Вся жизнь впереди… (сборник)
Текст книги "Вся жизнь впереди… (сборник)"
Автор книги: Роберт Рождественский
Жанр:
Поэзия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 8 страниц) [доступный отрывок для чтения: 2 страниц]
Джоконда
Жизнь летит, как шоссе,
от любви до любви…
Полпланеты —
в росе.
Полпланеты —
в крови.
Тают угли в золе,
как огарок свечи.
Полпланеты —
в заре.
Полпланеты —
в ночи.
Я кидаюсь к мечте,
а догнать не могу.
Полпланеты —
в дожде.
Полпланеты —
в снегу.
Я за отблеск в окне
благодарен судьбе…
Полпланеты —
во мне.
Остальное —
в тебе.
Как много
эта женщина
знает про меня!..
Я чувствую:
скрежещуще
закрылась западня!..
У ветра
вкус ирисочный.
Река черна,
как морс.
Садится иней
призрачный
на мой бесстыдный мозг.
Где —
неживые заросли
непроходимых трав.
Где глухо и безжалостно
ворочается страх.
Где за полночь
радения
щемящи,
как вокзал.
Где вдруг хлестнут
видения,
как бритвой по глазам!..
Все это ей прошепчено.
Расхвастано звеня…
Как много
эта женщина
знает про меня!..
Сады от вьюг воспрянули,
беснуются коты…
И мы опять
расправили
павлинии
хвосты.
То свадьбой,
то поминками
врезаются года…
А мы о ней —
с подмигами.
Красавица,
айда!
Айда! —
в тугую патоку.
Айда! —
на сквозняки.
Скорей! —
уже распахнуты
ночные кабаки!
Все это наша вотчина,
пока не сгинул
век!..
Она неразговорчива.
Она глядит
поверх.
Беспомощна.
Торжественна.
Трава судьбы урчит…
Как много
эта женщина
знает.
И молчит…
Из сборника «Возвращение» (1972)
«Мы стоим перед Кижским собором…»«Вернуться б к той черте…»
Мы стоим перед Кижским собором
одни.
Мы стоим,
пересчитывая купола.
И не верим еще,
что прекрасны они
тою силой,
что их воедино свела.
Богатырское племя.
Дружина.
Семья.
Им —
земля тесновата.
И небо —
мало…
Мне везло
на дороги.
Но больше
везло
на друзей настоящих,
И ежели я
проиграю
с какой-нибудь пулею
спор,
упаду
на ладонь потемневшей травы,
встанут
други мои.
Будто Кижский собор.
Над могилой склонив
двадцать две головы.
«Надо верить в обычное…»
Вернуться б к той черте,
где я был мной.
Где прилипает к пальцам
хлеб ржаной.
И снег идет.
И улица темна.
И слово «мама» —
реже, чем «война».
Желания мои скупы.
Строги.
Вся биография —
на две строки.
И в каждой строчке
холод ледяной…
Вернуться б к той черте,
где я был мной.
Вернуться бы,
вернуться б к той черте,
где плачу я в полночной духоте,
где очень близко
губы и глаза,
где обмануть нельзя,
смолчать нельзя.
Измены —
даже мысленно —
страшны.
А звездам в небе
тесно от луны.
Все небо переполнено луной…
Вернуться б к той черте,
где я был мной.
Не возвращаться б
к той черте,
когда
становится всесильной немота.
Ты бьешься об нее.
Кричишь,
хрипя.
Но остается крик внутри тебя.
А ты в поту.
Ты память
ворошишь.
Как безъязыкий колокол, дрожишь.
Никто не слышит крика твоего…
Я знаю страх.
Не будем
про него.
Вернуться б к той черте,
где я был мной.
Где все впервые:
светлый дождь грибной,
который по кустарнику бежит.
И жить легко.
И очень надо
жить!
Впервые «помни»,
«вдумайся»,
«забудь».
И нет «когда».
А сплошь —
«когда-нибудь».
И все дается малою ценой.
Вернуться б к той черте,
где я был мной.
Вернуться б к той черте…
А где она?
Какими вьюгами заметена?
Надо верить в обычное.
Надо рассчитывать
здраво.
У поэтов
с убийцами,
в сущности,
равная слава.
Кто в веках уцелел?
Разберись
в наслоенье мотивов!..
Мы не помним
царей.
Помним: были Дантес и Мартынов.
Бесшабашные,
нервные,
святые «блюстители долга».
