Текст книги "Резьба по глазу"
Автор книги: Роман Шебалин
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 2 страниц)
И воздух над площадью, терпкий речной воздух.
* * *
– Рита, прости, но... ты кажется вот – потеряла.
– Хрусталев! ты что – с ума сошел!?
– Извини, я подумал: ты потеряла... и я тут узнал кое-что...
– Послушайте, если я еще раз... что Вам от меня надо? если...
– Нет, ты – послушай! меч твой, конечно, он не твой, он – эсток, когда-то – седельный, нет, вроде бы, век XV, но – этот раньше, намного раньше, один из таких мечей, ноpманский, был сделан из жала Змеи, а я не могу пока понять, почему его так ищут, или – почему еще не нашли, но... ты слушаешь?..
– Мне домой надо.
– Все-все-все, конечно, вот пожалуйста, меч, а если что-то вдруг... ну, там, если что-то... ты звони, не исчезай, а?
– Да идите Вы...
Хрусталев тут резко повернулся, взмахнул полою плаща и – бросился бежать вниз, по лестнице, к набережной. Рита проводила его недоуменным взглядом; постояла минут пять...
"Сейчас вернется."
Прошло еще пять минут. Рита подняла с мостовой меч и вошла в дом.
Э, если бы Хрусталев видел, как – она ждала его десять минут на ветру, почти ночью! Нет же, бежал по набережной.
"Змей-рыба, защити, помилуй, не молчи! души Москву, души, испей до дна ее гнилой колодец, его больное естество пусть примет твое тело, как одежда – тело человека принимает, спасать его от холода и страха, сожми Москву, дери ее и рви, въедаясь в кожу, уничтожь ее разбухшую дряхлеющую форму, губи ее, Змей-рыба, убивай!.."
6.
Пpохождение.
Далеко-далеко (а где – мы не помним) вступило в Москву лето. И там, в вышине, среди домов городских заходили, забегали люди. А кто-то, глазами земли прозрел в них сиянием блеклым. Разговелся подснежний покойник, разомлел на грязно-зеленой траве, на серых пустых площадях, изошел потом первых дождей, задышал тяжело, в небеса приподымаясь: вниз, к земле; треща суставами, окнами искрясь, пылью выдыхая тепло людей в воздух прогорклый: вниз, к земле.
Шепча: ничего не случится...
А что – ничего? Снился порою Рите Юрка Тудымов, не часто, и больше все так, по-дурацки; меч спокойно полеживал на шкафу под плакатами "Queen-а" и "Аквариума"; отец с матерью подали на развод; Рита же целыми днями просиживала в "Иностранке", благо – недалеко от дома; да, еще в мае ходила в церковь, к отцу Зупу, исповедовалась, все как на духу рассказала: и про украденный меч, и про левушку, и про Тудымова, и, конечно же, про Хрусталева. А про Хрусталева... Нет, э-э... про отца Зупа. Отец Зуп попросил отдать ему меч. И Рита отдала бы, но – (как это бывает перед экзаменами) замоталась: забыла, а потом, спустя полтора месяца, было как-то уже: неудобно, что ли; так что провалялся меч на шкафу до августа. Зато в августе...
Зато в августе получила Рита странную посылку, маленькую, но тяжелую. В посылке оказались для металлических диска с какими-то выцарапанными каракулями. Диски были, кстати, крайне заботливо завернуты в мягкие тряпочки и укутаны огромным количеством оберточной бумаге (на каждом листе которой Рита с удивлением обнаружила непонятные знаки, чем-то похожие на иероглифы). К дискам прилагалось письмо.
"Хрусталев! ну конечно – Хрусталев! ну дает, право же..." – Рита рассмеялась. А ведь она почти влюбилась, – почему вдруг? Задним числом, уже от Юрки, она узнала о глупостях Вани Быганова: "неужели в меня втюрисля этот вечный школьник с прыщами на скулах и ослиными глазами!" но потом: "Господи, да его и нет уже..." Странно: в тот день, когда узнала о смерти Юры, вспомнила Ваню, вспомнила, чтобы: "но почему я не заметила тогда, почему?" Так и не была ни на одной могиле, ни на другой, впрочем, Быганова похоронили далеко, на Домодедовском, а Юрку где – так и не узнала; нет, и не стремилась узнать.
Но, зачем: Хрусталев? Всегда не терпела блондинов, кроме того, презирала таких – некаких, нескладных, неудобных, а потом – поведение Хрусталева, где нарочитая загадочность перемежалась нарочитой фамильярностью, Рите доверие, само собой, не внушало. Итак, к чему же?
