился государь. И, еще подумав, прибавил: – Ну, коли уж так, то мы распорядимся иначе: снарядить Пушкина в дорогу, выдать ему прогоны и с соответствующим чином при соблюдении возможной благодарности отправить служить на юг…»
А ведь еще недавно, – продолжал Милорадович, – государь имел намерение сослать его в Сибирь за то, что наводнил Россию возмутительными стихами. И вот как все обернулось: на юг… – закончил граф свой рассказ, не то сожалея, не то радуясь решению царя.
В тот же час дело завертелось и, как свидетельствует Ф. Н. Глинка, исполнялось буквально по решению.
Между тем друзья Пушкина, еще ранее узнав, что его куда-то ссылают, чуть ли не в Соловки, принялись хлопотать о нем. За поэта вступился влиятельный при дворе В. А. Жуковский, считавший его надеждой российской словесности. «Неизменный друг» П.Ф. Чаадаев бросился к историку Η. М. Карамзину: умолял его просить о заступничестве императрицу Марию Федоровну, а также графа Каподистрию, тогдашнего министра иностранных дел. Не сидели сложа руки и Гнедич, Александр Тургенев, Оленин.
Видимо, хлопоты эти были не напрасны и «милость» царя, удивившая даже Милорадовича, не слу-чайна. Что касается места назначения службы, а точнее сказать – изгнания, то здесь сыграл роль Каподи-стрия.
Это был просвещенный человек, грек по национальности, уважаемый в литературных кругах, «умнейший и душевный», как отозвался о нем Карамзин. Графу Каподистрии тем легче было принять участие в судьбе Пушкина, что тот после окончания Лицея числился в подвластном ему ведомстве иностранных дел. Под видом перевода по службе коллежский секретарь Пушкин и был отправлен в распоряжение главного попечителя иностранных колонистов Южной России генерал-лейтенанта И. Н. Инзова, старого знакомого Каподистрии. Для свободного проезда ему вручили паспорт за № 2295 от 5 мая 1820 года.
Едва состоялось решение царя, Каподистрия распорядился в тот же день выдать опальному поэту тысячу рублей на дорожные расходы. Кроме того, ему поручили срочную депешу для Инзова и официальное письмо этому генералу, где говорилось о причине удаления Пушкина из столицы – «несколько поэтических пиес, в особенности же ода на вольность…» – и где также содержалась просьба принять поэта под свое «благосклонное попечение», на чем рукой императора было начертано: «Быть по сему».
Майским теплым утром следующего дня Пушкин уже тащился на перекладных по нескончаемому Белорусскому тракту. Одет он был в красную косоворотку, подпоясанную кушаком, на голове поярковая, из овечьей шерсти, шляпа, уберегающая от солнца, – стояла небывалая для той поры жара. До Царского Села друга провожали Дельвиг и Яковлев. А дальше путь на Ека-теринослав предстояло совершить вместе со своим дядькой Никитой Козловым.
Мелькали верстовые столбы, сменялись почтовые станции и лица смотрителей, кибитку трясло на ухабах и рытвинах, пыль проникала, казалось, под кожу– поэт впервые познавал «прелести» путешествия по дорогам России.
Десять дней спустя прибыли на место. Пушкин вручил депешу Инзову, в которой сообщалось о назначении того наместником Бессарабского края. Выходило, что и Пушкин, откомандированный в распоряжение генерала, должен был следовать за ним. Но в Кишинев, к месту пребывания наместника, он поспеет лишь через пять месяцев. За это время по разрешению доброго Ин-зова посетит Кавказ и Крым. И только в двадцатых числах сентября начнется его «душное азиатское заточение».
Опальный поэт, прибыв в Кишинев, остановился вначале в небольшой горенке заезжего дома Наумова. Город поразил его восточной пестротой, своим разноязычием.
Какая смесь одежд и лиц,
Племен, наречий, состояний!
Ему нравилось затеряться в шумной толпе народного гулянья, влекло «базарное волненье… и спор, и крик, и торга жар». С любопытством вслушивался в незнакомые звуки молдавской речи, ловил греческие слова, узнавал французские и похожие румынские, стремился постичь цыганские и турецкие, пытался объясниться по-болгарски. А вечерами со скучающим видом появлялся в гостиных кишиневской знати: у богатого откупщика Варфоломея, где одно было хорошо – домашний цыганский оркестр да дочка Пульхерица «с нежной красой»; у вице-губернатора Крупенского, где собирались любители картежной игры и засиживались допоздна; а также у других, где обычно ему становилось, как говорил он, «молдованно и тошно». Посещал иногда бильярдную при трактире, здесь же обедал с приятелями, бывал на танцах в клубе и казино. Словом, вел рассеянную светскую жизнь. И только в компании военной молодежи, собиравшейся у подполковника Ивана Петровича Липранди, отводил душу, сыпал эпиграммами на молдавских бояр и иных вельмож, шутил, смеялся, спорил.
