Текст книги "Цивилизация. Новая история Западного мира"
Автор книги: Роджер Осборн
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 47 страниц) [доступный отрывок для чтения: 17 страниц]
Признание особого положения городов, а также их экономических успехов, ознаменовалось началом дарования королевских хартий. Монархи стали понимать, что возрастающее влияние городов не обязательно представляет угрозу для правления, а в определенных аспектах может даже ему способствовать. Получая исключительные привилегии, которые стимулировали экономическую активность, средневековые города превращались в особые объекты юрисдикции, а городские обитатели фактически оказывались более свободны заниматься своими профессиями, нежели сельские. К примеру, хартия, дарованная Дублину принцем (позже королем по прозвищу Безземельный) Иоанном в 1192 году, наделяла горожан рядом специальных экономических и юридических прав как в самом городе, так и за его пределами. С них снималось бремя определенных посягательств на свободу, а любые штрафы, которым их подвергали, носили жестко регламентированный характер; они могли строить на городской земле и коллективно распоряжаться незастроенным пространством; они могли образовывать гильдии и имели право выдавать дочерей замуж за кого посчитают нужным, без учета мнения лорда – жителям деревень в этом отказывали; горожане также освобождались от дорожных сборов и от преследования за чужие долги; приезжим купцам запрещалось покупать определенные товары у кого-либо, кроме местных торговцев, как, впрочем, и торговать самим на местном рынке более 40 дней в году.
Привилегированный средневековый город не являлся просто увеличенной копией античного ремесленного поселения – это было юридическое и коммерческое образование, отграниченное от прилегающей сельской местности физически и культурно. Развитие сети таких торговых городов по всему западному христианскому миру имело важнейшие последствия. До XI века образование в Западной Европе представляло собой либо монашеское обучение, либо, в некоторых редких случаях, подготовку к участию в феодальной администрации. Начиная приблизительно с 1050 года под сенью городских соборов и приходских храмов возникают немонастырские церковные школы. Образование в них по-прежнему сводилось в основном к богословию, однако ученики этих школ были уже не монастырскими послушниками, они готовились к священническому служению среди мирян. Поскольку в их будущие обязанности входило хозяйственное и финансовое поддержание храмов, они должны были знать грамоту, грамотность же пополняла кругозор все новыми и новыми знаниями. Широко распространилось использование бумаги (ввезенной в Европу в конце XII века), начали появляться новые книги по логике – в XII веке Пьер Абеляр снискал всеобщую известность как преподаватель философской логики в Париже, вслед за ним Петр Ломбардский и Грациан прославились применением логики в решении богословских вопросов. Через переводные отрывки из сочинений Аристотеля Запад начал знакомиться с языком античной Греции и Рима.
Ученики стекались, чтобы послушать знаменитых учителей в соборных школах северной Франции, и распространяли затем новое знание через собственные школы, а из-под руки великих деятелей монастырской учености, таких как Фома Аквинский, Роджер Бэкон и Уильям Оккам, выходили сочинения. в которых содержались рассуждения о соотношении между логикой и верой, духовным и рациональным.
Результатом распространения грамотности становились не только философские труды. В 1130–1136 годах Гальфрид Монмутский составил свою «Историю Британии», в которой излагались базировавшиеся на кельтских преданиях сюжеты о короле Артуре. Через несколько десятилетий Кретьен де Труа использовал тот же материал для создания истории о Персивале, которая вплетала в артуровские легенды сюжет о поиске Священного Грааля. В этих сочинениях была впервые зафиксирована развившаяся в дальнейшем особая культура рыцарства, благородной любви и христианской героики – которая на многие века стала источником идеализированного самовосприятия для европейской аристократии и дворянства. Ключевыми элементами этой литературы были изображение отваги как цели самой по себе (рыцари не сражались, защищая свою родину, они отправлялись в мир на поиск приключений) и идеализация любви между мужчиной и женщиной. Как очевидный вызов невоспитанным нравам сельских вояк-баронов и моральной строгости церковных писаний, горожане изображали любовь вещью до крайности изысканной и часто идущей против долга супружеской верности – Ланселот, первый рыцарь Круглого стола, был создан, чтобы стать запретным предметом возвышенной любви королевы Пшевры. Хотя этот кодекс любовных отношений был на редкость искусственным порождением культуры, по большей части вдохновленным сложившейся в Иберии арабской традицией, он продолжал восприниматься на Западе как нечто вполне естественное еще около восьми столетий.
