Текст книги "Умирая в себе. Книга черепов"
Автор книги: Роберт Силверберг
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 8 страниц)
Глава 8
Тони. Теперь я должен рассказать вам о Тони.
Мы прожили с Тони семь недель, восемь лет тому назад. Это долго. Только с родителями и с сестрой я жил дольше и ушел от них, как только смог. С самим собой я жил еще дольше, но от себя вообще не уйдешь… В жизни у меня было два увлечения, Тони – одно из них. Второй была Китти. О Китти я расскажу в другой раз.
Могу ли я описать Тони? Попробую – коротко, в нескольких словах. Ей было тогда 24 года. Игривая девушка, высокая, рост пять футов шесть дюймов или пять и семь. Стройная. Проворная и неловкая одновременно. Длинные ноги, длинные руки, тонкие кисти, тонкие лодыжки. Блестящие черные волосы, очень гладкие, рассыпанные каскадом по плечам. Теплые живые карие глаза, бойкие и лукавые. Остроумная, проницательная, не слишком образованная, но умница. Лицо не идеально правильное: слишком крупный рот, большой нос, чересчур высокие скулы, – но все же привлекательное и возбуждающее. Многие оборачивались, когда Тони входила в комнату. Полные тяжелые груди. Меня тянет к грудастым женщинам. Нужно, чтобы было куда склонить усталую голову… она у меня так часто устает. У матери моей был номер 32-А, далеко не самый удобный. Она не могла баюкать меня, даже если бы и хотела, но подобного желания у нее никогда и не возникало. (Прощу ли я ее когда-нибудь за то, что она выпустила меня из своего чрева? Ах, Селиг, хоть сейчас прояви немножко жалости, Бога ради!)
Я заглядывал в мозг Тони всего несколько раз: впервые это произошло в день нашего знакомства, потом несколько недель спустя. В третий раз, когда мы порвали, это вышло совершенно случайно. Второй раз тоже не нарочно, более или менее, и только в первый раз я намеренно зондировал ее. После того как понял, что люблю Тони всерьез, я не позволял себе шпионить в ее головке. «То, что в щелочку видно, для тебя обидно». Этот урок я усвоил еще в юности. Кроме того, мне не хотелось, чтобы Тони заподозрила о моем особом даре. Моем проклятии. Я боялся, что это может отпугнуть ее.
В то лето я работал секретарем за 85 долларов в неделю – последнее в бесконечной серии моих странных занятий. Ишачил на хорошо известного писателя, который трудился над огромной книгой о политических махинациях, связанных с основанием государства Израиль… Восемь часов в день просматривал для него подшивки старых газет в недрах Колумбийской библиотеки. Тони же была младшим редактором издательства, которое публиковало его книгу. Однажды поздней весной я встретился с ней в шикарной квартире писателя на Ист-Энд-авеню. Я пришел туда, чтобы вручить пачку заметок по поводу речей Гарри Трумэна в избирательной кампании 1948 года, а ей понадобилось уточнить сокращения, сделанные в первых главах. Красота ее взволновала меня. Уже много месяцев у меня не было женщины. Автоматически я предположил, что она любовница писателя – постельный редактор. Мне говорили, что это обычная практика в мире литературоведов. Однако мое чутье сразу опровергло такие домыслы. Я проник в мозг моего нанимателя, нашел, что он очень даже расположен к ней. Он страдал, а женщина, очевидно, не дала бы за него ни цента. Тогда я залез в ее мозг, пробрался в самую глубину и нашел там самого себя. Она представляла меня в самом радужном свете. Я быстро сориентировался. Меня осыпали разрозненные фрагменты ее биографии, несвязанные, косвенные: развод, удачный и неудачный секс, годы в колледже, путешествие на Карибские острова. Все это, как обычно, плавало в первозданном хаосе. Я пропустил прошлое и определил, что же было после. Нет, она не спала с писателем. В физическом плане он был для нее абсолютным нулем. (Странно. Мне он казался романтичной, приятной и даже привлекательной личностью, насколько могла судить моя гетеросексуальная душа.) Ей даже не нравились его произведения. Затем, пошарив вокруг, я узнал кое-что еще более удивительное: оказывается, она обратила внимание на меня. От нее тянулась явственная ниточка: «А свободен ли он сегодня вечером?» Она смотрела на не слишком молодого секретаря, 33 лет, с проплешиной на макушке, и не находила его неприятным. Я был потрясен. «Вот материалы по Трумэну, – сказал я своему нанимателю. – И здесь не все, осталось еще Трумэновская библиотека в Миссури». Затем мы потолковали несколько минут о следующем задании и я сделал вид, что собираюсь уходить.
