355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Роман Шебалин » Мышиная Радуга » Текст книги (страница 1)
Мышиная Радуга
  • Текст добавлен: 22 сентября 2016, 03:32

Текст книги "Мышиная Радуга"


Автор книги: Роман Шебалин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 2 страниц)

Шебалин Роман Дмитриевич
Мышиная Радуга

Шебалин Роман

Мышиная Радуга

/кое-что о физиологии Москвы/

Людей нет. Нет их. То есть, – не так, не эдак, не в том что бы – это где-то там, а здесь есть они; в принципе нет,

вообще, конкретно – их нет в Москве. Нас – нет.

Ах, как же! – Вы возопите и, не разбирая дороги, как, казалось бы, есть, чуть, ай! не поскользнувшись, но все же успев ухватиться за ручку двери, ее распахиваете, вбегаете, уже путаясь пальцами в связке ключей и вот наконец-то, влетев в квартиру, скинув только шапку и пальто, нет, лучше – прямо так– к зеркалу, – Вы помните? стояли такие старые, еще даже не шкафы, а шкапы со скрипучими дверками, теплыми, почти бархатными – там были зеркала, во весь рост, чтобы вся комнатка и еще даже – окно, а там: небо, деревья, дома, переулки – и Вы сами, запыхавшийся, и тычущий пальцем в это высокое от пола до потолка отражение, возмущенно: да как же! вот он я... И уже, так, чуть более задумчиво: да вон же вот он я...

А вот ведь и нет же! То есть, да – лицо там, глаза, пальто, гримаса серьезная, глупая, но это не Вы. Может быть и Вы, да вот Вас все равно нет. Поверните голову слегка влево, вправо теперь – видите? В старинном зеркале отражается помимо всякой разности: комнатка, диван там, часы, стол... Но это не важно, Вы умрете – они и не вспомнят о Вас. Еще чуть голову поверните. Видите? – отразилось окно. А там, в окне – да-да, именно, в нем, а не за ним, в нем – мир, робкий, родной и мертвый, потому что мы в нем – ничего. Но он не пуст. Он пуст нами. Как свята пустота, ее бесконечная серость, ее легкое мышиное копошение и – радуга. Вы не заметили? – в Москве всегда: радуга. Обласканных, усыпленных нас, москвичей, – не было, нет, не будет...

А с Питером легче. Питержбзбр... ну, которые ленинградцы, так вот – в ними проще. Они разом удостоверились однажды, что Питер – в их воображении. Сперва, конечно, он был в воображении одного веселого горемыки с родовыми комплексами, позже – воображение, поселившись в умах иноземельных умников, стало приобретать формы некого газа, отравленные этим газом, мужички православные составили, как был сказали иные теоретики,

– базис, и проблема вымещения воды из емкости путем погружения в оную тел православных была решена. Так что – если воображаемый город и стоит на костях, слава Митре, хоть – на настоящих!

Кто, кто сказал, что немцы – зануды? Только, если так, на вид, ходят себе: подтянутые, дельные, строгие, а все ж таки – лица эдакие, будто потеряли что... Но, Бог мой, навоображали же они нам цельный город, почти столичный, да еще и с императорами! Я вот что думаю: все это из газа. Возьмем, к примеру, дом какой из Питера и перевезем его, скажем, во Владимир, – не доедет ведь, растает по дороге! Во Владимир-то, может, какая дымка и приползет, но только – никак не дом. А все почему? Потому что он из газа. Резон в этом есть. Из газа стоить и дешевле, и быстрее, и легче. А самое главное – не так обидно будет, когда затопит. А это уж обязательно... Ах, ужо серые потоки воды на город Ленина и Петра хлынут... а вот – уйдут когда – нет города Ленина и Петра. Оппаньки его, гордого. Москва – иная совсем. Тут наоборот. (В смысле – это в Питере все наоборот, так, назло, чтоб пусто не казалось...)

А мы здесь – в ее воображении.

Вот так и получается, что как бы – нас нет.

Обидно. О чем тогда?

И вдруг, так, совершенно случайно, луч света выхватывает вам блик на золотистом куполе, вы запрокидываете голову, словно пытаясь поймать, нет же! понять, узнать: что это? Порыв ветра сорвет лист ветки, вспыхнет на листе купола отражение – золото его шелестящее плавно опустится вам в руки. Эдакий мокрый лист, – поморщитесь Вы. Еще бы – где-то всегда идет дождь.