Мы кое-что знаем об атмосфере средневековых городов, поскольку многие из них дожили до наших дней. Это были полузакрытые, живущие общинной жизнью поселения, где сами стены придавали обитателям чувство сплоченности – явственнее всего воплощавшейся в таком событии, как запирание ворот и подъем разводных мостов на ночь. Статус горожанина подразумевал определенные обязанности – в частности, бюргеры призывались на военную службу и посменно выполняли функции охраны общественного порядка (в рембрандтовском «Ночном дозоре» мы видим яркое выражение этой общинной жизни). Городские власти не только привлекали граждан к службе, но также держали рынки и чеканили деньги. Этот круг общих обязанностей развивал у жителей чувство гражданской ответственности и соединял весь город узами знакомства.
Общинный дух горожанина крепился также принадлежностью к определенной группе – с собственными традициями, правилами и неповторимым лицом. Средневековые гильдии, родившиеся из потребности в цеховом объединении. превратились в организации, члены которых имели гарантии в случае болезни и при достижении преклонного возраста, возможность обучения, защиту прав, наконец, товарищеские отношения, статус и источник самоидентификации. Поскольку люди определенных занятий, как правило, тяготели к одним и тем же местам в городе, гильдии функционировали и как органы квартального самоуправления.
В средневековом городе они являлись господствующим институтом общинного бытия. Законы этого бытия распространялись и на домашнюю жизнь – дом бюргера был одновременно мастерской, складом, местом отдыха, бухгалтерией, а у мастеровых и лавочников не существовало разделения между непосредственной профессией и любым другим необходимым трудом. Домохозяйства состояли из подмастерьев, родственников из деревни, работников и хозяйской семьи, которые трудились и питались сообща и спали в больших общих спальнях.
Строительство было одной из крупнейших индустрий Средневековья. Замки, дома, городские стены, церкви, приюты, семинарии и соборы – все это многочисленные следы тогдашней бурной деятельности строителей, в большинстве случаев работавших по заказу церкви и религиозных орденов. Например, в Йорке с его 10–15 тысячами населения в 1300 году существовали как минимум 57 религиозных построек. а в Бреслау, где жили порядка 30 тысяч человек, ордена содержали 15 приютов-лечебниц. Деньги на строительство также приходили от налогов и продаж лицензий на мостовые и заставные сборы, а также на сбор таможенных пошлин.
Наши привычные представления о мрачности и убогости средневековой городской жизни очень далеки от действительности. Разумеется, улицы бывали переполнены в определенное время суток, однако церкви и молитвенные дома предлагали человеку убежище от сутолоки. В их затененной глубине он мог предаться спокойному, не нарушаемому ничем размышлению, и хотя для прославления Бога средневековая культура возводила высокие кафедральные соборы, подавляющее большинство религиозной архитектуры того времени было вполне соразмерно человеку. Улицы были узки, однако имелось достаточно открытых зеленых пространств; расположение и размер городов обеспечивали легкий доступ к окружающей природе, да и внутри самих городских стен существовало множество садов и огородов.
Были в средневековых городах и купальни, частные и муниципальные – в Риге их существование зафиксировано в ХIII веке, а в XIV веке в Ульме насчитывалось 11, в Нюрнберге 12, во Франкфурте 15, в Аугсбурге 17 и в Вене 29 купален. Во многом подобная древнеримским термам, средневековая баня представляла собой одновременно общественное, медицинское и гигиеническое заведение, где люди встречались, питались, общались и получали врачебную помощь – среди занятных свидетельств того времени мы встречаем жалобу на бесстыдство детей, бегущих по улицам нагишом на пути в баню.