Ну, подумаешь,
невидаль:
однажды вспылили —
и только!
За могильной оградою
все обвиненья
напрасны…
Пахнут
их
биографии
лишь
типографскою
краской.
Вот они на портретах
с улыбками благопристойными…
Так что цельтесь
в поэтов —
и вы попадете
в историю!
Из сборника «Линия» (1973)
Стихи о собакахСтихи, написанные восьмого марта
Дворовых собак
по-особому холят
за то, что они,
на луну подвывая,
от будки до дома
все ходят и ходят
под гулкою проволокой.
Как трамваи…
Я их не тревожу.
Я с ними не знаюсь.
За это
они меня вправе облаивать…
Но жарко читать мне
спокойную надпись:
«Собак без ошейников
будут вылавливать…»
За что их?
За внешность?
За клочья репейника?
За пыльную шерсть?
За неясность породы?
За то, что щенками
доплыли до берега?
Доплыли
и стали ошибкой природы?..
Собаки-изгои.
Собаки-отшельники.
Надрывней поминок.
Ребенка добрее.
Они бы надели
любые ошейники,
надели бы!
Если б ошейники грели.
За что их?
У них же —
душа нараспашку.
Они ж
в Человечество верят
отчаянно!..
И детское:
«Мама, купи мне собачку…» —
в собачьих глазах
застывает печалинкой…
И вот, —
разуверившись в добрых волшебниках,
последнюю кость
закопав под кустами, —
собаки,
которые без ошейников,
уходят в леса.
Собираются в стаи…
Ты знаешь,
у них уже —
волчьи заботы!
Ты слышишь:
грохочут
ружейные полымя!..
Сегодня мне снова
приснятся заборы.
И лязги цепные
за теми заборами.
Ксении
Все равно что за снегом идти
в Африку,
а за новою книжкой стихов —
в мебельный
и уныло просить
со слезой в голосе
адрес господа бога
в бюро справочном,
все равно что ругать океан
с берега
за его невниманье
к твоей личности,
все равно что подснежник искать
осенью
и, вздыхая, поминки справлять
загодя,
все равно что костер разводить
в комнате,
а гнедого коня
в гараже требовать,
и упорно пытаться обнять
облако,
и картошку варить
в ледяной проруби,
все равно что на суше
учить плаванью,
а увесистый камень
считать яблоком,
все равно что от курицы
ждать лебедя —
так однажды
решить,
будто ты
полностью
разбираешься
в женском
характере!
«Тот самый луч…»
Вырастешь, Ксения,
строки эти прочти…
Водосточные трубы
уже устали трубить!
Целый час ты живешь на земле.
Прими ее.
И прости,
что земля еще не такая,
какою ей надо
быть…
На земле умирают и плачут.
По земле ручьи бегут нараспев.
Задыхаются пальмы.
Чавкает тундровый мох…
Я хотел ее сделать
самой праздничной!
И не успел.
Я хотел ее сделать
самой улыбчивой!
И не смог.
Я над нею трясся.
Я ее так просил!
Я земле открывался.
Понял ее язык…
Ты прости отца.
У него не хватило сил
накормить голодных,
оживить убитых,
обуть босых,
Мы —
всегда продолженье.
И я
не начал с нуля.
Мы —
всегда продолженье!
Распахнута настежь дверь,
Будет самой счастливой
твоя и моя земля.
В это верит отец!
И ты —
непременно —
верь!
Ты пока что не знаешь,
как пронзителен шар земной.
Что такое «светло» —
не знаешь.
Что такое «темно».
Что такое «весна».
(Хотя родилась ты —
весной.)
Что такое «снег».
(Хотя снега
полным-полно.)
Целый час
ты живешь на планете…
Привыкай дышать.
Продолжай сопеть.
Начинай басить
с номерком на руке…
Даже имя свое
еще не можешь ты удержать
в малюсеньком,
почти невзаправдашнем
кулачке.
«Горбуша в сентябре…»
Тот самый луч,
который
твоих коснется
рук,
покинув
мыс Китовый,
опишет полукруг.
И в море не утонет.
Пушист и невесом,
он был в моих ладонях
застенчивым птенцом…
Он замелькает вскоре
над рябью свежих луж.
Сквозь облако тугое
пройдет тончайший луч.
И облако,
как сердце,
пронзенное стрелой,
забыто и рассеянно
повиснет над страной…
На запахи грибные
прольется луч из тьмы.