Знаю: Москва – ведь не город это, где живут, но и не город и вовсе, что-то морское такое, теплое; и казалось бы – нет воды ей, нет ей бушующих волн сумасшедших прибоя, нет удивительных кораблей сверкающих всеми цветами радуги в холодных лучах осеннего солнца, нет – моря ей: что вы, как можно! – Москва – море само, его, если хотите, злокозненный клок, бесполезный обрывок... остов воды... да и еще Бог знает что, – до чего еще додуматься можно! теперь, теперь... ныне – не все ли равно! но

– но она вовсе – не она, но – оно. Москва ведь животное (морское), упало которое с неба на землю, упав (морское – на землю), оно распласталось, словно медуза зыбкая какая, а что Москву строили – сущая ложь! как же, никак нельзя было строить, невозможно: животное с простейшей организацией сознания, или без сознания вовсе, или, – да пусть хоть так! с трансцендентальным сознанием, – как это "строиться-выстраиваться"?

Упав: в леса, в болота с дивными зверюшками непонятными такими, чавкающими, квакающими да повизгивающими, оно хлепнуло, ахнуло и примостилось у реки, да и словно бы – над рекой, и вышло так во временах заботливых, строгих: Москва – город городов над рекой, вода над водою, черт знает что – черт знает где!

Что-что-что знает черт, а?

Чушики, – вурдалаки да вампиры разные поселились в нежных переливах кожи московской; дома, создаваясь, вырождались из воды и земли – в небо голубиное вырастали они, а в домах тех заводились (пролетел голубь славная пыль зачуралась в углах, под комодами, – что вдруг?) – а в домах: мыши-домовые; вишь, глупые мыши и бегают до сих пор, играя свои московские странности, пища и усики легкие топорща, лапками цепенькими перебирая ладанные сыра кусочки, ломтики патоки где-то застывшей в лужицах жидкого чая, под милыми масками-книжками серолилового пара, из которого дома и до сих пор возникая – вырастают, земноводные домики, нежные домики, домики давние, где мыши лишь да домовые только и жили, да и что же мыши! мыши-то живут и поныне

(их порою можно в ночи увидать – перебираются из туманов в дымы или в пар просто; а порою – и слышно как по выгнутому в пенное небо ночное мосту с каплями звезд замерзших на проводах трамвайных – там по мосту перебегают мыши шелестящей струйкою: а-у! куда они? в навь ли опять? вновь ли – бледные дали неизъяснимых времен позвали их, добрых, наивных, или просто: чтобы мы, ночью осеннюю вдруг проснувшись, увидали: в ночи над мостом, да над городом спящем – летит серая стайка мышей, и крылья теней кленов машут им, треща и стеная: что-то: прощайте! – покидает нас навсегда, навсегда и – навсегда вновь!..)

Да и что мыши! домовые вот остались! Это мы воображаемые, а мы: живем ли, барахтаясь в пепле нелепом улиц и площадей, выявляясь и возникая в своем сжатом вдруг в жизнь великолепном безвременье? что мы им? – нет, не "кто", а именно– "что" – мы, – домам и болотам, и снегам, и древним временам нашим?.. Мы, выкормыши животного, в леса и болота упавшего, животные сами, паучки-медузки, игрушечные... Река Москвы над нами кольца свои серебристые зимой вьет, летом – вьет златые, закручивая душечки наши в мутных омутах-облаках пустот священных, московских... плывем ли по улицам, людей, снега, воздухи разные, разноцветные, жадно разгребая, в пространства ли ввинчиваемся, по коридором кривым пролетая, их навсегда разрушая, в себе – коридоры творя: хаос над хаосом, мотылек над цветком, иглою приколотый намертво: Бог мой, как прекрасны мы, и как безобразно мы смертны здесь, над землей: бред над бредом – для нас и – вода над водою! Бог мой, бродом в водах простых тех – да будет дождь, будет всегда, над Москвою своею бессмертною: и кольца радуг после дождя последнего петлями света и тьмы всколыхнут простые пространства добрые над старой Москвою, и – кольцо за кольцом, как и встарь – падет Москва – в чужедальные земли: другие: болота, леса – падет из мира своего в мира иные, где – иные мосты подымут радуги свои гиблые над дождями ее; милые, что – станет тогда?