Следует также добавить, что тогдашние города были куда более ярким местом, чем иногда можно подумать, судя по дошедшим до нас фрагментам застройки. Выбеленные лавки и дома, церкви, украшенные резьбой и настенной росписью (большей частью утраченной при последующих подновлениях и реконструкциях), товары, выставленные напоказ на открытых рынках, роскошные наряды, надеваемые по праздничным дням, – все это складывалось в весьма яркую картину. Помимо прочего» город был и сценой, на которой разыгрывались великолепные гражданские и религиозные церемониальные действа. Центральное место во всякой церемонии занимала главная приходская церковь или собор, сама постройка которой была, как правило, общинным предприятием, нередко безвозмездным, даже с привлечением женщин. Преисполненные гордости за эти восхитительные здания, горожане всегда воспринимали их как центры и кульминационные пункты многочисленных процессий, стекавшихся по узким городским улицам.
Немецкий художник Альбрехт Дюрер так описывает одну сцену в Антверпене в начале XVI века: «Я увидел проходящую по улице процессию, участники которой шли рядами: каждый человек находился на некотором расстоянии от своего соседа, но ряды следовали плотно друг за другом. Там были мастера золотых и расписных дел, каменщики, вышивальщики, ваятели, столяры, плотники, моряки, рыбаки, мясники, кожевники, швейники, пекари, портные, сапожники… Были там и всех мастей лавочники и купцы с их приказчиками. После шли стрелки с пищалями, луками и арбалетами, всадники и пехотинцы. За ними следовала стража магистрата. Затем шел прекрасный отряд, весь в алом, одетый пышно и благородно. Прежде прошествовали члены орденов и религиозных корпораций, весьма суровые, все в разных облачениях… От начала до конца процессия, прежде чем миновала наш дом. заняла два часа».
Ввиду первоочередной потребности в защите внешний облик средневековых городов во многом определялся топографическим фактором – они располагались на вершинах холмов, в излучинах рек. на полуостровах, теснились вплотную к башням крепостей. В отличие от позднейшего городского планирования, улицы не прокладывались с учетом дальнейшей застройки. Вместо этого вновь возникающие здания группировались вокруг церквей, монастырей, рынков, купеческих кварталов. пристаней, муниципальных зданий, мест, где оседали те или иные промыслы, а затем пешеходные дорожки связывали эти «островки» друг с другом, отмечая естественным образом возникавшие маршруты движения людей. В большей части любого города не было никакой необходимости в транспортных средствах – все либо переносилось вручную, либо перевозилось на тачках или верхом. Улицы петляли, огибая существующие здания, однако их узость и извилистость также предохраняла от непогоды. Витрины лавок на первом этаже не имели стекол и потому были наполовину открыты стихиям – единственной защитой служили плотно стоящие здания противоположной стороны улицы и нависающий второй этаж самой лавки.
Размер городов ограничивался характером внутренней транспортировки, величиной запасов пресной воды и доступностью свежей продукции из прилегающего аграрного региона. Исключительный размер средневековой Венеции отчасти объяснялся как раз особенностями внутреннего транспорта, поскольку перевозить товары по воде было гораздо легче, чем доставлять их в нужное место по узким улицам, – урок, позже усвоенный Амстердамом, Санкт-Петербургом и некоторыми другими городами. Расширение территории происходило (Флоренция, к примеру, перестраивала свои стены трижды), но лишь в определенных пределах, не нарушающих внутреннюю сплоченность – основной принцип городского бытия. Большинство городов имело меньше мили в поперечнике и от 300–400 до 4 тысяч обитателей (как в Лондоне) – Париж и Венеция с сотней тысяч человек в каждом были редчайшим исключением. Около 1450 года в Лувене и Брюсселе, располагавшихся в сердце самого процветающего европейского региона после Италии, насчитывалось где-то между 25 и 40 тысячами обитателей, а в Германии ни в одном городе не проживало больше 35 тысяч. Когда у городов возникала необходимость в экспансии, они скорее строили поблизости город-спутник, чем шли на увеличение собственной территории – тем самым сохраняя преимущества управляемости.