И за лучом
печные
потянутся дымы.
Он высветит,
с разбега
запутавшись в звонке,
скелет велосипеда
на пыльном чердаке.
Смахнет росу
с тычинки
ленивого цветка.
В больших глазах волчицы
застынет, как тоска.
Упав на лес полого,
пожухлый лист пронзит.
Перечеркнет болото.
По насту заскользит.
На половицы в доме
он хлынет, как обвал…
Я пил его с ладони.
Пил,
словно целовал…
Покинул
мыс Китовый,
как песня для двоих, —
тот самый луч,
который
коснется
губ твоих.
«Неправда, что время уходит…»
Горбуша
в сентябре
идет метать икру…
Трепещут плавники,
как флаги на ветру.
Идет она, забыв о сне и о еде,
туда,
где родилась.
К единственной
воде.
Угаром,
табуном,
лавиною с горы!
И тяжелеют в ней
дробиночки икры…
Горбуша прет, шурша,
как из мешка – горох.
Заторы сокруша.
И сети распоров.
Шатаясь и бурля,
как брага на пиру,
горбуша
в сентябре
идет метать икру…
Белесый водопад вскипает, будто пунш,
когда в тугой струе —
торпедины горбуш.
И дальше —
по камням.
На брюхе —
через мель!
Зарыть в песок икру.
И смерть принять взамен.
Пришла ее пора,
настал ее черед…
Здесь —
даже не река,
здесь малый ручеек.
В него трудней попасть,
чем ниткою – в иглу…
Горбуша
в сентябре
идет метать икру!
Потом она лежит —
дождинкой на стекле…
Я буду кочевать
по голубой земле.
Валяться на траве,
пить бесноватый квас.
Но в свой последний день,
в непостижимый час,
ноздрями
ощутив
последнюю грозу,
к порогу твоему
приду я,
приползу,
приникну,
припаду,
колени в кровь
сотру…
Горбуша
в сентябре
идет метать икру.
Трещинка
Неправда, что время уходит.
Это уходим
мы.
По неподвижному времени.
По его протяжным долинам.
Мимо забытых санок
посреди сибирской зимы.
Мимо иртышских плесов
с ветром неповторимым.
Там, за нашими спинами, —
мгла с четырех сторон.
И одинокое дерево,
согнутое нелепо.
Под невесомыми бомбами —
заиндевевший перрон.
Руки,
не дотянувшиеся
до пайкового хлеба.
Там, за нашими спинами, —
снежная глубина.
Там обожженные плечи
деревенеют от боли.
Над затемненным городом
песня:
«Вставай, страна-а!..»
«А-а-а-а…» – отдается гулко,
будто в пустом соборе…
Мы покидаем прошлое.
Хрустит песок на зубах.
Ржавый кустарник
призрачно топорщится у дороги.
И мы на нем оставляем
клочья отцовских рубах
и надеваем синтетику,
вредную для здоровья.
Идем к черте, за которой —
недолгие слезы жен.
Осатанелый полдень.
Грома неслышные гулы.
Больницы,
откуда нас вынесут.
Седенький дирижер.
И тромбонист,
облизывающий
пересохшие губы…
Дорога – в виде спирали.
Дорога – в виде кольца.
Но —
отобедав картошкой
или гречневой кашей —
историю Человечества
до собственного конца
каждый проходит по времени.
Каждый проходит.
Каждый.
И каждому – поочередно —
то солнечно,
то темно.
Мы измеряем дорогу
мерой своих аршинов.
Ибо уже установлено
кем-то давным-давно:
весь человеческий опыт —
есть повторенье ошибок…
И мы идем к горизонту.
Кашляем.
Рано встаем.
Открываем школы и памятники.
Звезды и магазины…
Неправда, что мы стареем!
Просто —
мы устаем.
И тихо отходим в сторону,
когда кончаются силы.
Гитара Гарсия Лорки
Речка Тахо,
речка Тахо под Толедо…
Над зеленою водой
бормочет птаха.
Желтоватая долина —
как тарелка.
Трещинкой на дне долины —
речка Тахо.
А Толедо – как нахмуренное чудо.
Как далекий отзвук
рыцарского гимна.
Тусклым золотом
блестит его кольчуга…
Я не слушаю начитанного гида.
Голос гида для меня звучит нелепо.
Почему-то мне глядеть на город
больно.