Лениво полистывая то "Меч и радугу", то "Майн Камф", а то и якутское "Олонхо", лежала на старом диване, щурясь на солнце (как-то от воды Москвы отражались золотисто-голубые блики и – играли на потолке вкруг лампочки под потолком, залетал легкий ветерок, не так, чтобы – освежающий, а, скорее, поддушающий, запахом мутной воды, ветерок качал лампочку на шнуре, так, словно и комнатка раскачивалась), лениво полистывая то одну книгу, то другую, думала о том, что, может, Хрусталев чем-то похож на сологубовсого Лоэнгрина, улыбалась и этой глупости и – засыпала в конце-концов под мерное покачивание комнатки, кухонную ругань соседок, молитвы матери и пьяные песни отца; далеко впереди (почти через месяц) маячил Философский факультет, и единственное, что действительно беспокоило Риту была проблема наличия (дай Бог, чтоб – отсутствия!) у тетки на Кривокарманном, где собиралась жить после развода родителей, домашних животных: страсть как ненавидела собак. О существовании тети Рита знала лишь из поздравительных открыток, старых папиных фотографий и – смутных детских воспоминаний, однако, что-то Рите подсказывало: верно, уезжай из грязной коммнуналки в просторную (по рассказам отца) квартиру на Кривокарманном, так будет лучше. И Рита мечтала, читала и потихоньку готовилась к переезду.
Поэтому письмо Хрусталева некое время использовалось в качестве закладки для одной из вышеперечисленных книг, а металлические штучки сами собой приспособились под чайные и прочие подставочки. Однако, чуть позже, когда чемоданы стали действительно собираться, письмо все-таки прочиталось.
"Милая Маргота, – писал Хрусталев, – я вынужден так нелепо просить прощения, в письме, не могу сделать сие лично, понимаешь ты, думаю, почему. Прости меня. Вовсе не для того, чтобы заслужить место в сердце твоем, но лишь из желания помочь тебе, хотя, в чем? как объяснить слепому человеку, что еще шаг, и в пропасть? Я не хочу тебя оскорбить сиим невозможнейшим сравнением, но мой разум вынуждает меня, вопреки моим чувствам, напомнить тебе о своем существовании, чувства не отважились бы на такое письмо. Моя беда, при огромных знаниях, я очень плохо разбираюсь в людях, как-нибудь, потом, при встрече, я расскажу тебе о "Черной Орхидее", о мессах, об энвольтациях, мы тогда совершенно серьезно хотели изменить наш убогий мирок. Но это все потом, видишь ли, год с небольшим назад, мой коллега по давешнему сатанизму, Кузьма, страшный чернушник, познакомил меня с одним достаточно забавным молодым человеком. Человек представился Якобом Турбинсом и был вежлив со мной и крайне обходителен. Правда, его речи и, в особенности, манера исчезать и появляться без всякой на то, очевидной, надобности, настроили меня на лад критический по отношении к оному Якобу. После, начал я задумываться, а не агент ли он? Как я был близок к истине! Однако, справедливости ради, отметить следует, что Якоб научил меня обращаться с Картами, дослал редкие книги, иные даже XVI века! Я совершенно искренне радовался настоящему другу, после смерти Андрея я впал в совершенно банальную депрессию. С какой горечью я осознал позже свою ошибку, я просто был нужен Якобу, так и не понял зачем, но ты появилась, и он стал следить за тобой, вернее, за твоим мечом, я подумал было, сейчас ты отдашь ему этот наибессмысленнейший меч, и все будет хорошо, очень хорошо. Но не зря же я называю себя магом! Я охранял тебя как мог, я молил Сашиэля! Умолял Камаэля, чтобы не оставили тебя. По сему, в посылке – тебе два охранных пантакля, они должны были быть изготовлены лично тобой, но я позволил себе сделать их сам, дабы не ввергать тебя в уныние каббалистики. Тот, который, с рукой, он из серебра и спасет тебя от Воды, я полагаю, некая опасность будет исходить именно от Воды. Другому пантаклю, он с крестом, оловянный, покровительствует Михаэль, этот пантакль прибавит тебе силы, поможет тебе в трудный час, оградив от Хаоса. По возможности, держи их при себе, носи их с собой. Будь осторожна и осмотрительна. За тобой следят, но пока чего-то боятся. Только не исчезай. Позвони мне. Ты, наверное, решила, что из ума я выжил. Прошу, поверь мне. Я не сумасшедший. А правду всю не могу написать, Они наверняка прочитают письмо и не раскрывая. Боюсь, не проснулась ли Ехидна?.."