Привилегированный средневековый город, с его крепкими общинными устоями, автономией и целостной социальной идентичностью, представлял собой краеугольный камень европейской культуры. Но, вопреки сложившемуся пониманию новой урбанизации как рождения, или возрождения, цивилизованной жизни после унылого застоя «темных веков», с недавних пор начинает складываться гораздо более интересная картина этого явления. Перемещение экономической и культурной активности в сельскую местность, последовавшее за распадом Римской империи, фактическое отсутствие централизованного контроля на какое-то время позволило локальной культуре утвердить себя заново. Однако в ходе многосотлетнего процесса, стартовавшего в VIII веке при Карле Мартелле, почти вся аграрная территория Западной и Центральной Европы была повторно подчинена произволу верховных властей. На фоне такого закрепощения деревни городские обитатели имели возможность жить и работать в условиях относительной независимости и объединяться для защиты собственных интересов. В этом смысле средневековые города явились продолжением тех независимых сообществ, которые существовали в Западной Европе еще с доисторического периода.
Средневековые города действительно обеспечивали убежище от кабалы сельских феодалов и альтернативный способ общинного существования, однако не следует делать вывод, что сельское население прозябало в жалком состоянии беспомощности, покорности и невежества. Несмотря на рост городов, Европа в подавляющей степени оставалась аграрным обществом. И когда мы стараемся понять, в чем состояла жизнь наших средневековых предков, нас сковывает не их невежество, а наше собственное. Мы отделены от средних веков позднейшим изобретением автономной личности, в которой видим себя и которая искажает любое наше сознательное усилие. Средневековое смирение перед судьбой, единодушная вера в предопределение и неотвратимый конец света кажутся нам удавкой человеческого духа и отрицанием всех творческих порывов. Тем не менее почти не отраженная в анналах и хрониках жизнь подавляющего большинства тогдашнего населения – безграмотного, необразованного крестьянства – была насквозь пропитана особой духовностью, в многообразных проявлениях которой мы с таким упорством пытаемся разобраться.
Христианство трансформировало верования наших прародителей – кельтов, готов, викингов и славян, но ни в коем случае их не вытеснило. Ритм смены времен года, кругооборот рождения, жизни и смерти, преобладающее эмоциональное значение родственных отношений – все это несло огромную смысловую нагрузку в мире, где время измерялось движением солнца по небосводу и общинной памятью, а география была делом личных испытаний и познаний, а не абстрактной картографией. Самоопределение человека начиналось с семьи и простиралось на деревню, феодальный домен или город (и никогда на страну или этнос), а целостность среды очерчивалась общим горизонтом верований и опыта. Сам же человеческий опыт был в первую очередь опытом жизни в природном мире, по-прежнему неподатливом и опасном, но в то же время полном волшебства, – в пространстве, лучше всего постигаемом сознанием, которое населяло природу сверхъестественным. Границы между реальным и нереальным, истиной и вымыслом не имели значения в мире, где недуг мог поразить человека без видимой причины, где исцеления всегда были чудесными и где урожай был обилен только в случае исполнения нужного ритуала, как правило языческого. Средневековое мировосприятие проистекало не из хаоса поверхностных и некритично усвоенных предрассудков, а из фундаментального понимания того, что верность обычаю предков есть вопрос жизни и смерти.
В этом мире символика, чудеса и обряды христианской церкви оказывались еще одним набором инструментов в нескончаемой работе освоения природы, еще одним способом ассимилировать ее непредвиденные скачки и размеренные циклы, ее непостоянство и волшебство. С одной стороны, вера в христианского Бога как подателя всех благ и вершителя судеб всего сущего была безраздельной, а драматургия религиозного миросозерцания (наследовавшего языческим верованиям народов Запада) создавала систему координат, в которой происходило осмысление жизни. С другой – авторитет католической церкви ощущался более под сводами храмов и замков, чем в крестьянской лачуге, сельской таверне или городской аптеке.
