Вся жизнь впереди… (сборник)
Текст книги "Вся жизнь впереди… (сборник)"
Автор книги: Роберт Рождественский
Жанр:
Поэзия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 8 страниц) [доступный отрывок для чтения: 2 страниц]
Роберт Рождественский
Вся жизнь впереди… (сборник)
© Киреева А.Б., 2014
© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2014
Все права защищены. Никакая часть электронной версии этой книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме и какими бы то ни было средствами, включая размещение в сети Интернет и в корпоративных сетях, для частного и публичного использования без письменного разрешения владельца авторских прав.
© Электронная версия книги подготовлена компанией ЛитРес ( www.litres.ru)
* * *
Стихотворения
Из сборника «Испытание» (1956)
УтроВладимиру Соколову
«Слова бывают грустными…»
Есть граница между ночью и утром,
между тьмою
и зыбким рассветом,
между призрачной тишью
и мудрым
ветром…
Вот осиновый лист трясется,
до прожилок за ночь промокнув.
Ждет,
когда появится солнце…
В доме стали заметней окна.
Спит,
раскинув улицы,
город,
все в нем —
от проводов антенных
до замков,
до афиш на стенах, —
все полно ожиданием:
скоро,
скоро!
скоро!! —
вы слышите? —
скоро
птицы грянут звонким обвалом,
растворятся,
сгинут туманы…
Темнота заползает
в подвалы,
в подворотни,
в пустые карманы,
наклоняется над часами,
смотрит выцветшими глазами
(ей уже не поможет это), —
и она говорит голосами
тех,
кто не переносит
света.
Говорит спокойно вначале,
а потом клокоча от гнева:
– Люди!
Что ж это,
ведь при мне вы
тоже кое-что
различали.
Шли,
с моею правдой не ссорясь,
хоть и медленно,
да осторожно…
Я темней становилась нарочно,
чтобы вас не мучила совесть,
чтобы вы не видели грязи,
чтобы вы себя
не корили…
Разве было плохо вам?
Разве
вы об этом тогда
говорили?
Разве вы тогда понимали
в беспокойных красках рассвета?
Вы за солнце
луну принимали.
Разве я
виновата в этом?
Ночь, молчи!
Все равно не перекричать
разрастающейся в полнеба зари.
Замолчи!
Будет утро тебе отвечать.
Будет утро с тобой говорить.
Ты себя оставь
для своих льстецов,
а с такими советами к нам
не лезь —
человек погибает в конце концов,
если он скрывает
свою болезнь.
…Мы хотим оглядеться
и вспомнить теперь
тех,
кто песен своих не допел до утра…
Говоришь,
что грязь не видна при тебе?
Мы хотим ее видеть!
Ты слышишь?
Пора
знать,
в каких притаилась она углах,
в искаженные лица врагов взглянуть,
чтобы руки скрутить им!
Чтоб шеи свернуть!
…Зазвенели будильники на столах.
А за ними
нехотя, как всегда,
коридор наполняется скрипом дверей,
в трубах
с клекотом гулким проснулась вода.
С добрым утром!
Ты спишь еще?
Встань скорей!
Ты сегодня веселое платье надень.
Встань!
Я птицам петь для тебя велю,
Начинается день.
Начинается
день!
Я люблю это время.
Я
жизнь люблю!
О разлуке
Слова бывают грустными,
слова бывают горькими.
Летят они по проводам
низинами,
пригорками.
В конвертах запечатанных
над шпалами стучат они,
над шпалами,
над кочками:
«Все кончено.
Все
кончено…»
«Приходить к тебе, чтоб снова…»
Ты ждешь его теперь,
когда
вернуть его назад
нельзя…
Ты ждешь.
Приходят поезда,
на грязных спинах
принося
следы дорожных передряг,
следы стремительных дождей…
И ты,
наверно, час подряд
толкаешься среди людей.
Зачем его здесь ищешь ты —
в густом водовороте слов,
кошелок,
ящиков,
узлов,
среди вокзальной суеты,
среди приехавших сюда
счастливых,
плачущих навзрыд?…
Ты ждешь.