Сколько-то минут Рита не могла понять: смеется ли над ней Илья или взаправду грядут беды разные... Получи такое письмо год назад, Рита бы бросилась к Хрусталеву за Великой магической помощью, увешалась бы этими штуками, читала бы денно и ночно заклинания, но сейчас...
"А, впрочем, я и бросилась." Вспомнила, как у Соломона выпрашивала телефон человека, хоть любым боком имеющего отношение к магии.
"Вот он заботится обо мне, бедненький..."
Набрала машинально хрусталевский телефон. В трубке, после двух длинных гудков, послышалось едкое пиликанье: определитель!
Рита нажала на рычаг. "Если его нету дома, то зачем ему знать, что я звонила? а если есть..."
Набрать номер вторично духу не хватило.
"Обойдется."
7.
Просто так.
Подсевший на измену, словно на иглу, – по веняку – елей многокубовый, распавшийся сожженным божеством сбежавшим из слепого дома на бой с несуществующим рассудком; их музыка – не узы – кандалы, когда их композитор спит – они бессмертны, бейби! В безверии безмерном моя смерть пусть служит им примером их измены...
Да, я не умел гордиться тем, что был, но все же я успел поверить в бога, который дорог тем, кто боль свою рассыпал по секрету всему свету, который им уже не сохранит их славной музыки хрустальные каменья, который катится ко всем чертям отсюда вместе с ними, с вами, со всем блудливым хламом их богов, о, бейби!
Глаза разбивши о засов часов, ведущих в бездну, я выдрал слезы словно струны из нутра тоскою изнуренного пустого инструмента, это странно: мне видеть изнутри, как ржавые и жалость, и любовь приобретают облик стали, бессмертно белой боли; но им довольно – я уже влюблен, чего же мне желать еще от бездны? достаточно, статичность этих снов меня достала, Астэ!
Подсевший на измену, точно на иглу, не изменивший своему бесчувствью, – я непричастен, я мишень, я сердцевина, но тот, кто слышит, будет лгать, что он ван Гог, а тот, кто знает, будет лгать, что он Магог, зачем им: будет больно?
Потом, – где боль моя?
Достаточно, довольно, – я упал на дно слепого пьедестала тоски, и зависти, и страха, я устал: статичность подлой доброты меня достала, бейби...
Смотри, я – колесованный урод на злом круговороте своих струн в природе. Кто разорвет мой круг, сорвет с чела их черно-белую корону, из бубенцов кто вырвет языки, кольцо из горла вырвет, кто умрет, кто сможет стать жестоким?
Самосожженый жалостью к себе, я жил из милости к закону; так что ж еще вам надо, я влюблен; смотрите: что за только сказка! Но тем больнее мне остаться одному – я не играл и проигрыш мой жалок и ничтожен.
Инъекцией подкожно – шутовство, как снотворное для снов на стол грядущий. Не плачь, я не сумел стать пищей для ума, о, я не смог стать даже нищим... Но небеса, как панацея от всех бед, смотри – былое циркулем зрачок бельмом очертит; что твердь им, коль им будет лучше, когда мой Бог, скучая скрутит свет в две радуги, в одно кольцо измены?!
Ни своевременный, ни даже – современный, но: я радуюсь, я куча крутизны, бесчувственный, нелепый и слепой, как подобает быть тому, кто видел только свет и пепел; о, бейби, сравнительный анализ крови зла и боли правды так прекрасен...
Мне повезло, что я бескровен, мне повезло, что ты бессмертна; по крайней мере, в этой лживой сказке, по крайней мере, в этом ржавом сердце, по крайней мере, в этом жженом блюзе, бейби!..
Они продолжат свой дурацкий разговор спустя три года, им будет скучно вспоминать язык злых откровений, они действительно достаточно бессмертны, умрет их сказка, а они останутся: без жалости, без веры.
А что? кому-то надо ведь сломать закон иллюзий, нарушить правила игры, не став бессмертным, сыграв по-настоящему, по вере, – по вене, пусть его вину тогда докажет ее время!
И вот, когда – на одну чашу космических весов ляжет равновесие, а вера – на другую, он посмеется и над вашей бездной, и над Богом... Я не откроюсь, не проснусь, я: пройду, я никого не встречу; а ветер бездны высушит вам слезы, и все пройдет; – без боли будет больно. Довольно, я влюблен, ну, что я мог еще себе позволить, ну – что я мог еще с собою сделать, ну чем еще я заслужил бы эту сказку? За что ж еще их простая смерть так лжива и прекрасна?