Средневековые крепостные, издольщики и кустари, несмотря на преобладающую неграмотность, не были невежественны. Они знали, что первостепенная важность соблюдения обычая диктуется не просто способностью последнего влиять на плодородие земли, но и фундаментальными законами общественного бытия. И если современному уму импонируют простые уравнения из причин и следствий, то наши предки в этом отношении были несравненно мудрее. Средой и содержанием их жизни была сложная и тонко сбалансированная система отношений друг с другом и с природой. Они знали, что молитва и обряд должны идти рука об руку с хозяйской распорядительностью, заботой о земле и скоте и ответственностью за плоды труда, – что эти вещи не противостоят, а непрерывно подпитывают друг друга. Христианство было принято и усвоено простыми людьми Запада не потому, что оно переворачивало традиционное миросозерцание, а потому, что оно сумело встроиться в бесконечный процесс приспособления к жизни в природном мире. Поскольку этот процесс никогда не застывает во времени. Средневековье являет нам то же сочетание неизменных потребностей и непрерывных изменений, как и любой другой отрезок истории. Его завершение, оказавшееся долгим и болезненным, было спровоцировано его собственным расцветом – богатство и индивидуализм, накопив критическую массу, стали первыми вестниками наступающей современности.
Глава 8
Искусство как цивилизация
Богатство, власть и новации в эпоху итальянского Ренессанса
В Италии тридцать лет правления Борджиа – это сплошные войны, террор, убийства и кровопролития, но они произвели на свет Микеланджело, Леонардо да Винчи и весь Ренессанс. В Швейцарии была одна лишь братская любовь, люди пятьсот лет жили при демократии и мире – и что произвели они? Часы с кукушкой.
Ренессанс – не столько период истории, сколько сокровищница мифов, созданных нами о западной цивилизации. Уникальность Ренессанса как научно-исторической концепции проистекает из воплощенного в нем сплава двух понятий– искусства и цивилизации, неожиданно оказавшихся взаимозаменяемыми. В трудах по истории искусства западная живопись, скульптура и архитектура с Ренессансом достигают своего совершенства, а после начинается долгий упадок, прозябание в тени великих мастеров. Мы сами, когда смотрим на какое-нибудь из полотен Рафаэля, скульптуру Микеланджело или здание, спроектированное Брунеллески, чувствуем, что эти шедевры воплощают собой высочайшие ценности западной, да и вообще любой цивилизации; иногда мы даже склонны уверовать в то, что сочетание трепета и воспарения, охватывающее наш дух при виде «Рождения Венеры» Боттичелли, и есть цивилизация в самой ее неизъяснимой сущности. Однако такое переплетение искусства и цивилизации в Ренессансе странным образом влияет на наше понимание прошлого. Нам начинает казаться, что любой отрезок времени или место на карте, сумевшие произвести на свет великое искусство, должны обладать социальными, политическими и культурными характеристиками, которые каким-то образом выбиваются из общего ряда. И наоборот, любой период, от которого не осталось значительного художественного наследия (жалкие часы с кукушкой!), перестает быть достойным серьезного внимания.
Возрождение – непростой предмет исследования для историков, потому что, попадая в его призму, история Европы вдруг превращается в историю итальянской живописи, скульптуры и архитектуры. Внезапно становится важнее знать, кто заказал какое полотно и почему, чем помнить, чье войско выиграло то или иное сражение и какой король издал какие законы. В отсутствие упоминания об искусстве любой рассказ о XV веке начинает быть похожим на свадьбу без невесты, в то время как его присутствие делает все вокруг блеклым и незначительным. Искусство становится даже не центральным предметом исторической экспозиции, но фундаментальным феноменом, от объяснения которого зависит само понимание данного периода.
С тех пор как термин «Ренессанс» (или «Возрождение») впервые появился на свет в 1840-х годах, знатоки итальянского искусства заняли главенствующие позиции в изучении Европы XTVи XV веков. Родоначальником и законодателем вкусов в этой сфере стал швейцарский историк Якоб Буркхардт. Выпущенная им в 1869 году книга «Культура Италии в эпоху Возрождения» представила итальянское Возрождение апогеем европейской цивилизации и «началом современного мира». После того как Буркхардт показал, что эпоха рождения великих произведений живописи была эпохой политического вероломства, жестокости и интриг, всем вдруг захотелось знать о Медичи и Борждиа, о Макиавелли и Сфорца не меньше, чем о Брунеллески, Леонардо и Микеланджело. Он же продемонстрировал, что новое открытие античности, экспедиции в неизведанные земли и перемены в религиозном мировоззрении внесли непосредственный вклад в творческие новации художников Возрождения. И тем не менее эта выдающаяся всесторонность Буркхардта во многом нивелировалась главной предпосылкой его труда – он не скрывал, что исходил из дорогой его сердцу идеи ренессанса (то есть возрождения) цивилизации в Италии XV века и именно ее подтверждение стремился найти везде, где только можно. Не ставя себе целью рассказать историю Италии, он искал признаки чего-то, что, по его убеждению, просто обязано было в ней найтись.