Приходят поезда.
Гудя,
приходят поезда…
О нем
никто не говорит.
И вот уже не он,
а ты,
как будто глянув с высоты,
все перебрав в своей душе,
все принимая,
все терпя,
ждешь,
чтобы он простил тебя…
А может,
нет его уже…
Ты слишком поздно поняла,
как
он тебе необходим.
Ты поздно поняла,
что с ним
ты во сто крат сильней была…
Такая тяжесть на плечах,
что сердце
сплющено в груди,
Вокзал кричит,
дома кричат:
«Найди его!
Найди!
Найди!»
Нет тяжелее ничего,
но ты стерпи,
но ты снеси.
Найди его!
Найди его.
Прощенья у него
проси.
А. К.
Без тебя
Приходить к тебе,
чтоб снова
просто вслушиваться в голос
и сидеть на стуле, сгорбясь,
и не говорить ни слова.
Приходить,
стучаться в двери,
замирая, ждать ответа…
Если ты узнаешь это,
то, наверно, не поверишь,
то, конечно, захохочешь, скажешь:
«Это ж глупо очень…»
Скажешь:
«Тоже мне —
влюбленный!» —
и посмотришь удивленно,
и не усидишь на месте.
Будет смех звенеть рекою…
Ну и ладно.
Ну и смейся.
Я люблю тебя
такою.
Хотя б во сне давай увидимся с тобой.
Пусть хоть во сне
твой голос зазвучит…
В окно —
не то дождем,
не то крупой
с утра заладило.
И вот стучит, стучит…
Как ты необходима мне теперь!
Увидеть бы.
Запомнить все подряд…
За стенкою о чем-то говорят.
Не слышу.
Но, наверно, – о тебе!..
Наверное,
Я у тебя в долгу,
любовь, наверно, плохо берегу:
хочу услышать голос —
не могу!
Лицо пытаюсь вспомнить —
не могу!
…Давай увидимся с тобой хотя б во сне!
Ты только скажешь, как ты там.
И все.
И я проснусь.
И легче станет мне…
Наверно, завтра
почта принесет
письмо твое.
А что мне делать с ним?
Ты слышишь?
Ты должна понять меня —
хоть авиа,
хоть самым скоростным,
а все равно пройдет четыре дня.
Четыре дня!
А что за эти дни
случилось —
разве в письмах я прочту?!
Как эхо от грозы, придут они…
Давай увидимся с тобой —
я очень жду —
хотя б во сне!
А то я не стерплю,
в ночь выбегу
без шапки,
без пальто…
Увидимся давай с тобой,
а то…
А то тебя сильней я полюблю.
Из сборника «Дрейфующий проспект» (1959)
Нелетная погодаУшел самолет
Нет погоды над Диксоном.
Есть метель.
Ветер есть.
И снег.
А погоды нет.
Нет погоды над Диксоном третий день.
Третий день подряд
мы встречаем рассвет
не в полете,
который нам по душе,
не у солнца,
слепящего яростно,
а в гостинице.
На втором этаже.
Надоевшей.
Осточертевшей уже.
Там, где койки стоят в два яруса.
Там, где тихий борт-штурман Леша
снисходительно,
полулежа,
на гитаре играет,
глядя в окно,
вальс задумчивый
«Домино».
Там, где бродят летчики по этажу,
там, где я тебе это письмо пишу,
там, где без рассуждений
почти с утра, —
за три дня,
наверно, в десятый раз, —
начинается «северная» игра —
преферанс.
Там, где дни друг на друга похожи,
там, где нам
ни о чем не спорится…
Ждем погоды мы.
Ждем в прихожей
Северного полюса.
Третий день
погоды над Диксоном нет.
Третий день.
А кажется:
двадцать лет!
Будто нам эта жизнь двадцать лет подстать,
двадцать лет, как забыли мы слово:
летать!
И обидно.
И некого вроде винить.
Телефон в коридоре опять звонит.
Вновь синоптики,
самым святым клянясь,
обещают на завтра
вылет
для нас.
И опять, как в насмешку,
приходит с утра
завтра,
слишком похожее
на вчера.