Прости меня, я слишком долго верил в эти сказки, слишком больно верил в свои сказки, Астэ...
* * *
"Где-то я уже слышала этот блюз," – подумала Рита.
Проснулась.
Трамвай, совершив полукруг по Лужской заставе, выехал вновь на набережные.
"Чуть не проспала свою. Зачем еду? Опять в 39-ом трамвае, опять с мечом, в гости к психу с картами. Только тогда зима кончалась..."
Начиналась – теперь. Ударили третьего дня первые заморозки, а вчера повалило снегами. А ранний снег, нелепый, робкий, даже еще и не снег, а только воспоминание о том, прошлогоднем снеге. Так, быть может, лишь в силу своей робости, он – набрасывается, накидывается на город, словно желая съесть его, поглотить без остатка, объять и дома и людей, он торопится как толстый мальчишка на взрослом банкете, крем так и брызжет из-под его липких пальцев, – сейчас скажут: домой! Надо успеть съесть, надо успеть.
Снег шепелявит, заикается, пытается петь с набитым ртом, глазки потупив, улыбается: нашкодил, так ведь – хочется. Толстого мальчишку уводят. Он успевает еще стащить пару пирожных и – в карман их, на потом, на память.
"Юра, Юра... – думалось Рите, – почему так: нет чьей-то одной смерти, есть, может быть, вся смерть, смерть вокруг меня."
Проехала остановку; вышла на конечной.
Через двор, через насыпь: "Только бы он дежурил..."
Снег укрывал аллеи. Там, в темноте, домик, там должен быть огонек.
"Нет огонька! может, спит?" Поднялась на крыльцо, скрипнуло крыльцо морозом деревянным, ночным. И – ни звука больше: тихо так.
– Соломон Борисович, откройте, прошу Вас! пожалуйста!
– нахлынул страх тишиной, покоем, безлюдием: никого нет.
А покойники?
Вы – есть.
"А я?"
Села на ступеньку перед дверью. Лаяла где-то собака. Холодно: метель. В темноте взлетела птица, проколыхались: ветка за веткой, ссыпался снег в кружевные корзины могил. "Почему – темно? ведь снег так сияет..." подумала Рита. Где-то там, там и там над гробницами горели лампадки... "Праздничные торты..."
– примстилось Рите, – нежные, сладкие, все покойники пахнут сладко, они добрые и легкие, как "птичье молоко", только цвета земельного. Наоборотные торты! Белая пенная глазурь, розочки кружевные оград, а внутри – темнота. Свет во тьме...
"Надо ехать к Хрусталеву."
Одна, поздним вечером, на кладбище, нет, уже не боялась: снежно, светло так. Тропинки помнила; сквозь дыру в заборе выбралась на Липецкую, к остановке 39-ого трамвая: к Хрусталеву.
* * *
– Привет, ты чего такая?
– Какая?
– Взъерошенная.
– Ветер.
– Сильно метет? я из дома второй день не выбираюсь, как там? Ты проходи в комнату, я сейчас чаек поставлю.
– Угу.
– Кстати, десятый час, – дома по шапке не надают, нет? Что ж ты так поздно приехала?
– Ну, день немного сместился, часа на два... А Соломон Борисыч привет Вам передает.
– А, это хорошо. Ты чай с чем будешь? есть варенья разнообразные, а?
– Да я просто, я скоро пойду.
– Я не заметил, извини: меч-то с собой?
– Угу, вот, я в коридоре его...
– А что, на улице очень холодно?
– Да так, нормально.
– В смысле?
– Ну нормально.
– А ты?.. Тщаий готов! ты сахаревича будешь?
– Угу.
– Может пасьянсик для тебя разложим?
– Не, спасибо. Вкусный чай.
– А, это с травами, ты чево?
– Да я пойду, пожалуй.
– Погоди... я хотел тебе... м-м-м... понимаешь...
– Это уже без пятнадцати десять?
– Они немного спешат.
– Ну все равно уже. Как тут у Вас в коридоре – свет?..
– Вот. А меч оставишь?
– Зачем?
– Чтобы... чтобы потом забрать его.
– Знаете, давайте я просто завтра зайду? просто так.
– Слушай, ну зачем же все – "на Вы"?
– Угу, я потом звякну тебе.