Тот же Буркхардт, правда, открыл возможность рассмотрения искусства, политики, экономики, социальных движений и философии позднесредневековой Италии во всем их разнообразии и взаимозависимости, позволяя другим взять на вооружение тот же подход и при этом оставаться критичным по отношению к его исходному тезису. Однако эта возможность так и осталась нереализованной – те, кто пришел вслед за Буркхардтом, оказались способны лишь к вариациям на заданную тему, и вскоре итальянское Возрождение вознеслось на самую вершину западной цивилизации. За вторую половину XIX и почти все XX столетие итальянское искусство лишь повысило свою ценность и статус, а историческое время и место его создания обрели черты некоего сказочного мира, сплетенного из богатства, интриг и любви к прекрасному. Так как ведущая роль в сотворении и тиражировании подобного образа принадлежала историкам культуры, будет весьма поучительно взглянуть на то, какое истолкование специфическим чертам и великим свершениям Ренессанса дали два ведущих искусствоведа середины XX века.
Для Кеннета Кларка история ренессансного искусства представлялась чередой превосходящих один другого гениев, производящих на свет все более и более великие шедевры. У основания этой прогрессии находились фрески Джотто 1304–1306 годов, в середине – изваяния Донателло и архитектура Брунеллески начала XV века., и наконец она достигала сияющей вершины, венца всех человеческих свершений, в творчестве Микеланджело, Рафаэля и Леонардо да Винчи в 20-е годы XVI века. Вопреки признанному современниками новаторству Кларка, выпущенный им в 1969 году телесериал «Цивилизация» и сопровождавшая его книга сегодня выглядят чем-то вроде элегического прощания с уходящим мировоззрением. Гуманист до мозга костей во всех своих оценках, Кларк тем не менее оставался зачарованным идеалом величия – величия, которым, по его мнению, веяло от художников прошлого и бесконечная удаленность от которого так уязвляла в настоящем. Он сообщает нам, что Микеланджело «принадлежит всякой эпохе, и, возможно, более прочих эпохе великих романтиков, на фоне которых мы можем чувствовать себя лишь наследниками, растерявшими почти все их достояние». Под влиянием подобострастной манеры Кларка творения художников Возрождения начинают казаться чудесными дарами носителей сверхчеловеческой природы и не поддающегося описанию гения. Эти существа вызывают у нас священный трепет, они бесконечно отдалены от нас и, что самое проблематичное, внеисторичны. Наследие Ренессанса заключается в изобретении фигуры художника как исключительной одаренной личности, и укоренившееся позднее представление о гении сделало некоторые личности недосягаемыми для истории и анализа – полубогами, существующими вне общества, времени и пространства. На первый взгляд повествуя об истории цивилизации и ее кульминации в итальянском Ренессансе, Кларк по сути изымает свой предмет из истории и рисует картину волшебного времени, когда люди по какой-то непонятной причине вдруг исполнились необычайной энергии, любознательности и любви к прекрасному. В этой истории искусства не находится места для реальной истории.
Эрнст Гомбрич придерживался несколько иного взгляда на трансформацию, происходившую в эпоху итальянского Возрождения. Он утверждал, что свобода, обретенная художниками в результате социальных перемен, открыла перед ними самые широкие перспективы, однако та же самая свобода стала источником определенных трудностей, которые пришлось преодолевать. Каждое поколение художников одновременно решало существующие проблемы и создавало новые – связанные с изображением, тематикой, пространственной композицией, соразмерностью и т. д. – до тех пор, пока все они не были в конечном счете решены уже известным нам триумвиратом – Рафаэлем, Леонардо и Микеланджело.