Улететь —
дело очень нелегкое,
потому что погода —
нелетная.
…Самолеты охране поручены.
Самолеты к земле прикручены,
будто очень опасные
звери они.
будто вышли уже
из доверья они,
Будто могут
плюнуть они на людей —
на пилотов,
механиков
и радистов.
И туда, где солнце.
Сквозь тучи.
Над Диксоном
третий день погоды нет.
Третий день.
Рисковать приказами запрещено.
Тихий штурман Леша
глядит в окно.
Тихий штурман
наигрывает «Домино».
Улететь нельзя все равно
ни намеренно,
ни случайно,
ни начальникам,
ни отчаянным —
никому.
Ровесникам
Вам каждый второй расскажет
невыдуманную историю
(об этом
не пишут в газетах,
песен об этом
не слышно),
но я видел сам однажды:
ушел самолет на Викторию.
Ушел самолет, покачиваясь.
Ушел самолет,
и крышка.
Одиннадцать дней радисты
усталых глаз не смыкали.
Обшаривали пилоты
каждый клочок земли.
Людей,
потерпевших бедствие,
одиннадцать дней искали.
А на двенадцатый
утром
радировали:
«Нашли!»
Нашли?
Но тогда скажите,
зачем же, кусая губы,
начальник аэропорта
не смотрит в глаза другим?
Кому эти черные ленты?
Зачем же оркестр из клуба
в притихшем
маленьком зале
негромко играет гимн?..
Упругий морозный воздух
морзянка сечет на части,
земля беспокойно вздрагивает,
известием растревожена.
И сообщают об этом
женам одним
да начальству.
Женам —
так, как приказано.
Начальству —
так, как положено.
А в доме возле Арбата
матери верили снам.
Им снилась немая пустыня
без края и без конца.
Белесый сынишка штурмана
проплакал в тот день допоздна
под огромной картой Арктики
в кабинете отца…
По-прежнему шли самолеты
трассой предельно трудной.
По-прежнему
долгим вьюгам
никто не хотел сдаваться.
И над молчаливыми льдами,
над бесконечной тундрой
висели на ниточках звезды,
готовые
оборваться.
Артуру Макарову
Знаешь, друг,
мы, наверно, с рожденья
такие…
Сто разлук
нам пророчили
скорую гибель.
Сто смертей
усмехались беззубыми ртами.
Наши мамы
вестей
месяцами от нас ожидали…
Мы
росли —
поколение
рвущихся плавать.
Мы пришли
в этот мир,
чтоб смеяться и плакать,
видеть смерть
и, в открытое море бросаясь,
песни петь,
целовать неприступных красавиц!
Мы пришли
быть,
где необходимо и трудно…
От земли
города поднимаются круто.
Век
суров.
Почерневшие реки
дымятся.
Свет костров
лег на жесткие щеки
румянцем…
Как всегда,
полночь смотрит
немыми глазами.
Поезда
отправляются по расписанью.
Мы ложимся спать.
Кров родительский
сдержанно хвалим…
Но
опять
уезжаем,
летим,
отплываем!
Двадцать раз за окном
зори
алое знамя подымут…
Знаю я:
мы однажды уйдем
к тем,
которые сраму
не имут.
Ничего
не сказав.
Не успев попрощаться…
Что
с того?
Все равно: это —
слышишь ты? —
счастье:
сеять хлеб
и смеяться
в ружейные дула…
Жить взахлеб!
Это здорово кто-то придумал!
Из сборника «Необитаемые острова» (1962)
Необитаемые островаТворчество
Снятся усталым спортсменам рекорды.
Снятся суровым поэтам слова.
Снятся влюбленным
в огромном городе
необитаемые
острова.
Самые дальние,
самые тайные,
ветру открытые с трех сторон,
необнаруженные,
необитаемые,
принадлежащие тем,
кто влюблен.
Даже отличник
очень старательный
их не запомнит со школьной скамьи, —
ведь у влюбленных
своя география!
Ведь у влюбленных
карты
свои!