Ничего не станет!

В кольцах Москвы – навь, и навью скованный хаос. И в блеклом хаосе своем животное бедное переживет всех, но будет падать и падать, и падение не остановить уже, и – не прекратить сирые, сонные дни: никогда – не умереть, не забыть, не понять... и не воскреснуть...

Нет-нет, конечно, раз уж в Москве людей и нет, так, чуть, сказать о том, есть что. Оно такое и есть.

Коммуналки, бульвары, райкомы, грохочущие грузовики, пьянь в переходах, босяки, диссиденты, нездешние попрошайки, сектанты с плакатами, "Ваш телефон прослушивается..." – бегите! Предметы – в ином; что – о яви? бестолку о бестолковом! Бестолковые проносятся со своими кастрюлями, башмаками, листовками, котлетами и рефлекторами: останавливаться на каждом, до чего можно дотронуться, что можно лизнуть, на что можно слезу капнуть, хватать предмет жадно руками, глазами, ртом, постигая мыслями некую суть, позже – осознав упругую, скажем, поверхность свч-овой печки, ух-ты! – сколь жива она! – нищего поднять в переходе: я понял естество предмета... Гермофродитная субстанция, воняющая, не будем уточнять – чем, засопит носом, может, посмотрит на Вас. И зачем? Чтобы, поморщившись, вынырнуть вон, на воздух... Я гладил печку...

Вечер уже. Москва лиловеет. Розовая сперва, она плавно исполняется синюшно-серой дымкой и погружается позже в мутную фиолетовую дрему. Раскачивается, ввинчиваясь в землю. Плавно пляшут прохожие, прыскают на них искры фиолетовых фонарей, размотается чей-то шарф, вспыхнет окно и еще одно, и еще... Но Вы бредете... В детстве были деревянные карусели, они скрипели, раскачиваясь, Вы надысь в своем дурацком длинном пальто было влезли в эдакую, качнуться решили – нет: вросла в землю. Вы ухватились за стальной обод руками и подумали: перчатки бы надеть, холодно; и зажглись окна над Вами. И Вы покинули дворик.

А порою ребенком еще пятилетним вскакивали ночью с кровати, на пол ступить, правда, боясь, пол-то – скользкий, и еще, ну кто не знает, – ночью он покачивается так, уже на самом; но все равно, страх переборов, к окну подкрадывались или даже – подбегали, но тихо, чтобы не слышал никто; в доме спят все, про мышей не зная, спят, а мыши... а что – мыши? – под звездами тихими над городом перебираются: их серые тени родные лениво скользят по-над звездами тихими, а мост выгнет спину свою влажную в холодное древнее небо, и – взвизгнут мыши, так небо облаками пушистыми ахнет – пробегут по мосту мыши; канет мост в глухую легкую ночь, поднявшись на миг над городом – канет. Вы не видели моста, никогда – но, скрытый всегда за домами, был мост, и знали Вы, – знал, знал ребенок, но что теперь...

Теперь же: в Москве невозможно сгруппировать предметы. Они рассыпаются. Вы ели в детстве кашу? К примеру, манную? Вот – от общей массы отделено немного ложкой "за маму", пока неохота есть; чуть ложка вышла из каши, ап! – "ма-а-ам! она опять смешалась!.." И в самом деле, все еще и смешивается!

Когда уже нельзя отличить дом от свечи, а пирог – от фотокарточки, тогда-то и вспоминаете: в Москве мы...