– Как приедешь.
– Ладно, – пожала плечами, – пока.
– До завтра, – захлопнул за ней дверь.
8.
"Значит, никогда."
"Кто там?"
Рита ускорила шаг, обернулась: опять что ли, Хрусталев следит! Но был бы кто, – нет: испугал пустой переулок. Ссыпался снег с крыш, гулко хлопнул о крышу машины. Там, вдалеке, мелькнул облак.
– Рита, ты, – зашуршало, запричитало, – не ходи, не дыши, слушай...
– Кто здесь?
– Я, я, я же храню вас всех, глупые...
– Кто ты, что тебе надо от меня?!
– От тебе – ничего, ты – нужна.
– Не понимаю... кто ты?
Облак дохнул снегом, теплым, гнилым, завопило, заохало, душным запахло, прогорклым.
– Отпусти себя!..
Бежала по переулку, через подворотню, мимо детской площадки, "все, не могу больше, не могу...", бежала, а над ней парил облак, смеясь и взвывая, споткнулась и – кого-то поймал ее...
– Хрусталев!
– Уйди, я сам!
Хрусталев отбросил ее к стене. Облак взревел гортанным густым голосом, тяжелым, тугим.
Хрусталев взмахнул руками, высоким голосом крикнул что-то, в руках Хрусталева вспыхнула ослепительно Карта и – внезапно тело Хрусталева уменьшилось, а тень его – взлетела под крыши: "прочь!"
Шурале метнулось в сугробы, и снег там взорвался, и брызнули черные искры, и вздыбились мороки сизого терпкого дыма.
– Прочь! – крикнула тень под крышами.
– Моя, она моя... – вздохнули сугробы, рассыпаясь.
"Ну вот, вроде, пока все... надо теперь ей как-то все объяснить, успокоить..."
Все: успокоить!
Рухнул с высоты крыш Хрусталев в снег.
– Илья, милый!..
– Ты испугалась? Все нормально... Извини, я следил за тобой... Куда ты сейчас?.. вернемся ко мне?
Хрусталев тяжело дышал, очки его запотели, белесая челка закрыла лысый лоб.
"Он же замерзнет!"
Одет: кроссовки на босу ногу, пижамные штаны, легкий шарфик, распахнутая дубленка.
"Он замерз, а я – согрею его?"
– Пойдем отсюда, – Хрусталев взял ее за руку, улыбнулся, улыбка, правда, не получилась – холодно.
– Я никуда...
– Что? – Хрусталев чуть сильнее сжал ее пальцы.
– Я не пойду! пустите!! я...
– Постой погоди, я не совсем могу сейчас все рассказать, как-нибудь после, нет, ты не о том... послушай...
– Не надо...
– Я понял, ну да, конечно, я понимаю тебя, но – не могу тебя так просто сейчас отпустить... Ты знаешь, кто это был, нет? Я ведь и то еле догадываюсь; мне страшно за тебя, что-то с картами, я когда разложил, карусель какая-то получается, ничего не понимаю, ты представляешь? я ведь порвал ее, Ехидну поганую, порвал! так она опять – в колоду! как она вырвалась, через Белого, вероятно, это он, я подставил тебя, через Андрея, они зомбировали его! Карты подсунули мне, а я, как последний... Ведь сжечь Ехидну хотел, так не нашел спичек... Глупая, что делать?.. я же за тебя испугался, по-настоящему, действительно... ну и потом...
– Пустите.
– Что? – простите? ты... ты о чем? это ты должна...
– Вы что-то ведь меня с кем-то путаете; я домой пойду, я пойду, завтра, все завтра... спасибо Вам... пустите...
– Ах, да, конечно.
Пустил. Шагнул назад, снял очки, сжал пальцами виски.
Рита побежала. Путалась метель по ее ногами.
– Дура! – крикнул Хрусталев ей во след.
Но Рита смешно так бежала, пытаясь не упасть, и метель кидалась ей под ноги, лизала ноги ей, закручивалась в узлы и кольца, запутывалась в петли, пела, стенала, причмокивала, улица – не улица, мостик подвесной над бездною, упасть, ринуться ввысь, головою в снега спасительные; он смотрит, бедный, нелепый он смотрит; пробежать по раскачивающейся над снегами, в снегах улицей, пролепетать в метели, руками неловко взмахнуть и грохнуться в сугроб! Что там Хрусталев – неужели смеется?
Метнулась в темную арку, прислонилась к стене, переводя дыхание.