Пусть для неверящих
это в новинку, —
только любовь
предъявила
права.
Верьте:
не сказка,
верьте:
не выдумка —
необитаемые острова!..
Все здесь простое,
все самое первое —
ровная,
медленная река,
тонкие-тонкие,
белые-белые,
длинные-длинные
облака.
Ветры,
которым под небом не тесно,
птицы,
поющие нараспев,
море,
бессонное,
словно сердце,
горы,
уверенные в себе.
Здесь водопады
литые,
летящие,
мягкая,
трепетная трава…
Только для любящих
по-настоящему
эти
великие острова!..
Двое на острове.
Двое на острове.
Двое – и все!..
А над ними —
гроза.
Двое —
и небо тысячеверстное.
Двое – и вечность!
И звезды в глаза…
Это не просто.
Это не просто.
Это сложнее любого
в сто крат…
В городе стихшем
на перекрестках
желтым огнем светофоры горят.
Меркнет
оранжевый отблеск неона.
Гаснут рекламы,
гуденье прервав…
Тушатся окна,
тушатся окна
в необитаемых
островах.
Э. Неизвестному
Богини
Как оживает камень?
Он сначала
не хочет верить
в правоту резца…
Но постепенно
из сплошного чада плывет лицо.
Верней —
подобие лица.
Оно ничье.
Оно еще безгласно.
Оно еще почти не наяву.
Оно еще
безропотно согласно
принадлежать любому существу.
Ребенку,
женщине,
герою,
старцу…
Так оживает камень.
Он —
в пути.
Лишь одного не хочет он:
остаться
таким, как был.
И дальше не идти…
Но вот уже
с мгновением великим
решимость Человека сплетена.
Но вот уже
грудным, просящим криком
вся мастерская
до краев полна:
«Скорей!
Скорей, художник!
Что ж ты медлишь?
Ты не имеешь права
не спешить!
Ты дашь мне жизнь!
Ты должен.
Ты сумеешь.
Я жить хочу!
Я начинаю
жить.
Поверь в меня светло и одержимо.
Узнай!
Как почку майскую, раскрой.
Узнай меня!
Чтоб по гранитным жилам
пошла
толчками
каменная кровь.
Поверь в меня!..
Высокая,
живая,
по скошенной щеке
течет слеза…
Смотри!
Скорей смотри!
Я открываю
печальные
гранитные глаза.
Смотри:
я жду взаправдашнего ветра.
В меня уже вошла
твоя весна!..»
А человек,
который создал
это,
стоит и курит около окна.
В. Аксенову
«Будь, пожалуйста, послабее…»
Давай покинем этот дом,
давай покинем, —
нелепый дом,
набитый скукою и чадом.
Давай уйдем к своим домашним богиням,
к своим уютным богиням,
к своим ворчащим…
Они, наверно, ждут нас?
Ждут.
Как ты думаешь?
Заварен чай,
крепкий чай.
Не чай – а деготь!
Горят цветные светляки на низких тумбочках,
от проносящихся машин
дрожат стекла…
Давай пойдем, дружище!
Из-за стола встанем.
Пойдем к богиням,
к нашим судьям бессонным.
Где нам обоим
приговор уже составлен.
По меньшей мере мы приговорены —
к ссоре…
Богини сидят,
в немую тьму глаза тараща.
И в то,
что живы мы с тобою,
верят слабо…
Они ревнивы так,
что это даже страшно.
Так подозрительны,
что это очень странно.
Они придумывают разные разности,
они нас любят горячо и неудобно.
Они всегда считают
самой высшей радостью
те дни, когда мы дома.
Просто дома…
Москва ночная спит
и дышит глубоко.
Москва ночная
до зари ни с кем не спорит…
Идут к богиням
два не очень трезвых
бога.
Желают боги одного:
быть собою.
Ливень
Будь, пожалуйста,
послабее.
Будь,
пожалуйста.
И тогда подарю тебе я
чудо
запросто.
И тогда я вымахну —
вырасту,
стану особенным.
Из горящего дома вынесу
тебя,
сонную.