Но тогда оттуда, где всегда – детство, где-то внутри, почти уже незнакомое, но до боли, до смерти – родное, там – Москва зашевелится, воображая нас: слышишь? – я и есть детство... Как легко вспомнить:

– лишь свернув с Полянки, пройти метров 50, не более, и сразу: Малая Кусановка, а ведь была давеча и Большая, и ведь пел в роскошном подвале Седьмого дома, что по левой стороне у фонтана, ах, ну да, впрочем, и фонтана уж нет, как нет – Пятого дома, а ведь там, в подвале его, – а подвал разорившийся позже на московских футуристах купец Дунько сдавал, молодому тогда еще, но уже больного чахоткой, Антону Тахееву, художнику, что ли, а впрочем, черт его знает, все тогда были, в известном смысле, художниками, но, несмотря ни на болезнь, ни на свою раннюю женитьбу, пять лет подряд Антон собирал у себя, как бы это?.. компанию, раз в месяц, первого числа; за день до оргии больной художник совершал воистину магический обряд: брал ключ, шел по коридору, отпирал дверь и входил (раз в месяц) в специальную комнату, потолок, пол и стены которой были обиты мехом, художник расставлял на широких подносах толстые свечи, улыбался, гладил ладонью пыльные меха и уходил спать, наутро – специальная комната заполнялась приглашенными, на мехах сидели, лежали, в меха бились головой, порой – поджигали меха и лили тут же на огонь шампанское, на мехах читались стихи, проза, велись светские беседы; впрочем, "антоновы меха" были знамениты не этим: там – не употребляли кокаина, а, между тем, если и было что-то в моде, так именно – кокаин; Антон же, безусловно считая себя гением, моду ненавидел, и если лет десять назад он и открыл бы тайный кокин притон, то теперь... теперь же: в местном участке, что на Кривокарманном, господин Тахеев пользовался исключительной репутацией – полиция Тахеева любила, нет, вовсе не за то, – когда буквально все Красноусопье встало на уши в связи с обнаружением в "мехах" некого злостного кокаиниста (прислали даже казачий отряд, впрочем, все обошлось малой кровью – зарубили лишь какого-то пьяницу с большевистскими листовками да старуху с черным петухом под мышкой), – вовсе не за это; просто: уж не знаю для какого там смирения, но другой подвал (а дом был изряден весьма и весьма) сдавал купец Дунько странному молодому человеку по фамилии Турбинс, сам Дунько, может, и не догадывался, но в участке знали точно: Турбинс – большевик. Ах, славный толстый Дунько! Так уж получилось, что ни дружба с Горьким в 14-ом, ни – с Луначарским в 16-ом не принесла тебе пользы, сразу после Революции Турбинс исчез, чтоб потом появиться в коже, с наганом и матросами, и потребовать... как бы это? ретрибуции... Вот так расстреляли купца тихим маем 20, когда... Ах, как цветут красноусопские вишни! снег – не снег, что такое! белые пожары сияющие! облепили пожарчики ветку, лепечут, горят, разлетаются, падают, пахнут чем-то ясным, звонким, терпким; то ли в них – купола, то ли куполах – они: отражаются, когда ветер (а на Кривокарманном да и на обоих Кусановках – ветра отменные! даром ли, – с горки, под горку – кружит Кривокарманный через Лаврушинский к Махинской мануфактуре, что на набережной; байку красноусопцы сварганили даже: ветер, он от льда подымается, по набережной мечется, о решетки чугунные бьется Посольства английского и, с посвистом после несется мимо Махинской мануфактуры через Лаврушинский – в Кривокарманный, а оттуда – на Кусановку, а уж там-то...) ветер стряхивает сияющие пожарчики с веток, взвивает аж до куполов: белое в золотом и – золотое в белом! В такой день забрали толстого Дунько; на стекла грязного грузовика с матросами летели вишневые цветки, Турбинс пожимал плечами и старался не смотреть ни на (глаза голубые слепящие) купола (над куполами так традиционно летали сияющие, белые...), ни на купца, пьяного, во рваном жилете, ни на отмахивающихся от весеннего цветения матросов; уезжающий к Пресне грузовик провожали ветра; сорвалось, хрипло каркая, воронье с тpи года как мертвых труб Махинской мануфактуры, воронье зpило кривосплетения улочек и бульваров московских, сверху: лужи куполов с корабликами крестов, людьми дышащие дома, яркие хляби красных знамен... Храм-то взорвали, когда на улицах столицы уже косил оголтелых от большевистской свободы люмпенов безумствующий мор, – точно медленно взрывалась Москва, и выкореживались уже страхи из чернооких домов, из гулких пустых подворотен: там – зашевелилась уже, горбатя улочки, дома разламывая, порою в молчаливых окнах, парадных тускло мерцая чешуею своею, – Змей-Pыба, порою грузно вставал изгиб тулова ее над водою и тогда – грохотали волны, трещали мосты, а тяжелые брызги долетали до башенок и Новодевичьего, и Красноуспьего; осень семнадцатого.