Был, правда, еще один дом, где бывать ему доставляло особое удовольствие, – у Михаила Федоровича Орлова, генерал-майора, командира 16-й дивизии. За столом в обед здесь собирались чуть ли не все квартировавшие в Кишиневе офицеры, а нередко гости из частей, расположенных в других городах.
И Липранди, и Орлов были людьми в высшей степени интересными не только по образованности и уму, но и по своим взглядам.
Пушкину нравилось в Липранди «истинная ученость», поэт охотно пользовался его богатейшей библиотекой и первое, что взял, был томик Овидия, сосланного, как и он, когда-то в эти места. Интересовала Пушкина и литература славянских народов, и история Молдавии, и труды по географии… Привлекала в дом Липранди и загадочная биография хозяина. Не то француз, не то испанец по рождению, человек, как говорили, странной судьбы, бретер и дуэлянт, он был десятью годами старше Пушкина. Ходили слухи, что после одной из своих многочисленных дуэльных историй Липранди вынужден был перейти из гвардии в пехотный полк, который, однако, вскоре оставил. В отставку он вышел в чине полковника. Положительно, образом жизни он походил на какого-нибудь Калиостро, ибо жил открыто и бог знает откуда брал для этого деньги. Много позже несколько прояснится возможный источник его дохода – видимо, Липранди состоял на службе в военно-политической разведке, в чем, собственно, впоследствии он и сам признавался, писал, что ему надлежало «собирание сведений о действиях турок в при-дунайских княжествах и Болгарии». Но тогда, в дни пребывания Пушкина в Кишиневе, никому это в голову не приходило. Липранди был просто добрым малым с таинственным прошлым.
Что касается Μ. Ф. Орлова, то его жизнь тоже как бы делилась на явную и скрытую. И у него собирались горячие головы, обсуждали политические события в Европе, жарко спорили о будущем России, о ее литературе, а потом читали стихи, пели лихие гусарские песни, и жженка лилась рекой, и веселью не было конца. Нередко в жарком споре сходились хозяин и молодой Пушкин, увлеченный тогда идеями Сен-Симона и в особенности аббата Сен-Пьера о вечном мире. В то время поэт верил, что правительства, совершенствуясь, постепенно устроят вечный и всеобщий мир. Орлов думал иначе. Не ждать милости от владык, а действовать. Как? От прямого ответа на этот вопрос генерал уклонялся. Однако из его рассуждений кое-что становилось ясно. Он, например, предрекал скорый насильственный перелом правления в Пруссии, после чего и Польша не замедлила бы тому последовать. Не скрывал своей радости по поводу революционных событий в Испании, в Неаполе и Пьемонте, в Португалии. Известия об успехах революционных полков Риего, Кироги, Пепе встречались мало сказать сочувственно – с энтузиазмом. Восхищаясь итальянскими победами, намекал на возможность подобного и в России, где общее недовольство всех сословий способно прийти в движение при первом же серьезном толчке. Особое сочувствие выказывал генерал борющимся греческим патриотам и вообще освободительному движению балканских народов.
Однажды, как обычно, у генерала собралась компания. За столом во время обеда речь зашла о свободолюбивых греках; их борьбе против турецкого владычества сочувствовала вся передовая Россия.
– Американский федерализм, гишпанские происшествия и неаполитанская революция подают пример другим. Вот и греки пуще взялись за турок, – заметил Μ. Ф. Орлов. И не то в шутку, не то всерьез добавил: – Ежели б мою 16-ю дивизию пустили на освобождение, это было бы не худо.
Слова привлекли всеобщее внимание, воцарилась тишина.
– У меня шестнадцать тысяч под ружьем, – продолжал при общем молчании генерал, – тридцать шесть орудий и шесть полков казачьих. С этим можно пошутить…
– Вы правы, – с горячностью произнес однорукий князь Александр Ипсиланти, грек, находившийся в чине генерала на русской службе. – Давно уже европейские народы, сражаясь за свои права и свободу, приглашали нас к подражанию. – И, поправив пустой рукав своей синей венгерки, воскликнул – Теперь час близок! – После чего таинственно умолк.
Пушкин с любопытством разглядывал героя Дрездена (в сражении при этом городе в 1813 году ему ядром оторвало правую руку). Умные глаза, благородный лоб, говорит с жаром, уверенно, при этом усы топорщатся в разные стороны, точно острые клинки. Он знал, что князь прибыл в Кишинев из столицы почти в одно с ним время, но видел его впервые. Знал и о том, что с Орловым тот был знаком еще по Кавалергардскому полку. Оба были баловнями судьбы – в двадцать с небольшим стали самыми молодыми генералами русской армии, оба являлись приверженцами вольнолюбивых идеалов. Пройдет совсем немного дней, и один возглавит дружины гетеристов, другой, чуть позже, выступит как декабрист.