Я решусь на все неизвестное,
на все безрассудное, —
в море брошусь,
густое,
зловещее, —
и спасу тебя!..
Это будет
сердцем велено мне,
сердцем велено…
Но ведь ты же
сильнее меня,
сильней
и уверенней!
Ты сама готова спасти других
От уныния тяжкого.
Ты сама не боишься ни свиста пурги,
ни огня хрустящего.
Не заблудишься,
не утонешь,
зла не накопишь.
Не заплачешь
и не застонешь,
если захочешь.
Станешь плавной
и станешь ветреной,
если захочешь.
Мне с тобою —
такой уверенной —
трудно
очень.
Хоть нарочно,
хоть на мгновенье, —
я прошу,
робея, —
помоги мне в себя поверить,
стань
слабее.
Аленке
В сорок четвертом
– Погоди!.. —
А потом тишина, и опять:
– Погоди…
К потемневшей земле
неподатливый сумрак прижат.
Бьют по вздувшимся почкам
прямые, как правда,
дожди.
И промокшие птицы
на скрюченных ветках дрожат…
Ливень мечется?
Пусть.
Небо рушится в ярости?
Пусть!
Гром за черной горою
протяжно и грозно храпит…
Погоди!
Все обиды забудь.
Все обиды забудь…
Погоди!
Все обиды забыл я.
До новых
обид…
Хочешь,
высушу птиц?
Жарким ветром в лесах просвищу?
Хочешь,
синий цветок принесу из-за дальних морей?
Хочешь,
завтра тебе
озорную зарю посвящу.
Напишу на заре:
«Это ей
посвящается.
Ей…»
Сквозь кусты продираясь,
колышется ливень в ночи.
Хочешь,
тотчас исчезнет
свинцовая эта беда?..
Погоди!
Почему ты молчишь?
Почему ты молчишь?
Ты не веришь мне?
Верь!
Все равно ты поверишь,
когда
отгрохочут дожди.
Мир застынет,
собой изумлен.
Ты проснешься.
Ты тихо в оконное глянешь стекло
и увидишь сама:
над землей,
над огромной землей
сердце мое,
сердце мое
взошло.
Реквием (Из поэмы)
Везет
на фронт
мальчика
товарищ военный врач…
Мама моя,
мамочка,
не гладь меня,
не плачь!
На мне военная форма, —
не гладь меня при других!
На мне военная форма,
на мне
твои сапоги.
Не плачь!
Мне уже двенадцать,
я взрослый
почти…
Двоятся,
двоятся,
двоятся
рельсовые пути…
В кармане моем документы, —
печать войсковая строга.
В кармане моем документы,
по которым
я – сын полка.
Прославленного,
гвардейского,
проверенного в огне…
Я еду на фронт.
Я надеюсь,
что браунинг выдадут мне.
Что я в атаке
не струшу,
что время мое пришло.
Завидев меня,
старухи
охают тяжело:
«Сыночек…
Солдатик маленький…
Вот ведь
настали дни…»
Мама моя,
мамочка!
Скорей им все объясни!
Скажи,
чего это ради
они надо мной ревут?
Зачем
они меня гладят?
Зачем сыночком
зовут?
И что-то шепчут невнятно,
и темный суют калач…
Россия моя,
не надо!
Не гладь меня!
И не плачь!
Не гладь меня!
Я просто
будущий сын полка.
И никакого геройства
я не совершил
пока!
И даже тебе не ясно,
что у меня впереди…
Двоятся,
двоятся,
двоятся
рельсовые пути…
Поезд идет размеренно,
раскачиваясь нелепо, —
длинный
и очень медленный,
как очередь
за хлебом…
4
Черный камень,
черный камень,
что ж молчишь ты,
черный камень?
Разве ты хотел такого?
Разве ты мечтал когда-то
стать надгробьем
для могилы
Неизвестного солдата?
Черный камень.
Что ж молчишь ты,
черный камень?..
Мы в горах
тебя искали.
Скалы
тяжкие
дробили.
Поезда в ночах
трубили.
Мастера в ночах
не спали.
Чтобы умными руками,
чтобы
собственною кровью
превратить
обычный камень
в молчаливое
надгробье.