Вы уснули? Нет-нет: спите. Но примстится Вам, что Москва – уходящий навек в пространства воды и земли: вниз – айсберг Башни Вавилонской; сложившаяся, смявшаяся в леса и болота, Башня, зыбкой пружиной, кольцами липкими, звонкими, живет в нас, вращаясь: улей, муравейник: полеты по кольцом рваные, древние, навие...

Мы спим. Нет, нам кажется, что мы спим. Вот славно – ведь во сне мы улыбаемся: нас нет. Смотрите же: в старинном зеркале отразиться еще и еще и опять ваши верные вещи: стулья, шкатулочки, блеклые картинки на стенах, зашевелятся в толстых книгах собранные когда-то ребенком осенние листы, Вы уже не помните? Вам еще кажется, что Вы живы?.. Слушайте – вот то, что есть Москва: домашние вещи и там, за окном, и здесь – в зеркале, – ради них можно не быть. И в глубине рассыпающихся зданий, в темноте легкого покоя мы всегда далеко и дышим водой: мы бессмертны. Солнце серое, мышиное, Москвой искрится на ветру.

Светит нам, клубясь, растворяя нас в себе. И тогда на миг – зрите Вы радугу, серую радуга: и Вас нет – нигде, никогда.

Мышиная Радуга.

Людей нет. Нет их. То есть, – не так, не эдак, не в том что бы – это где-то там, а здесь есть они; в принципе нет, вообще, конкретно – их нет в Москве. Нас – нет.

Ах, как же! – Вы возопите и, не разбирая дороги, как, казалось бы, есть, чуть, ай! не поскользнувшись, но все же успев ухватиться за ручку двери, ее распахиваете, вбегаете, уже путаясь пальцами в связке ключей и вот наконец-то, влетев в квартиру, скинув только шапку и пальто, нет, лучше – прямо так – к зеркалу, – Вы помните? стояли такие старые, еще даже не шкафы, а шкапы со скрипучими дверками, теплыми, почти бархатными – там были зеркала, во весь рост, – чтобы вся комнатка и еще даже – окно, а там: небо, деревья, дома, переулки – и Вы сами, запыхавшийся, и тычущий пальцем в это высокое от пола до потолка отражение, возмущенно: да как же! вот он я... И уже, так, чуть более задумчиво: да вон же вот он я...

А вот ведь и нет же! То есть, да – лицо там, глаза, пальто, гримаса серьезная, глупая, но это не Вы. Может быть и Вы, да вот Вас все равно нет. Поверните голову слегка влево, вправо теперь – видите? В старинном зеркале отражается помимо всякой разности: комнатка, диван там, часы, стол... Но это не важно, Вы умрете – они и не вспомнят о Вас. Еще чуть голову поверните. Видите? – отразилось окно. А там, в окне – да-да, именно, в нем, а не за ним, в нем – мир, робкий, родной и мертвый, потому что мы в нем – ничего. Но он не пуст. Он пуст нами. Как свята пустота, ее бесконечная серость, ее легкое мышиное копошение и – радуга. Вы не заметили? – в Москве всегда: радуга. Обласканных, усыпленных нас, москвичей, – не было, нет, не будет...

С Питером легче. Питерсбзбр... ну, которые ленинградцы, так вот – в ними, конечно, проще. Они будто разом удостоверились, что Питер – в их воображении. Сперва, конечно, он был в воображении одного веселого горемыки с родовыми комплексами, позже – воображение, поселившись в умах иноземельных умников, стало приобретать формы некого газа, отравленные этим газом, мужички православные составили, как был сказали иные теоретики, базис, и проблема вымещения воды из емкости путем погружения в оную тел православных была решена. Так что – если воображаемый город и стоит на костях, слава Митре, хоть – на настоящих!