Слишком долго я шагал к тебе,
Толедо!
Исполняются желанья
слишком поздно…
Память снова подымается из праха.
Вновь клянутся пацаны
у школьной карты.
Крепок
долгий сон
бойцов интербригады…
Ты —
как трещинка на сердце —
речка Тахо.
Сказка с несказочным концом
А одна струна —
тетива,
зазвеневшая из темноты.
Вместо стрел в колчане —
слова,
А когда захочу —
цветы.
А вторая струна —
река.
Я дотрагиваюсь до нее.
Я дотрагиваюсь слегка,
И смеется
детство мое.
Есть и третья струна —
змея,
Не отдергивайте руки:
это просто придумал я —
пусть
боятся мои враги.
А четвертая
в небе живет.
А четвертая
схожа с зарей.
Это – радуга,
что плывет
над моею бедной землей.
Вместо пятой струны —
лоза.
Поскорее друзей зови!
Начинать без вина нельзя
ни мелодии,
ни любви.
А была и еще одна,
очень трепетная струна.
Но ее —
такие дела —
злая пуля
оборвала.
Страна была до того малюсенькой,
что, когда проводился военный парад,
армия
маршировала на месте
от начала парада
и до конца.
Ибо, если подать другую команду, —
не «на месте шагом»,
а «шагом вперед…», —
очень просто могла бы начаться война.
Первый шаг
был бы шагом через границу,
Страна была до того малюсенькой,
что, когда чихал знаменитый булочник
(знаменитый тем,
что он был единственным
булочником
в этой стране), —
так вот, когда он чихал троекратно,
булочники из соседних стран
говорили вежливо:
«Будьте здоровы!..»
И ладонью
стирали брызги со щек.
Страна была до того малюсенькой,
что весь ее общественный транспорт
состоял из автобуса без мотора.
Этот самый автобус —
денно и нощно,
сверкая никелем, лаком и хромом,
опершись на прочный гранитный фундамент? —
перегораживал
Главную улицу.
И тот,
кто хотел проехать в автобусе,
входил, как положено,
с задней площадки,
брал билеты,
садился в удобное кресло
и,
посидев в нем минут пятнадцать, —
вставал
и вместе с толпой пассажиров
выходил с передней площадки —
довольный —
уже на другом конце государства.
Страна была до того малюсенькой,
что, когда проводились соревнования
по легкой атлетике,
все спортсмены
соревновались
(как сговорившись!)
в одном лишь виде:
прыжках в высоту.
Другие виды не развивались.
Ибо даже дистанция стометровки
пересекалась почти посредине
чертой
Государственнейшей границы,
На этой черте
с обеих сторон
стояли будочки полицейских.
И спортсмен,
добежав до знакомой черты,
останавливался,
предъявлял свой паспорт.
Брал визу на выезд.
Визу на въезд.
А потом он мучительно препирался
с полицейским соседнего государства,
который требовал прежде всего
список
участников соревнований —
(вдруг ты – хиппи, а не спортсмен!).
Потом этот список переводили
на звучный язык соседней страны,
снимали у всех отпечатки пальцев
и —
предлагали следовать дальше.
Так и заканчивалась стометровка.
Иногда —
представьте! —
с новым рекордом.
Страна была до того малюсенькой,
что жители этой скромной державы
разводили только домашнюю птицу
и не очень крупный рогатый скот
(так возвышенно
я называю
баранов).
Что касается более крупных зверей,
то единственная в государстве корова
перед тем, как подохнуть,
успела сожрать
всю траву
на единственной здешней лужайке,
всю листву
на обоих деревьях страны,
все цветы без остатка
(подумать страшно!)
на единственной клумбе
у дома Премьера.
Это было еще в позапрошлом году.
До сих пор весь народ говорит с содроганьем
о мычании
этой голодной коровы.
Страна была до того малюсенькой,
что, когда семья садилась за стол,
и суп
оказывался недосоленным,
глава семьи звонил в Министерство
Иностранных Дел и Внешней Торговли.
Ибо угол стола,
где стояла солонка,
был уже совершенно чужой территорией
со своей конституцией и сводом законов
(достаточно строгих, кстати сказать).
И об этом все в государстве знали.
Потому что однажды хозяин семьи
(не этой,
а той, что живет по соседству)
руку свою протянул за солонкой,
и рука была
арестована
тут же!