Разве камни
виноваты
в том,
что где-то под землею
слишком долго
спят солдаты?
Безымянные
солдаты.
Неизвестные
солдаты…
А над ними
травы сохнут.
А над ними
звезды меркнут.
А над ними
кружит беркут.
И качается подсолнух.
И стоят над ними
сосны.
И пора приходит
снегу.
И оранжевое солнце
разливается по небу.
Время
движется над ними…
Но когда-то,
но когда-то
кто-то в мире
помнил
имя
Неизвестного солдата!
Ведь еще
до самой смерти
он имел друзей немало.
Ведь еще
живет на свете
очень старенькая
мама.
А еще была
невеста.
Где она теперь —
невеста?..
Умирал солдат —
известным.
Умер —
Неизвестным.
5
Ой, зачем ты,
солнце красное,
все уходишь —
не прощаешься?
Ой, зачем
с войны безрадостной,
сын,
не возвращаешься?
Из беды тебя я выручу,
прилечу
орлицей быстрою.
Отзовись,
моя кровиночка!
Маленький.
Единственный…
Белый свет
не мил.
Изболелась я.
Возвратись,
моя надежда!
Зернышко мое.
Зорюшка моя.
Горюшко мое, —
где ж ты?
Не могу найти дороженьки,
чтоб заплакать над могилою,
Не хочу я
ничегошеньки, —
только сына милого.
За лесами моя ластынька!
За горами – за громадами…
Если выплаканы глазыньки,
сердцем
плачут матери…
Белый свет
не мил.
Изболелась я.
Возвратись,
моя надежда!
Зернышко мое.
Зорюшка моя.
Горюшко мое, —
где ж ты?
8
…Слушайте!
Это мы
говорим.
Мертвые.
Мы.
Слушайте!
Это мы
говорим.
Оттуда.
Из тьмы.
Слушайте!
Распахните глаза.
Слушайте до конца.
Это мы говорим.
Мертвые.
Стучимся
в ваши сердца.
Не пугайтесь!
Однажды мы вас потревожим во сне.
Над полями
свои голоса пронесем
в тишине.
Мы забыли,
как пахнут цветы.
Как шумят тополя.
Мы и землю забыли.
Какой она стала,
земля?
Как там птицы?
Поют на земле
без нас?
Как черешни?
Цветут на земле
без нас?
Как светлеет река?
И летят облака
над нами?
Без нас.
Мы забыли траву.
Мы забыли деревья
давно.
Нам
шагать по земле
не дано.
Никогда
не дано!
Никого не разбудит
оркестра
печальная
медь…
Только самое страшное, —
даже страшнее,
чем смерть:
знать,
что птицы
поют на земле
без нас!
Что черешни
цветут на земле
без нас!
Что светлеет река.
И летят облака
над нами.
Без нас.
Продолжается жизнь.
И опять
начинается день.
Продолжается жизнь.
Приближается время дождей.
Нарастающий ветер
колышет
большие хлеба.
Это —
ваша судьба.
Это —
общая наша
судьба.
Так же птицы
поют на земле
без нас.
И черешни
цветут на земле
без нас.
И светлеет река.
И летят облака
над нами.
Без нас…
9
Я не смогу.
Я не умру…
Если
умру —
стану
травой.
Стану
листвой.
Дымом костра.
Вешней землей.
Ранней звездой.
Стану волной,
пенной волной.
Сердце
свое
вдаль унесу.
Стану
росой,
первой грозой,
смехом детей,
эхом в лесу…
Будут в степях
травы
шуметь.
Будет стучать
в берег
волна…
Только б
допеть!
Только б
успеть!
Только б
испить
чашу
до дна!
Только б
в ночи
пела труба!
Только б
в полях
зрели хлеба!..
Дай мне
ясной жизни,
судьба!
Дай мне
гордой смерти,
судьба!
Из сборника «Ровеснику» (1962)
«– Почем фунт лиха?..»Концерт
– Почем фунт лиха?
– Не торгую
лихом.
Дверь в детство открывается со скрипом.