Но кто сказал, что немцы – зануды? Только, если так, на вид, ходят себе: подтянутые, дельные, строгие, а все ж таки – лица эдакие, будто потеряли что... Но, Бог мой, навоображали же они нам цельный город, почти столичный, да еще и с императорами! Я вот что думаю: все это из газа. Возьмем, к примеру, дом какой из Питера и перевезем его, скажем, во Владимир, – не доедет ведь, растает по дороге! Во Владимир-то, может, какая дымка и приползет, но только – никак не дом. А все почему? Потому что он из газа. Резон в этом есть. Из газа стоить и дешевле, и быстрее, и легче. А самое главное – не так обидно будет, когда затопит. А это уж обязательно... Ах, ужо серые потоки воды на город Ленина и Петра хлынут... а вот – уйдут когда – нет города Ленина и Петра. Нет его, гордого. Москва же – иная совсем. Тут наоборот. (В смысле – это в Питере все наоборот, так, назло, чтоб пусто не казалось...)

Мы здесь – сами – в ее воображении.

Вот так и получается, что как бы – нас нет.

Обидно. О чем тогда?

И вдруг, так, совершенно случайно, луч света выхватывает вам блик на золотистом куполе, вы запрокидываете голову, словно пытаясь поймать, нет же! понять, узнать: что это? Порыв ветра сорвет лист ветки, вспыхнет на листе купола отражение – золото его шелестящее плавно опустится вам в руки. Эдакий мокрый лист, – поморщитесь Вы. Еще бы – где-то всегда идет дождь.

Знаю: Москва – ведь не город это, где живут, но и не город и вовсе, что-то морское такое, теплое; и казалось бы – нет воды ей, нет ей бушующих волн сумасшедших прибоя, нет удивительных кораблей сверкающих всеми цветами радуги в холодных лучах осеннего солнца, нет – моря ей: что вы, как можно! – Москва – море само, его, если хотите, злокозненный клок, бесполезный крутень... остов воды... да и еще Бог знает что, – до чего еще додуматься можно! теперь, теперь... ныне – не все ли равно! но

– но она вовсе – не она, но – оно. Москва ведь животное (морское), упало которое с неба на землю, упав (морское – на землю), оно распласталось, словно медуза зыбкая какая... Что Москву, стати, строили сущая ложь! как же, никак нельзя было строить, невозможно: животное с простейшей организацией сознания, или без сознания вовсе, или,

– да пусть хоть так! – с трансцендентальным сознанием, – как это "строиться-выстраиваться"?

Упав: в леса, в болота с дивными зверюшками непонятными такими, чавкающими, квакающими да повизгивающими, оно хлепнуло, ахнуло и примостилось у реки, да и словно бы – над рекой, и вышло так во временах заботливых, строгих: Москва – город городов над рекой, вода над водою, черт знает что – черт знает где!

Что-что-что знает черт, а?

Чушики, – вурдалаки да вампиры разные поселились в нежных переливах кожи московской; дома, создаваясь, вырождались из воды и земли – в небо голубиное вырастали они, а в домах тех заводились (пролетел голубь славная пыль зачуралась в углах, под комодами, – что вдруг?) – а в домах: мыши-домовые; вишь, глупые мыши и бегают до сих пор, играя свои московские странности, пища и усики легкие топорща, лапками цепенькими перебирая ладанные сыра кусочки, ломтики патоки где-то застывшей в лужицах жидкого чая, под милыми масками-книжками серолилового пара, из которого дома и до сих пор возникая – вырастают, земноводные домики, нежные домики, домики давние, где мыши лишь да домовые только и жили, да и что же мыши! мыши-то живут и поныне

– (их порою можно в ночи увидать – перебираются из туманов в дымы или – в пар просто; а порою – и слышно как по выгнутому в пенное небо ночное мосту с каплями звезд замерзших на проводах трамвайных – там по мосту перебегают мыши шелестящей струйкою: а-у! куда они? в навь ли опять? вновь ли – бледные дали неизъяснимых времен позвали их, добрых, наивных, или просто: чтобы мы, ночью осеннюю вдруг проснувшись, увидали: в ночи над мостом, над городом спящем – летит серая стайка мышей, и крылья теней кленов машут им, треща и стеная: что-то: прощайте! – покидает нас навсегда, навсегда и – навсегда вновь!..)