Ее посадили на хлеб и воду,
а после организовали процесс —
шумный,
торжественный,
принципиальный —
с продажей дешевых входных билетов,
с присутствием очень влиятельных лиц.
Правую руку главы семьи
приговорили,
во-первых – к штрафу,
во-вторых
(условно) —
к году тюрьмы…
В результате
несчастный глава семейства
оказался в двусмысленном положенье:
целый год он после —
одною левой —
отрабатывал штраф
и кормил семью.
Страна была до того малюсенькой,
что ее музыканты
с далеких пор
играли только на флейтах и скрипках,
лишь на самых маленьких скрипках и флейтах!
Больше они ни на чем не играли.
А рояль они видели только в кино
да еще —
в иллюстрированных журналах,
Потому что загадочный айсберг рояля,
несмотря на значительные старанья,
не влезал
в территорию
этой страны.
Нет, вернее, сам-то рояль помещался,
но тогда
исполнителю
не было места.
(А играть на рояле из-за границы —
согласитесь —
не очень-то патриотично!)
Страна была невероятно крохотной.
Соседи
эту страну уважали.
Никто не хотел на нее нападать.
И все же
один отставной генерал
(уроженец страны
и большой патриот)
несколько раз выступал в Сенате,
несколько раз давал интервью
корреспондентам центральных газет,
посылал посланья Главе государства,
в которых
решительно и однозначно
ругал
профсоюзы и коммунистов,
просил увеличить военный бюджет,
восхвалял свою армию.
И для армии
требовал
атомного
оружия!
Из сборника «Голос города» (1977)
«Все начинается с любви…»Памяти Василия Шукшина
Все начинается с любви…
Твердят:
«Вначале
было
слово…»
А я провозглашаю снова:
Все начинается
с любви!..
Все начинается с любви:
и озаренье,
и работа,
глаза цветов,
глаза ребенка —
все начинается с любви.
Все начинается с любви,
С любви!
Я это точно знаю.
Все,
даже ненависть —
родная
и вечная
сестра любви.
Все начинается с любви:
мечта и страх,
вино и порох.
Трагедия,
тоска
и подвиг —
все начинается с любви…
Весна шепнет тебе:
«Живи…»
И ты от шепота качнешься.
И выпрямишься.
И начнешься.
Все начинается
с любви!
День рождения женщины
До крайнего порога
вели его,
спеша, —
алтайская порода
и добрая душа…
Пожалуйста, ответьте,
прервав
хвалебный вой:
вы что —
узнав о смерти, —
прочли его
впервой?!
Пожалуйста, скажите,
уняв
взыгравший пыл:
неужто он
при жизни
хоть в чем-то хуже
был?!
Поминные застолья,
заупокойный звон…
Талантливее,
что ли,
стал
в черной рамке
он?!
Убийственно-жестоки,
намеренно-горьки
посмертные
восторги,
надгробные
дружки.
Столбы словесной пыли
и фимиамный дым…
А где ж вы раньше
были —
когда он был
живым?
Л. Я.
«Надо ж, почудилось…»
«Так сколько ж ей?..»
«И в самом деле, сколько?..»
А женщина махнет рукою
и
промолвит нараспев —
светло и горько:
– Зачем считать напрасно?
Все —
мои. —
А после выпьет
за друзей пришедших.
И будет излучать
высокий свет…
Есть только дни рождения
у женщин.
Годов рождения
у женщин
нет!
Мотив
Надо ж, почудилось.
Эка нелепость!
Глупость какая!..
Два Дед-Мороза
садятся в троллейбус.
Оба —
с мешками…
Рядышком
в нимбе из снежного пара
с удалью злою
Баба-Яга посреди тротуара
машет метлою.
На гору
с видом таинственно-мудрым
лезут трамваи…
Кто-то сказал,
что в кондитерской утром
«Сказку» давали…
Вечер,
заполненый чудесами,
призрачно длится.
Красная Шапочка
ждет под часами
звездного принца…
И, желваки обозначив на скулах,
выкушав водки,
ходят
в дубленых овечьих шкурах
Серые Волки.
Сладка ягода
Утро проползло по крышам,
все дома позолотив…
Первое,
что я услышал
при рожденье,
был мотив.
То ли древний,
то ли новый,
он в ушах моих крепчал
и какой-то долгой нотой
суть мою
обозначал.
Он меня за сердце тронул,
он неповторимым был.
Я его услышал.
Вздрогнул.
Засмеялся
и —
забыл!