– Подождите, – сказала женщина. – Я сейчас освобожусь. Мы можем выйти вместе.
Мастер пера бросил в мою сторону ядовитый и завистливый взгляд. О боже, опять меня выставят. Но он кинул нам обоим вежливое «до встречи». В лифте мы стояли врозь, Тони в одном углу, я в другом. Трепещущая стена напряженности и желания и разделяла нас, и соединяла. Я старался не читать ее мысли. Почему-то боялся не отрицательного, а положительного ответа. И на улице мы, смущенные, тоже стояли врозь. Наконец я сказал, что возьму такси, чтобы ехать на север Вест-Сайда. (Я – и на такси, с моими-то 85 долларами в неделю!) И могу подвезти ее. Тони сообщила, что живет на 105-й улице в Вест-Энде. Довольно близко. Когда такси остановилось у ее дома, она пригласила меня зайти выпить рюмочку. Три комнаты, обстановка совершенно невыразительная: книги, пластинки, коврики, на стенах афиши. Тони начала разливать вино, а я схватил ее, сдавил в объятиях и принялся целовать. Она задрожала… а может быть, дрожал только я.
После порции горячего кислого супа в «Грейт Шанхай», чуть позже в тот же вечер, она сказала, что через пару дней уезжает. Квартира принадлежит ее нынешнему сожителю – мужчине, с которым она разошлась три дня назад. Остановиться ей негде.
– А у меня только одна вшивая комната, – сказал я. – Но в ней есть двуспальная кровать. – Смущенные улыбки – ее, моя. Однако пошли. Не думаю, что она сразу влюбилась в меня, нет. То, что она чувствовала, нельзя назвать любовью. Но это было лучшее, на что я мог надеяться. Ей нужна была тихая гавань в бурю. Я сделал предложение, она приняла его. Тогда я был для нее гаванью. А в глубине души я уже чувствовал любовь. Пусть будет так! Пусть будет так! Она дозреет, ведь спешить нам некуда.
В первые две недели мы почти не спали. Не из-за того, что все время трахались, хотя и этого было предостаточно. Мы разговаривали. Мы были новинкой друг для друга, и ничто не омрачало наших отношений: все прошлое интересно, обо всем можно рассказать, все излить, не требуется усилий, чтобы подыскать тему. (Ну я, разумеется, делился не всем, избегая одного факта, определившего мою жизнь.) Тони поведала мне о своем замужестве – раннем, в двадцать лет, коротком и пустом, о том, как жила три года после развода: успех у мужчин, погружение в оккультизм и терапию по Райху, карьера редактора. Чудесные, легкомысленные дни.