А мы... мы – домовые – остались. Воображаемые, мы: живем ли, барахтаясь в пепле нелепом улиц и площадей, выявляясь и возникая в своем сжатом вдруг в жизнь великолепном безвременье? что мы им? – нет, не "кто", а именно – "что" – мы,

– домам и болотам, и снегам, и древним временам нашим?.. Мы, выкормыши животного, в леса и болота упавшего, животные сами, паучки-медузки, игрушечные... Река Москвы над нами кольца свои серебристые зимой вьет, летом – вьет златые, закручивая душечки наши в мутных омутах-облаках пустот священных, московских... плывем ли по улицам, людей, снега, воздухи разные, разноцветные, жадно разгребая, в пространства ли ввинчиваемся, по коридором кривым пролетая, их навсегда разрушая, в себе коридоры творя: хаос над хаосом, мотылек над цветком, иглою приколотый намертво: Бог мой, как прекрасны мы, и как безобразно мы смертны здесь, над землей: бред над бредом – для нас и – вода над водою! Бог мой, бродом в водах простых тех – да будет дождь, будет всегда, над Москвою своею бессмертною: и кольца радуг после дождя последнего петлями света и тьмы всколыхнут простые пространства добрые над старой Москвою, и – кольцо за кольцом, как и встарь – падет Москва – в чужедальные земли: другие: болота, леса – падет из мира своего в мира иные, где – иные мосты подымут радуги свои гиблые над дождями ее; милые, что – станет тогда?

Ничего не станет.

В кольцах Москвы – навь, и навью скованный хаос. И в блеклом хаосе своем животное бедное переживет всех, но будет падать и падать, и падение не остановить уже, и – не прекратить сирые, сонные дни: никогда – не умереть, не забыть, не понять... и не воскреснуть...

...Комуналки, бульвары, райкомы, грохочущие грузовики, пьянь в переходах, босяки, диссиденты, нездешние попрошайки, сектанты с плакатами, "Ваш телефон прослушивается..." – бегите! Предметы – в ином; что – о яви? бестолку о бестолковом! Бестолковые проносятся со своими кастрюлями, башмаками, листовками, котлетами и рефлекторами: останавливаться на каждом, до чего можно дотронуться, что можно лизнуть, на что можно слезу капнуть, хватать предмет жадно руками, глазами, ртом, постигая мыслями некую суть, позже – осознав упругую, скажем, поверхность свч-овой печки, ух-ты! – сколь жива она! – куда бы? кому бы? – нищего поднять в переходе: я понял естество предмета... Что? Что? Зачем?

Я кого-то о чем-то спросил? Поморщившись, вынырнуть вон, на воздух... Я гладил печку...

А там – вечер уже.

Москва лиловеет. Розовая издалека, она плавно исполняется синюшно-серой дымкой и погружается позже в мутную фиолетовую дрему. Раскачивается, ввинчиваясь в землю. Плавно пляшут прохожие, прыскают на них искры фиолетовых фонарей, размотается чей-то шарф, вспыхнет окно и еще одно, и еще... Но Вы бредете... В детстве были деревянные карусели, они скрипели, раскачиваясь, Вы надысь в своем дурацком длинном пальто было влезли в эдакую, качнуться решили – нет: вросла в землю. А Вы ухватились за стальной обод руками и подумали: перчатки бы надеть, холодно; и зажглись окна над Вами. И Вы покинули дворик.

А ведь порою ребенком еще пятилетним вскакивали ночью с кровати, на пол ступить, правда, боясь, пол-то – скользкий, и еще, ну кто не знает, ночью он покачивается так, уже на самом; но все равно, страх переборов, к окну подкрадывались или даже – подбегали, но тихо, чтобы не слышал никто; в доме спят все, про мышей не зная, спят, а мыши... а что – мыши? – под звездами тихими над городом перебираются: их серые тени родные лениво скользят по-над звездами тихими, а мост выгнет спину свою влажную в холодное древнее небо, и – взвизгнут мыши, так небо облаками пушистыми ахнет – пробегут по мосту мыши; канет мост в глухую легкую ночь, поднявшись на миг над городом – канет. Вы не видели моста, никогда – но, скрытый всегда за домами, был мост, и знали Вы, – знал, знал ребенок, но что теперь...

Теперь же: в Москве невозможно понять, осознать предметы. Они рассыпаются. Вы ели в детстве кашу? К примеру,

манную? Вот – от общей массы отделено немного ложкой "за маму",

пока неохота есть; чуть ложка вышла из каши, ап! – "ма-а-ам!