И теперь никак не вспомню.
И от этого грущу…
С той поры,
как ветра в поле,
я всю жизнь
мотив ищу.
На зимовье
стыну
лютом,
охаю на вираже.
И прислушиваюсь к людям,
к птицам,
к собственной душе.
К голосам зари багряным,
к гулу с четырех сторон.
Чувствую,
что где-то рядом,
где-то очень близко
он!..
Зябкий, будто небо в звездах,
неприступный,
как редут.
Ускользающий,
как воздух.
Убегающий,
как ртуть.
Плеск оркестров.
Шорох санный.
Звон бокалов.
Звон реторт…
Вот он!
Вроде бы тот самый!
Вроде бы.
А все ж —
не тот!
Тот я сразу же узнаю.
За собою позову…
Вот живу и вспоминаю…
Может,
этим и живу.
«Был солдат…»
Сладка ягода
в лес поманит,
щедрой спелостью удивит.
Сладка ягода
одурманит.
Горька ягода
отрезвит.
Ой, крута судьба,
словно горка,
довела она, извела.
Сладкой ягоды —
только горстка.
Горькой ягоды —
два ведра.
Я не ведаю,
что со мною,
почему она так растет —
сладка ягода
лишь весною,
горька ягода
круглый год…
Над судьбой моей
ты посмейся,
погляди мне вслед из окна.
Сладку ягоду рвали вместе.
Горьку ягоду —
я одна.
«Та зима была…»
Был солдат
на небывалой войне,
на дорогах обожженной планеты.
Он сначала видел
только во сне
День Победы…
Отступал он
и в атаку ходил,
превозмог он все раненья и беды.
Был готов он жизнь отдать
за один
День Победы!..
И ни разу
ни слезинки из глаз,
он усталости и страха
не ведал…
А заплакал он
единственный раз.
В День Победы.
Баллада о крыльях
Та зима была,
будто война, —
лютой.
Пробуравлена,
прокалена ветром.
Снег лежал,
навалясь на январь
грудой.
И кряхтели дома
под его весом.
По щербатому полу
мороз крался.
Кашлял новый учитель
Сергей Саныч.
Застывали чернила
у нас в классе.
И контрольный диктант
отменял завуч…
Я считал,
что не зря
голосит ветер,
не случайно
болит по утрам
горло,
потому что остались
на всем свете
лишь зима и война —
из времен года!
И хлестала пурга
по земле крупно,
и дрожала река
в ледяном гуле.
И продышины в окнах
цвели кругло,
будто в каждую
кто-то всадил
пулю!..
И надела соседка
платок вдовий.
И стонала она допоздна-поздно…
Та зима была,
будто война, —
долгой.
Вспоминаю
и даже сейчас
мерзну.
(Из поэмы «210 шагов»)
Мужичонка-лиходей —
рожа варежкой —
дня двадцатого апреля
года давнего
закричал вовсю
в Кремле,
на Ивановской,
дескать,
«дело у него
Государево!»
Кто таков?
Почто вопит?
Во что верует?
Отчего в глаза стрельцам
глядит без робости?
Вор – не вор,
однако кто его ведает…
А за крик
держи ответ
по всей строгости!..
Мужичка того
недремлющая стража взяла.
На расспросе
объявил этот странный тать,
что клянется смастерить
два великих крыла
и на оных,
аки птица,
будет в небе летать…
Подземелье.
Стол дубовый.
И стена
на три крюка.
По стене плывут, качаясь,
тени страшные.
Сам боярин Троекуров
у смутьяна-мужика,
бородою тряся,
грозно спрашивали:
– Что творишь, холоп?
– Не худое творю.
– Значит, хочешь взлететь?
– Даже очень хочу.
– Аки птица, говоришь?
– Аки птица, говорю.
– Ну, а как не взлетишь?
– Непременно взлечу!
Был расспрашиван холоп
строгим способом,
шли от засветло расспросы
и до затемно.
Дыбой гнули мужика,
а он упорствовал:
«Обязательно взлечу!
Обязательно!»
Вдруг и вправду полетит
мозгля крамольная?!
Вдруг понравится царю
потеха знатная?
Призадумались боярин
и промолвили:
– Ладно!..
Что тебе, холоп,
к работе
надобно?
Дали все, что просил
для крылатых дел:
два куска холста,
драгоценной слюды,
прутьев ивовых,
на неделю еды.