Но Хрусталев не смеялся, плакал: замерзал, холодные очки в руке сжимая и не чувствуя уже, как трещат они, ломаются; дужка упала в снег, осколки, чуть с кровью, – за ней.
– Я еще встречу, нет, вероятно – не здесь...
Бортовка легко соскользнула с меча, Рита улыбнулась: как просто вдруг пальцы сами нашли удобного положение на трубке рукояти, а головка мягко легла на запястье.
"Что это? память тела? Тогда, с левушкой, было не так, какое дело рубануть! а здесь... здесь..."
Шурале остановилось, словно острие эстока смутило его. Шурале удивленно загудело, зашуршало, всплеснуло нежными руками: и – грянул снежный буран, вскричало:
– Ты все равно – Рита, все равно, все равно...
Рита... чуть ступила назад, покачнулась, упала на колени, взмахнула мечом. Меч впился в снежный облак и невероятная словно стынь охватила тело, тельце; тельце готово было уже выронить меч, в – снег забыться, уснуть...
– Спи! тебя не возьмут, годы, столетия, серые танцы в кругах Москвы, спи, тайна – в тебе, только пепел и снег...
– Блядь! дура! врежь ему нахер! меч! да держи свой свой сраный эсток, я сейчас!.. – по переулку, над сугробами, к Рите бежал Турбинс.
Шурале попятилось.
– Ну, – быстро проговорил, подбежав, Турбинс, – меч давай.
– Не-э-э, – все еще стоя на коленях прошептала Рита,
– вы мне все так надоели...
– Давай сюда, – Турбинс схватил Риту за руку, рванул, Рита упала лицом в снег, – ну на кой он тебе? ты-то что с ним будешь делать? ну, будь умницей, отдай игрушку, отдай, сука! – пнул ногой в грудь, в живот, в лицо и еще, и еще...
Снег.
Снег серебряный или черный?
Тепло или холодно? Костяшки пальцев уперлись в стальную гарду, холодно. Темная, мягкая кровь ласковая залепетала, тепло. Теплее, теплее... Лучше – тепло когда, так ничего, так даже очень хорошо...
Ришечка.
Ты убита, милая... Я? где, когда? Тогда, тогда уже, тогда... Меч отдай, а? Да почему? Не надо... Мы убиты. А?
– Вот вцепилась, – выкручивая меч из холодных ритиных пальцев, бормотал Турбинс над холодеющим тельцем.
– Мертвую: верните! – верещало поземкой Шурале.
– Пшло вон, – огрызался Турбинс, – черт, вот ведь вцепилось! отрезать, что ли или оторвать?..
Но пала золотая тень на снега, на улочки, на Риту, на Шурале, на Турбинса, – вскочил, в темень подворотни бросился Турбинс, скрежетнул зубами: не выполнил, не успел...
Стенали, выли снега, успокаиваясь. Дома отступали, гасли окна, люди уходили во тьму. Раскрылся над Турбинсом телепортатор, поглотил Турбинса, исчез.
– Возьмите меч, Риту верните!
Но Михра не слышал.
– Доченька...
Пальцы разжались, и меч выскользнул из холодной руки, минула кровь, утихла метель, и Рита слово во сне – улыбнулась.
– Риту мертвую верните! – кричало, корчась в улочках Шурале.
Михра не слышал.
Он шел к морю, на руках его лежали девушка.
Львиный лик его исчезал, уступая лицу старика. Упала на плечи седина густых волос. Рассмеялся, как встарь...
"Теперь все хорошо, все согласны."
Заискрилось вдалеке море. Легкий ветер донес запах песка, водорослей и – крики чаек.
Забурлила вода у берега; из воды к небу взметнулся полукруг семи колонн, сияющих радугой.
Старик вошел в воду.
Колоннада замкнулась за ним.
"Мы в Храме," – сказал старик.
Положил Риту на воду.
"Домой?" – улыбнулась, словно во сне, Рита.
"Да, да..." – плескались волны в кругу сияющих колонн; "да, да..." мелькали в облаках серебристые тени чаек; "да, да..." – в тишайшей глубине лепетали безмолвные рыбы.
"Да, – улыбнулся старик, – да."
Тонкий ледяной луч пронизал ее тело, одежда исчезла и на миг кожа ее окрасилась багровым... как вдруг – Риты не стало.
Только плавно жемчужинка опустилась на чистый песок.
И колонны пропали...
Нет, не слышал старик, не видел, уходил от берега, вдаль, и над морем – вставало ясное солнце.
1994-95