В который раз
мне память подсказала
пустынную дорогу до базара.
А на базаре
шла торговля
лихом!
Оно в те годы
называлось жмыхом.
Сырыми отрубями называлось
и очередью длинной
извивалось.
Оно просило сумрачно и сонно:
– Куплю буханку
за четыре сотни…
– Меняю сапоги
на поллитровку…
Оно
шагами мерило дорогу.
В дома входило,
улиц не покинув,
то строчкою:
«Оставлен город Киев…»
То слишком ясной,
слишком неподробной
казенною
бумагой похоронной.
И песни вдовьи
начинались тихо:
«Ой, горюшко!..
Ой, лишенько!..
Ой, лихо!..»
Глазами мудрецов
смотрели дети.
Продать все это?
За какие деньги?
Кто их чеканит?
Из чего чеканит?
Кто радости от горя
отсекает?..
Да, люди забывают о потерях.
Обманы терпят.
И обиды терпят.
Да, пламя гаснет.
Стоны затихают.
И даже вдовьи слезы
высыхают.
И снова людям
новый век отпущен.
Но память
возвращается к живущим.
Приходит память,
чтобы многократно
перехлестнуть календари
обратно.
Она в ночи плывет над головами
и говорит неслышными словами
о времени
суровом и великом.
Я помню все.
Я не торгую
лихом.
Слышишь?!
Сорок трудный год.
Омский госпиталь…
Коридоры сухие и маркие.
Шепчет старая нянечка:
«Господи!..
До чего же артисты
маленькие…»
Мы шагаем палатами длинными.
Мы почти растворяемся в них
с балалайками,
с мандолинами
и большими пачками книг…
Что в программе?
В программе – чтение,
пара песен
военных, правильных…
Мы в палату тяжелораненых
входим с трепетом и почтением…
Двое здесь.
Майор артиллерии
с ампутированной ногой,
в сумасшедшем бою
под Ельней
на себя принявший огонь.
На пришельцев глядит он весело…
И другой —
до бровей забинтован, —
капитан,
таранивший «мессера»
три недели назад
над Ростовом…
Мы вошли.
Мы стоим в молчании…
Вдруг
срывающимся фальцетом
Абрикосов Гришка отчаянно
объявляет начало концерта.
А за ним,
не вполне совершенно,
но вовсю запевале внимая,
о народной поем,
о священной
так,
как мы ее понимаем…
В ней Чапаев сражается заново,
краснозвездные мчатся танки.
В ней шагают наши
в атаки,
а фашисты падают замертво.
В ней чужое железо плавится,
в ней и смерть отступать должна.
Если честно признаться,
нравится
нам
такая война…
Мы поем…
Только голос летчика
раздается.
А в нем – укор:
«Погодите…
Постойте, хлопчики…
Погодите…
Умер
майор…»
Балалайка всплеснула горестно.
Торопливо, будто в бреду…
…Вот и все
о концерте в госпитале
в том году.
А. К.
Чайку бы!
Покрепче б!
С малиной!
Какие некстати мечты!
Занозистый звон комариный.
Корявые сосны.
А ты
далёко.
Как детство,
далёко.
Далёко,
как эта река
с названием-всплеском: Олёкма —
сейчас от тебя далека.
Вхожу я под посвисты ветра,
как в воду, в дорожный азарт.
Я понял разлуку,
и это
не так мудрено
доказать.
Могу я плечом отодвинуть
от сердца глухую печаль.
И даже без писем —
привыкнуть.
И даже без крова —
смолчать.
Я видел и землю и небо,
умею ответить врагу,
могу
без воды и без хлеба,
но без одного
не могу!
Пускай это слишком жестоко,
пускай я тебя огорчу, —
прости меня!
Слышишь?!
Но только
в дороге я верить хочу,
что где-то на глобусе этом,
летящем,
как мир,
молодом,
озябшем,
продутом,
прогретом,
то темном,
а то золотом, —
ты голову дымом дурманишь,
не знаешь ни ночи,
ни дня,
и плачешь,
и руки ломаешь,
и ждешь,
как спасенья,
меня!