Ввиду нашего нынешнего скептицизма в отношении идеи прогресса, следует напомнить, что господствующая в тогдашнем искусствоведении концепция рождения, зрелости и упадка вызывала у Гомбрича серьезное неодобрение: «Это наивное искажение – представлять постоянные метаморфозы искусства в виде непрерывного поступательного развития… Мы должны понимать, что каждое завоевание или шаг вперед в одном направлении подразумевает сдачу позиций в другом и что такой субъективный прогресс, несмотря на свою важность, не тождествен объективному увеличению художественной ценности». Даже «реалистическое» искусство Возрождения, в котором событие схватывается в самый момент происшествия, не представляет собой прогресса по сравнению с «идеализмом» средневекового искусства, которое делало образ святого заставшим в вечности, – искусство попросту выигрывало в непосредственности ценой непреходящести.
Подход Гомбрича позволяет разобраться с несуразностями, заложенными в повествовании Кларка, – то есть с объяснением непрерывного совершенствования ренессансного искусства через тот факт, что вновь рождающиеся художники каждый раз оказывались гениальнее своих предшественников, – однако ему свойственно отделять последовательное решение творческих задач от исторических достижений общества, в котором жили сами творцы. Гомбрич утверждал, что метаморфозы в искусстве объясняются не какими-либо сдвигами в психологии масс, а свершениями одиночек, открывающих новые пути, и возможностью для идущих следом учиться на их примере. Хотя такая концепция явно предпочтительнее усвоенного набора поверхностных закономерностей, якобы отражающих взаимосвязь искусства и общества в эпоху Ренессанса (скажем, прямо выводящих гуманизм на холсте из гуманизма в политике), в общем и целом ей свойственно изолировать художественную деятельность человека от остальной. Гомбрич отмечает общественные перемены, спровоцировавшие тот или иной переворот в искусстве, однако не рассматривает художника в реальном контексте политической, экономической, социальной и даже философской истории его времени. Можно прочитать и Кларка, и Гомбрича, так и не узнав, к примеру, что, начиная с 1494 года французские войска под предводительством Карла VIII, а позже его наследника Людовика XII, совершали регулярные походы через Альпы, которые в результате положили конец независимости всех итальянских городов-государств, кроме Венеции– единственного места, где после 1520 года еще продолжало появляться на свет новаторское искусство. Кларк и Гомбрич, наверное, отдавали себе отчет, что коротким указанием на события политической и социальной истории способны затушевать любое искаженное представление о прошлом. Но строить свою концепцию на «общепринятом» представлении о прошлом значит заниматься чем-то, противоположным самому духу исторического исследования, который требует от нас постоянного поиска, анализа и новых интерпретаций источников и сведений – в ином случае, подобно Буркхардту, мы будем искать то, что, как мы точно знаем, обязательно должно найтись. Слишком часто возникает искушение нанизать искусствоведческий сюжет на «известную» историю Запада и назвать результат западной цивилизацией.
Что в таком случае остается нам? Нас долго учили, что именно в изобразительном искусстве итальянского Ренессанса заключены смысл, дух и высочайшее достижение западной цивилизации. Однако эта концепция создает больше проблем, чем решает. В каком смысле искусство может обозначать цивилизацию? И если история искусства есть история трансформаций, а не поступательного развития, как убедительно доказывает Гомбрич, то не является ли Ренессанс лишь исключительно интересным и интенсивным периодом преобразований, а вовсе не их кульминацией? Какая чаша тяжелее на наших внутренних весах: спокойная жизнь, отмеряемая часами с кукушкой, или жизнь в эпоху смятения, скрашиваемая присутствием творцов ранга Рафаэля и Боттичелли? Заключается ли суть цивилизации в том, чтобы производить гениев, как утверждает Кларк, или в том, чтобы обеспечить безопасную и наделенную смыслом жизнь для возможно большего числа людей? Или, может быть, картины и скульптуры итальянского Возрождения, являясь побочным продуктом истории Запада, все-таки представляют собой средоточие его цивилизации?