(И подьячего,
чтоб смотрел-глядел.)
Необычное
мужичок мастерил,
вострым ножиком
он холсты кромсал,
из белужьих жабр
хитрый клей варил,
прутья ивовые
в три ряда вязал.
От рассветной зари
до темных небес
он работал
и не печалился.
Он старался – черт,
он смеялся – бес:
«Получается!
Ой, получается!..»
Слух пошел по Москве:
«Лихие дела!..
Мужичонка…
Да чтоб мне с места не встать!..
Завтра в полдень, слышь?..
Два великих крыла…
На Ивановской…
Аки птица летать…»
– Что творишь, холоп?
– Не худое творю.
– Значит, хочешь взлететь?
– Даже очень хочу.
– Аки птица, говоришь?
– Аки птица, говорю.
– Ну, а как не взлетишь?
– Непременно взлечу!
Мужичонка-лиходей —
рожа варежкою, —
появившись из ворот
скособоченных,
дня тридцатого апреля
на Ивановскую
вышел-вынес
два крыла перепончатых.
Были крылья угловатыми
и мощными,
распахнулись —
всех зажмуриться
заставили!
Были тоненькими очень —
да не морщили.
Были словно ледяными —
да не таяли.
Отливали эти крылья
сверкающие
то ли – кровушкою,
то ли – пожарами.
Сам боярин Троекуров
со товарищами
поглазеть на это чудо
пожаловали…
Крыльев радужных таких
земля не видела.
И надел их мужик,
слегка важничая.
Вся Ивановская площадь
шеи
вытянула,
приготовилася ахнуть
вся Ивановская!..
Вот он крыльями взмахнул,
сделал первый шаг.
Вот он чаще замахал,
от усердья взмок.
Вот на цыпочки встал, —
да не взлеталось никак!..
Вот он щеки надул, —
а взлететь не мог!..
Он и плакал,
и молился,
и два раза отдыхал,
закатив глаза,
подпрыгивал по-заячьи.
Он поохивал,
присвистывал,
он крыльями махал
и ногами семенил,
как в присядочке.
По земле стучали крылья,
крест мотался на груди.
Обдавала пыль
вельможного боярина.
Мужику уже кричали:
«Ну, чего же ты?
Лети!
Обещался, так взлетай,
окаянина!..»
А когда он завопил:
«Да где ж ты, господи?!» —
и купца задел крылом,
пробегаючи,
вся Ивановская площадь
взвыла
в хохоте,
так что брызнули с крестов
стаи галочьи!..
А мужик упал на землю,
как подрезали.
И не слышал он
ни хохота,
ни карканья…
Сам
боярин Троекуров
не побрезговали:
подошли к мужичку
и в личность
харкнули.
И сказали так боярин:
«Будя!
Досыта
посмеялись.
А теперь давай похмуримся.
Батогами его!
Но чтоб —
не до смерти.
Чтоб денечка два пожил
да помучился…»
Ой, взлетели батоги
посреди весны.
Вился каждый батожок
в небе
пташкою.
И оттудова —
да поперек спины!
Поперек спины —
да все с оттяжкою!
Чтобы думал —
знал!
Чтобы впрок —
для всех!
Чтоб вокруг тебя
стало красненько!
Да с размахом —
а-ах!
Чтоб до сердца —
э-эх!
И еще раз —
о-ох!
И —
полразика!..
– В землю смотришь, холоп?
– В землю смотрю.
– Полетать хотел?
– И теперь хочу.
– Аки птица, говоришь?
– Аки птица, говорю.
– Ну, а дальше как?
– Непременно взлечу!
Мужичонка-лиходей —
рожа варежкой, —
одичалых собак
пугая стонами,
в ночь промозглую
лежал на Ивановской,
будто черный крест —
руки в стороны.
Посредине государства,
затаенного во мгле,
посреди берез
и зарослей смородинных,
на заплаканной,
залатанной,
загадочной Земле
хлеборобов,
храбрецов
и юродивых.
Посреди иконных ликов
и немыслимых личин,
бормотанья
и тоски неосознанной,
посреди пиров и пыток,
пьяных песен и лучин
человек лежал ничком
в крови
собственной.
Он лежал один,
и не было
ни звезд, ни облаков.
Он лежал,
широко глаза открывши…
И спина его горела
не от царских батогов, —
прорастали крылья в ней.
Крылья.
Крылышки.