И вот наступила третья неделя. Я во второй раз проник в ее мозг. Душная июньская ночь. Сквозь ребристые шторы нашу комнату заливает холодным светом полная луна. Тони сидит на мне верхом, в своей любимой позе; тело ее – очень бледное – светится в таинственной полутьме. Голова где-то высоко надо мной. Лицо наполовину скрыто гривой спутанных волос. Веки опущены, рот раскрыт. Груди, если смотришь на них снизу, кажутся больше, чем на самом деле. Клеопатра при лунном свете. Она раскачивается и дрожит, приближаясь к экстазу; ее красота и чуждость так поражают меня, что я просто не могу удержаться, чтобы не заглянуть в нее в миг наивысшего наслаждения, не проследить его на всех уровнях. Я приоткрываю барьер, который возводил с таким усердием, и, когда она кончает, мысленно заглядываю ей в душу. Меня оглушает вулканической силы взрыв. Ни единой мысли, только звериное неистовство извергается из каждого нерва. Я видел это и в других женщинах, до и после Тони. Они как островок в пустом пространстве, знают только свое тело, может быть, еще ощущают этот твердый стержень, что пронзает их; наслаждение, которое охватывает их, безлично, как бы ни был могуч внешний источник. Так было и с Тони. Я ничуть не возражал; я знал, чего можно ожидать, и не чувствовал себя обманутым или обойденным. Слияние наших душ помогло кончить и мне, усилило мой экстаз. Но затем я потерял контакт. Всплеск оргазма разорвал хрупкую телепатическую цепь. Мне было немножко стыдно за то, что я подсматривал, но большой вины я не ощущал. О, какое волшебство – быть с ней в такой момент, узнать о ее радости не только по судорожному сокращению чресел, но и по вспышкам ослепительного света в темном пространстве ее души. Мгновение красоты и чуда, иллюминация, которую не забудешь никогда, но и никогда не повторишь. И я вновь решил сохранять наши отношения в чистоте, не пользоваться своим постыдным преимуществом, в дальнейшем держаться в стороне и не подсматривать.
Но несмотря на это, спустя несколько недель, я в третий раз нарушил запрет. Случайно. О, эта проклятая ненавистная случайность! О, этот третий раз!
Идиот несчастный!
Катастрофа…
Глава 9
Весной 1945 года, когда Дэвиду было девять лет, любящие папа и мама решили подарить ему маленькую сестренку. Именно так они и выразились. Мама, обнимая его со своей самой теплой и самой фальшивой улыбкой, сказала тем образцовым тоном, «каким мы говорим с умненькими детьми»: «Папа и я приготовили тебе подарок, Дэвид. Мы хотим подарить тебе маленькую сестричку».
Сюрприза, конечно, не получилось. Этот вопрос родители обсуждали месяцами, может быть, годами, ошибочно воображая, что их сын, их умненький мальчик, не понимает, о чем они говорят, полагая, что он не может разгадать в их нарочито не– ясных формулировках, кто такие «она» и «он», о которых постоянно упоминается. В те дни его телепатическая сила была могучей и ясной. Лежа в своей спаленке, заваленной книжками с загнутыми страницами и альбомами для марок, он мог без усилий слышать все, что происходило за закрытыми дверями на расстоянии в пятьдесят футов. Как бы бесконечное радиовещание без рекламных вставок. Он мог слышать все станции на всех диапазонах, но чаще всего ловил РПСМ – Радио Пол Селиг – Марта Селиг. Родители не в состоянии были что-либо утаить от своего сына… Он шпионил безо всякого стыда. Преждевременно повзрослевший, тайно присутствуя при тайном, он ежедневно созерцал оборотную сторону супружеской жизни, финансовые затруднения, моменты неопределенной нежности, виновато-подавленной из-за вечной и неизбывной скуки, постельные радости и муки, совпадение и несовпадение, тайны нисходящего оргазма, вялой эрекции, ужасную сосредоточенность на правильном росте и развитии ребенка. Умы родителей постоянно источали потоки бессмысленности, а Дэвид черпал из нее все, что хотел. Чтение их душ было его любимой игрой, его религией, его местью. Они никогда не подозревали об этом его занятии. Но все же он был разочарован, старательно скрывал свой дар и постоянно жалел, что им даже не снится такое чудо. Они просто считали, что у них необыкновенно умный сын, и никогда не спрашивали, откуда он знает так много о самых невероятных вещах. Возможно, если бы они догадались, то задушили бы его прямо в колыбели. Но у них не было ни тени подозрения. И Дэвид продолжал шпионить, год за годом. Восприятие его углублялось по мере того, как он все лучше и лучше разбирался в материале, который невольно поставляли ему родители.
Он знал, что доктор Гиттнер, которого, при всем его опыте, немало озадачил странный мальчик Селигов, уверял, будто Дэвид изменится, если в семье появится второй ребенок. «Сиблинг» – так называл он его, и Дэвиду пришлось выудить значение этого слова из головы доктора, как из толкового словаря. Сиблинг: брат или сестра! О, проклятый ублюдок с лошадиной мордой! Дэвид мысленно умолял Гиттнера не предлагать одной-единственной вещи, но доктор предложил именно это. Чего еще можно было ожидать? Теория сиблингов все время присутствовала в сознании доктора, лежала там подобием гранаты с выдернутой чекой. Однажды ночью Дэвид проник в мозг своей матери и нашел там текст письма Гиттнера: «Единственный ребенок в семье – эмоционально обедненное дитя. Без игр с братьями и сестрами у него нет возможности научиться технике общения с ровесниками. У него разовьются опасные, тягостные отношения с родителями, для которых он становится товарищем, а никак не питомцем». Универсальная панацея Гиттнера! Куча братьев и сестер! Как будто в больших семьях не бывает невротиков.
Дэвид знал, как неистово старались родители выполнить предписание Гиттнера. Важно было не упустить время; мальчик становился все старше и, лишенный общения с сиблингами, с каждый днем терял возможность установить наилучшие отношения с товарищами. Ночь за ночью бедные немолодые тела Пола и Марты Селиг пытались разрешить проблему. Они очень старались, растравляя в себе похоть, но каждый раз с наступлением месячных приходило разочарование. Дэвиду, конечно, ничего не говорили, стыдясь признаться восьмилетнему ребенку, что на свете существуют сексуальные отношения. Но он знал. Знал, почему живот матери начал расти и почему ему медлили объяснить причину, знал также, что приступ «аппендицита» в июле 1944 года был на самом деле выкидышем. Знал, почему после этого оба, мать и отец, добрых полгода ходили с трагическими лицами. Знал, что врач предупредил Марту о неразумности заводить второго ребенка в 35 лет, а если она так уж настаивает на этом, пусть возьмет приемного. И знал, как шокирован был отец. «Что? Взять в дом ублюдка, которого выкинула какая-нибудь шикса?» Бедный старый Пол целыми неделями не мог спать, не признаваясь даже жене, почему он так подавлен, но, сам того не ведая, изложил все своему сыну, который не отличался избытком скромности. «Ну с какой стати я должен подобрать чье-то отродье только потому, что, по мнению психиатра, для Дэвида это будет лучше? Какого сорта мусор я притащу в дом? Смогу ли я любить чужого ребенка? Как я могу сказать ему, что он еврей, если его сделал какой-нибудь пьянчужка Майк или итальянец – сапожник, чистильщик обуви?» И все это воспринимал вездесущий Дэвид. В конце концов Селиг-старший высказал свои тщательно отредактированные опасения жене: «Может быть, Гиттнер ошибается, может, это только временный период в развитии Дэвида и второй ребенок вовсе не нужен?» Он напомнил жене и о расходах, о переменах, которые потребуются в их жизни, о том, что они немолоды, что у них установился определенный порядок, а ребенок станет будить их в четыре часа утра; крик, пеленки… Дэвид молча радовался словам отца. Кому нужен этот незваный пришелец, сиблинг, враг покоя? Но Марта не сдавалась, плакала, цитировала письмо Гиттнера, читала выдержки из своей библиотечки по детской психологии, ссылалась на проклятую статистику неврозов, неуравновешенности, мокрых постелей и гомосексуализма у единственных в семье детей. Старик уступил на Рождество: «Ладно, мы усыновим ребенка, но пусть это будет не кто попало, слышишь? Возьмемся за дело, как хорошие евреи». Последовали зимние недели блужданий по агентствам, которые Дэвиду преподносились как невинные поездки за покупками в Манхэттен. Конечно, им не удалось его одурачить. Разве можно было одурачить того, кому все известно заранее? Единственным утешением оставалась надежда на то, что сиблинг не найдется. Время было военное: новых машин не сыщешь днем с огнем, наверно, и сиблинга приобрести не так-то легко. Поиски растянулись на много недель. Выбор младенцев был невелик, причем все они оказывались с тем или иным недостатком: слабенькие, на вид сущие дурачки, сомнительные евреи и не того пола. Пол и Марта вознамерились добыть Дэвиду маленькую сестренку. Это само по себе ограничивало выбор, поскольку люди почему-то охотнее отдавали мальчиков, а не девочек. И все же однажды вечером, после очередной поездки «по магазинам», Дэвид уловил в мозгу матери зловещий мотив удовлетворения и понял, что вопрос решен. Они нашли милую маленькую девочку четырех месяцев от роду. Ее девятнадцатилетняя мать была не только еврейкой по документам, но еще и студенткой колледжа, по описанию агентства – «чрезвычайно интеллигентной». Не настолько интеллигентной, очевидно, чтобы избежать оплодотворения. Отцом же девочки являлся красивый молодой капитан ВВС, тоже еврей, который приезжал в отпуск в феврале 1944 года. Он испытывал угрызения совести, но вовсе не стремился жениться на жертве своей похоти. Теперь он летал над Тихим океаном, где, по твердому убеждению родителей девушки, его неминуемо должны были уже десятки раз сбить. Они-то и заставили дочь отдать ребенка на усыновление. Дэвид удивился, почему Марта не привезла новоявленную сестренку в тот же день, но вскоре узнал, что впереди еще несколько недель всяких формальностей. Прошла добрая половина апреля, прежде чем мать наконец объявила: «Мы с папой приготовили для тебя замечательный подарок, Дэвид».
Девочку назвали Джудит Ханна Селиг в честь недавно скончавшейся матери ее приемного отца. Дэвид немедленно возненавидел сестру. Он очень боялся, что девочку поселят в его комнату, но родители поставили колыбель к себе. Тем не менее она кричала на всю квартиру, ночь за ночью, разражаясь бесконечными хриплыми воплями. Просто не верилось, что младенец способен производить столько шума. Пол и Марта отдавали ей практически все свое время: кормили, играли, меняли пеленки. Дэвид тем не менее был доволен, его оставили в покое, даже меньше стали давить на него. Но он не терпел ее присутствия в доме, не находил ничего хорошего в пухленьких ножках, курчавых волосиках и ямочках на щеках, однако проявил некоторый чисто академический интерес, обнаружив у нее маленькую розовую щелку, столь не похожую на его собственный орган. «Так, значит, у них щелка вместо штучки. О’кей, ну и что с того?»
В общем, сестра раздражала его. Он не мог читать из-за шума, который она устраивала, а чтение было его единственным развлечением. Квартиру теперь переполняли родственники и друзья, спешившие проведать малышку. Их ленивые, тупые, стандартные мысли затопляли весь дом, били словно колотушкой по чувствительному сознанию Дэвида. Он раз за разом пытался проникнуть в мозг девочки, но не находил там ничего, кроме размытых пятнышек туманных ощущений. Даже мозги собак и кошек – и те были гораздо содержательнее. У нее, кажется, начисто отсутствовали какие бы то ни было мысли. Дэвид мог смутно различить только чувство голода, или желание подремать, или смутный оргазм, когда она мочила пеленки. Дней через десять после ее появления в доме он решил телепатически воздействовать на девочку и убить ее. Выбрав момент, когда родители были чем-то заняты, Дэвид пробрался в их комнату и сосредоточенно уставился на колыбель сестры. Если бы только он мог извлечь из нее искру интеллекта, перетащить к себе ее мозг, превратить ее череп в пустую скорлупу, она наверняка бы погибла. Он просто видел, как его крючки лезут в ее душу. Неподвижно глядя в маленькие глазенки и напрягая всю свою силу, он твердил: «Иди… иди… твой мозг скользит ко мне. Я беру его, я беру его весь целиком… ам! Я держу твой мозг». Но, ничуть не потревоженная его колдовством, девочка принялась гулькать и махать ручками… Напряжение росло, он удвоил старания. Улыбка исчезла, бровки нахмурились. Поняла ли она, что на нее нападают, или ей просто надоели его гримасы? «Давай… давай… твой мозг скользит в мой…»
На какой-то миг Дэвиду показалось, что он сумеет добиться своего. Но затем она стрельнула в него взглядом, исполненным холодного неодобрения и силы, силы невероятной, поистине устрашающей для ребенка, и Дэвид отступил, испуганный, боясь неведомой контратаки. Мгновение спустя Джуди загулькала снова. Она победила. Он ушел с ненавистью в сердце, но больше уже никогда не пытался навредить ей… Сестра же, когда повзрослела настолько, чтобы понимать, что такое ненависть, отлично разобралась в том, как к ней относится ее братец, и сама возненавидела его. Ненависть ее оказалась гораздо действеннее. О, она была просто виртуозом ненависти.
Глава 10
Тема этого сочинения: «Мое самое первое странствие». Первое и последнее, случившееся восемь лет назад. Вообще-то даже не мое, а Тони. Диэтиламид лизергиновой кислоты никогда не проходил сквозь мой пищеварительный тракт. Я только присоединился к Тони, был всего лишь попутчиком в этом очень скверном странствии. Но позвольте рассказать все по порядку.
Случилось это летом 1968 года. То лето было скверным само по себе. Вы вообще-то помните 68-й? В тот год мы все разом очнулись и увидели, что дело, оказывается, швах. Я имею в виду американское общество. Всепроникающее ощущение гнили и всеобщего коллапса, такое знакомое всем нам, оно, я полагаю, действительно приходится на 1968 год. Именно тогда мир вокруг нас затопила неуклонно возрастающая энтропия, которая проникла и в наши души, в мою, во всяком случае, точно.
В то лето Линдон Бэйнс Макберд еще находился в Белом доме, дослуживал свой срок после отречения в марте. Бобби Кеннеди встретился, наконец, с предназначенной ему пулей, то же произошло и с Мартином Лютером Кингом. Убийства эти не стали неожиданностью; удивительно было: чего они так долго тянули? Черные поджигали дома – горели их собственные соседи, вы помните? Обыкновенные люди начали ходить на работу в уродливой одежде, рубашки колоколом или же облегающие мини-юбки у девушек, и у всех длиннющие волосы, даже у тех, кому перевалило за двадцать пять. Это был год моды на баки и усы, как у Буффало Билла. Сенатор Джин Маккарти – из Миннесоты, кажется, или из Висконсина? – цитировал на собраниях стихи, пытаясь привлечь симпатии демократов к своей кандидатуре. Но можно было держать пари, что они выдвинут Губерта Горацио Хэмфри, когда соберутся на съезд в Чикаго (чистой воды фестиваль американского патриотизма). В другом лагере Рокфеллер на пару с Хитрым Никсоном старались что есть силы, но все знали, к чему это приведет. В местечке под названием Биафра, о котором вы никогда и слыхом не слыхивали, дети умирали от недоедания, русские двинули войска в Чехословакию для очередной демонстрации социалистического братства. А в другой стране, под названием Вьетнам, о которой вы, вероятно, и не хотели бы слышать, мы жгли напалмом все подряд во имя мира и демократии, и лейтенант по имени Уильям Колли организовал ликвидацию нескольких сотен «опасных преступников» – стариков, женщин и детей – в деревушке Сонгми, только мы об этом ничего не знали еще. Все читали книги: «Пары», «Майра Брекенбридж», «Признание Ната Тернера», «Денежная игра». Я забыл фильмы того года. «Беспечный ездок», кажется, еще не появился, а «Образованный» вышел годом раньше. Может быть, «Ребенок Розмари»? Да, определенно 1968-й был дьявольским годом. И именно тогда масса людей среднего класса и среднего возраста начала употреблять термины «горшочек» и «травка», имея в виду марихуану. Некоторые, судя по их словам, уже курили ее. (А я? Я как раз перешагнул через цифру 33.) Вспомним, что было еще? Президент Джонсон назначил Эйба Фортеса вместо Эрла Уоррена главой Верховного суда. А где вы теперь, главный судья Фортес, кому вы нужны? В то лето начались, хотите верьте, хотите нет, парижские мирные переговоры. Позже казалось, что переговоры эти ведутся с начала времен, что они вечны, как Большой каньон или республиканская партия, но нет, оказывается, их придумали в 1968 году. Дэнни Маклейн был на пути к своей 31-й победе в том сезоне. Дэнни, кажется, был единственным человеком, который считал 1968-й хорошим годом. Правда, его команда проиграла мировое первенство. (Нет! Что я говорю? «Тигры» выиграли три игры из четырех. Но звездой стал Микки Лоллич, а не Маклейн.) Вот каким был тот год. О боже, я забыл еще одно важнейшее событие. Весной был бунт в Колумбии, и радикальные студенты захватили кампус («Долой церковь!»). Занятия прекратились («Закройте!»), выпускные экзамены отменили, и произошли ночные столкновения с полицией, в которых было разбито немало голов, и в канавы пролилось много высококачественной крови. Просто странно, что именно это событие я упустил. Ведь из всего, что я тут перечислил, только в нем я и принимал участие. Стоя на углу Бродвея и 116-й улицы, я смотрел, как взводы «пухов» направлялись к Батлеровской библиотеке. («Пухами» мы называли тогда полицейских, позже их окрестили «свиньями», но это уже потом, хотя и в том же году.) Я выставил руку над головой, указательный и средний пальцы вилкой: «V – победа!» и выкрикивал идиотские лозунги. Потом прятался в вестибюле Фарнелд-Холла, когда синяя бригада ночных дубинок вошла в раж. Спорил о тактике с лохматобородым студенческим гауляйтером, который в конце концов плюнул мне в лицо и обозвал вонючим либералом и предателем. Видел, как милые девочки из Барнарда рвали на себе блузочки и, выставив вперед голые груди, как рога, напирали на полицейских, выкрикивая умопомрачительные ругательства, о которых в мои годы студентки даже и не слышали. Видел я и группу молодых лохматых колумбийцев, которые мочились на труды, извлеченные из кабинета какого-то злополучного докторанта. И я понял, что для человечества нет надежды, если даже лучшие из нас способны стать яростно-безумными берсерками во имя любви, мира и равенства. В те темные ночи, заглядывая во многие головы, я находил там только истерию и безумие. И однажды, в отчаянии, понимая, что живу в мире, где две клики лунатиков борются за власть в сумасшедшем доме, после особенно кровавого бунта я отправился отвести душу в Риверсайд-парк и был неожиданно захвачен (я – и неожиданно!) 14-летним чернокожим бандитом, который, улыбаясь, освободил меня от 22 долларов.
В то время я жил неподалеку от Колумбийского университета на 114-й улице в переполненном общежитии, где у меня была комната среднего размера плюс право на пользование кухней, ванной, полно тараканов и никаких забот. Там я обитал и раньше, в свою бытность студентом в 1955–1956 гг. Дом разрушался уже в те времена и стал отвратительной чертовой дырой, когда я вернулся туда 12 лет спустя. Двор был усеян сломанными шприцами, как другие дворы – окурками. Но я, очевидно, был в известной степени мазохистом, ибо не хотел отворачиваться от своего прошлого, пускай невыразимо уродливого, и, когда мне понадобилось жилье, я выбрал именно это. Кроме того, оно было дешевым – 14 с половиной долларов в неделю. Вдобавок я хотел жить поближе к университету, потому что тогда собирал материалы для книги об Израиле. Вы еще не забыли, о чем я веду речь? Я рассказываю вам о моем первом странствии с ЛСД, вернее, о странствии Тони.
Мы делили наше убогое жилище около семи недель – часть мая, весь июнь и начало июля. Делили хорошее и плохое, зной и дождь, спорили и мирились. И это было счастливое время, пожалуй, самое счастливое в моей жизни. Я любил Тони и думал, что она любит меня. На мою долю выпало не так уж много любви. Я вовсе не взываю к вашей жалости, просто констатирую факт, объективно и холодно. Моя природа уменьшает возможность любить и быть любимым. Человек с моими способностями, которому открыты чужие мысли, не слишком-то склонен к любви. Ему трудно любить, потому что он не до конца доверяет людям, чересчур много знает об их грехах, а это убивает чувство. Неспособный давать, он не способен и получать. Душа его, застуженная одиночеством, не склонна прощать; она становится невосприимчивой, да и другим нелегко полюбить такую. Петля затягивается, а в ней – горло того человека. Тем не менее я полюбил Тони и нарочно старался не заглядывать в глубины ее души, надеясь, что и моя любовь небезответна. А что, собственно говоря, определяет любовь? Мы предпочитали быть вдвоем, мы радовались друг другу. Нам никогда не было скучно вместе. И наши тела служили зеркалами душевной близости. Эрекция меня не подводила, у нее с этим тоже было все в порядке, и соития приводили в экстаз нас обоих. Я называл эти вещи параметрами любви.
В пятницу, на седьмой неделе нашего совместного проживания, Тони принесла из своей конторы два маленьких бумажных квадратика. В центре каждого проступало бледное сине-зеленое пятнышко. Секунду или две я недоуменно смотрел на них.
– Кислотка, – сказала она наконец.
– Кислотка?
– Ну да, ЛСД. От Тедди.
Тедди звали ее босса, главного редактора. Я знал, что такое ЛСД. Я читал о мескалине у Хаксли еще в 1957 году и был восхищен и заинтригован. Годами я ходил вокруг да около психоделических опытов, даже пытался записаться на программу исследования ЛСД в Колумбийском медицинском центре. Но опоздал, а затем наркотики стали всеобщим увлечением, пошли все эти истории о самоубийствах, психозах, вредных последствиях. Зная свою уязвимость, я решил, что умнее было бы оставить сию опасную забаву другим. Хотя все же было любопытно. И на тебе – кислотка таки нашла меня, и принесла ее моя возлюбленная.
– Говорят, это настоящий динамит, – сказала Тони. – Высшей пробы, лабораторное качество. Тедди уже пробовал из этой пачки; он говорит, что все очень гладко, никаких срывов или прочей чепухи в таком роде. Я думаю, завтрашний день мы проведем в «странствии», а в воскресенье отоспимся.
– Мы оба?
– Почему бы нет?
– Я полагаю, что обоим сразу отключаться необязательно.
Она как-то странно посмотрела на меня.
– Ты думаешь, что кислота сведет тебя с ума?
– Не знаю, я слышал массу трагических историй.
– А сам не пробовал?
– Нет, – признался я. – А ты?
– Тоже нет. Но я видела, как мои друзья пускались в странствие. – Меня передернуло при этом воспоминании о ее прежней жизни. – Они не сошли с ума, Дэвид. Сначала будет взлет, он длится около часа, и в голове все путается, однако в основном все странствующие сидят тихо-мирно, как… ну, как твой Олдос Хаксли. Можешь себе вообразить, что Хаксли спятил? Тараторит, несет чепуху, мебель ломает?
– А как насчет того парня, который убил в бреду свою тещу, или девушки, выпрыгнувшей из окна?
Тони пожала плечами.
– У них была неустойчивая психика, – сказала она надменно. – Скорее всего, они еще до того были близки к убийству или самоубийству, ЛСД же только подтолкнул их. Но мы же не хотим ничего такого, ни ты, ни я. А может быть, у них были слишком сильные дозы или им подменили наркотик. Таких случаев – один на миллион. У меня есть друзья, которые ширялись по пятьдесят-шестьдесят раз, и никаких неприятностей. – Она теряла терпение, ее голос звучал наставительно, где-то даже по-лекторски. Уважение ко мне заметно уменьшилось из-за этой моей нерешительности в духе старой девы. Мы явно были на пороге ссоры.
– В чем дело, Дэвид? Ты просто боишься.
– Я полагаю, что обоим пускаться в странствие неразумно. Мы же не знаем, как эта штука подействует.