она опять смешалась!.."

И в самом деле, как же так – все смешивается!

И уже нельзя отличить дом от свечи, а пирог – от фотокарточки, тогда-то и вспоминаете: в Москве мы...

Но оттуда, где всегда – детство, где-то внутри, почти уже незнакомое, но до боли, до смерти – родное, там – Москва зашевелится, воображая нас: слышишь? – я и есть детство...

Вы уснули?

Нет-нет: спите. Но примстится Вам, что Москва – уходящий навек в пространства воды и земли: вниз – айсберг Башни Вавилонской; сложившаяся, смявшаяся в леса и болота, Башня, зыбкой пружиной, кольцами липкими, звонкими, живет в нас, вращаясь: улей, муравейник: полеты по кольцом рваные, древние, навие...

И мы спим. Нет, конечно, нам кажется, что мы спим. Вот славно – ведь во сне мы улыбаемся: нас нет. Смотрите же: в старинном зеркале отразиться еще и еще и опять ваши верные вещи: стулья, шкатулочки, блеклые картинки на стенах, зашевелятся в толстых книгах собранные когда-то ребенком осенние листы, – Вы уже не помните? Вам еще кажется, что Вы живы?.. Слушайте – вот то, что есть Москва: домашние вещи и там, за окном, и здесь – в зеркале, ради них можно не быть. И в глубине рассыпающихся зданий, в темноте легкого покоя – мы всегда далеко, мы дышим водою: бессмертны. Солнце серое, мышиное, Москвой искрится на ветру.

Светит нам, клубясь, растворяя нас в себе. И тогда на миг – зрите Вы радугу, серую радугу: и Вас нет – нигде, никогда.

ноябрь 1997

Москва: школа.

...Да порой

Говорила

Уныло

С прежним – с прошлым: вода...

Все это

Было,

Было!

Будет

Всегда,

Всегда!

Андрей Белый "Перед старой картиной"

Старое – я.

Тогда я еще пытался захлопать ресницами и, быть может, прошептать что-либо. А захлопать ресницами – ведь это, как будто, теперь – самое главное...

И улыбнуться глазами.

Как, скажем, Ленин умел! Я прочел в книгах об этом. Легкий прищур, чуточку тайны – родной, реальной; брови слегка приподняты, или нет... брови, брови – вернее всего – полуопущены; делается это так – немного к переносице и, не хмуря их, легко вдруг подумать о чем-то загадочно-радостном. И еще раз так. Перед зеркалом.

Вот Ленин и улыбался. Нет же, нет, так его улыбали товарищи скульпторы, художники – вот ведь умиление!

Умиление!

Сейчас он скажет шутку, проявятся ямочки на щечках, узкие глаза откуда-то изнутри вспыхнут – танк такой детский пластмассовый – из щелочек на нас огнями полыхнет – башенкой лба наедет, накатится: м-м-у-у-у я какой: сейчас как: бух-бух-бух!..

Ленин улыбался глазами. Беру его уроки. Учусь так улыбаться. Умиление!

Я отворачиваюсь от зеркала.

Я смущен.

Смотрю на город. Я скучаю по его странному, по старожилам-сторожам, где провода провиснут – турус под столбами пройдет, труста-триста тра-тра-та! – гулко зазвенят фарфоровые набалдашники! Чмох-чмух...

Стратора пройдут – ладони к столбам приложат, прослушают: лепо поют хмыри деревянные! Pазмахаются руками, полетят кругами над домами московскими... Только их и видели!

Я видел их.

Во дворе у нас теплостанция стояла. Кирпича красного, да и надпись на ней "похме". Или кто-то не дописал волнительное слово, слишком верное и длинное, для того, чтобы – целиком... Или был такой Похма – и ему была эта надпись...

Эх, Похма!

Да вот так, чтоб тебя перекосило! – потрясая линейкой, взвопит учитель, – что за бред ты несешь! да хоть что-то ты помнишь?!

Ну... помню я дождь. И, пожалуй, это – все. Э-э, нет, бросьте, вон там, там – треснувшим камертоном лязгнула молния – раздалось небо в себя принимая звук.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю