355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Римантас Будрис » Нежнорогий возвращается в лес » Текст книги (страница 8)
Нежнорогий возвращается в лес
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 15:41

Текст книги "Нежнорогий возвращается в лес"


Автор книги: Римантас Будрис



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 11 страниц)

Ноябрь. Еще один день немолкнущего шума волн

Сегодня играет море. Крепко бушует, грохочет. Высокая волна выгибает вспененный хребет и всей тяжестью обрушивается своей седой головой вниз, на ровное дно. Звонко, точно тугой барабан, отзывается песок. Будто кто-то грохочет дробно в мутно-зеленой пучине.

Тучи скользят низко. Набрякшие, свинцовые, с лохматыми подбрюшьями. Сизые космы летят стремительно, не хотят отставать от ветра. Не поймешь, где конец одной тучи и начало другой. Все небо – ас морского берега видно широко – как бы сплошное вместилище туч.

Покамест еще проглядывало солнце. Днем прояснится, случается, что и паутинка блеснет, повиснет на ветке, зацепится за одеревенелый стебелек в травах.

Хлынули синицы. Обильнее всех – большие синицы. С черной ленточкой через желтое брюшко. У всех щеки белые, все нравом разбитные, шустрые.

Птицы детской поры!

Занесенные снегом плетни, запорошенные добела ветки деревьев и желтеющие птички на них. Попрыгивают, поскакивают, снуют вокруг домов всю зиму. Кто не помнит их с детских лет! И в городе, и в деревне – у каждого свои синицы. Хоть одна синичка, а есть.

Летели синицы, и я был рад: между облаков виднелось солнышко, в ловушке суетились белощекие птички.

Стоя в приемной камере, я брал пригоршнями этих птичек с золотистыми брюшками, зажимал легкие колечки, освобождал пальцы – летите, летите, летите! Синичка мгновенно, словно крохотная точка, растворяется в воздухе. И нет ее. Скрылась. Малая мысль человека, крупица дня – унеслась, умчалась.

В те дни сеть выглядела нарядно. Снаружи налипли прибитые ветром изжелта-восковые березовые листья, а изнутри золотятся, повиснув на сетке, желтопузики-синички. Кругом мухоморы, яркие, в белых пятнышках, еще пестреют на лужайке.

Это было весело, В подсохшей траве стоял приемник; оттуда звучали песни и мелодии об осени, алых ягодах, хитроумно запрятанном грибе рыжике, который надо искать. А я все тружусь в ловушке, подпеваю транзистору, переговариваюсь с синичками. Работа моя все та же – колечко за колечком, птица за птицей.

Куда же они улетают, где зимуют? Да как еще дружно летят, густым потоком, вроде зябликов. Валят, напирают, видно, что-то понуждает их всех тронуться в южные края.

Но ведь зимой, в злющий мороз, мы увидим синичек у себя под окнами, на задворках, на околицах деревень. Запрыгают они и по веткам городских парков и скверов.

Наверное, синицы, которых я встречаю на птичьем перекрестке, – это птицы-северянки. Не у нас выросли, не в наших садах и лесах звенели их весенние колокольцы. Это, по всей вероятности, синички из Латвии, Эстонии, Финляндии, из-под Ленинграда.

А наши? И они перемещаются. Не все, правда. Иногда окольцованные синички подают весточку о себе. Не беда, что не сами – все равно доходит по назначению. Читаем в научных книгах: большие синицы, окольцованные в Литве, были обнаружены в Германии, близ Бурсфельда, – значит, одолели тысячу с лишним километров. Их встречали в Чехословакии, километрах в семистах от наших мест.

Откуда вы и куда держите путь? Ах, если бы вы могли, пташки большие и малые, поведать, почему да в какую именно страну вы летите, так упорно туда рветесь. Но синички скачут, прыгают, машут крыльями, мечутся по ловушке, а возьмешь в руку, норовят тюкнуть клювиком. Сказать – ничего не скажут. Получат кольцо и пропадают в синем небе.

Это все минувшие дела. Синички умчались по птичьему пути. Я запаздываю с записями. Задерживаются листки моего дневника, точно, как и тот желтый лист, что застрял на верхушке стройной, гибкой березки здесь, на поляне. Он у меня давно на примете, этот стойкий одинокий листочек. Каждое утро, когда выхожу проверять сеть, смотрю на него. Чем меньше листьев, тем прекраснее он мне кажется. И вот он остался одиночкой и как бы светится издалека. Возможно, и листок дневника, перевернутый с опозданием, кажется притягательней, совсем как и этот лист, что додержался до конца ноября. Листья деревьев напоминают мне жаворонков. Те тоже: спешат, спешат, а бывает, иногда в ноябре замечаешь их стайки, а то и в декабре вдруг встретишь хохлатенького серого певца.

Играет море. Волны накидываются на берег. Неласково небо. Ненастно.

Переверну наспех исписанную страницу, а вечер уже разматывает свое хлипко-серое полотнище. Скроет и море, и залив, и серые дюны, окутанные промозглой мглой, с дрожащими кустиками сивых трав…

Отбывают вдаль жаворонки. Мелкие серые пташки. Никто, должно быть, не напрял столько лучезарных нитей и так щедро не одарил людские сердца чистейшим серебром, как жаворонки. Разве что пеночка-теньковка не уступит жаворонку по звонкой чистоте своей песенки, она у нее растекается каплями самого звонкого серебра. И падают эти нежные капельки, рассыпаются от весны до поздней осени.

В такую ночь можно ждать жаворонков. Минуя эти места, они устремляются дальше – искать огней…

Мягкий западный ветер уже тут как тут. И ненастный сумрак при нем. Волны догоняют друг дружку, пока, усталые, не вскинутся пеной и не рухнут. Море бушует и рычит. Шумит, ревет и беснуется…

Сказка маяков

Стоит старый маяк. Стоит и глядит вдаль долгие годы. Его красная кирпичная кладка потемнела от старости, поблекла от ненастья и ветра. Но глаз его видит зорко. И взгляд – луч света – достигает дальнего берега залива, скользит, пронзая туман, обегает даль морскую и вновь возвращается к заливу. В ночной дали ему отвечают другие маяки, мигают золотистыми очами.

Когда вечер гасит дневной свет и со стороны залива подкрадываются сумерки, маяки приветствуют друг друга и заступают на долгую ночную вахту.

Рады маяки, что могут видеться и что темными осенними ночами им можно беседовать. Маяки ведут разговор глазами. Один раскрывает сверкающее око, глядит долго, не мигая, пока не погаснет, не скроется в ночи. Помедлит и снова раскроется, долго глядит. Его речь нетороплива, размеренна, продуманна. Другой маяк – вспыхнет-погаснет, вспыхнет-погаснет. Часто мигает, мелко, и получается у него скороговорка. Третий маяк – деловой, морской. Пошлет две быстрых, сильных вспышки, и хватит с него. Мол, коротко и ясно, по-моряцки. Еще немного погодя – опять два сильных, быстрых луча.

Маяки превосходно понимают друг друга, вот и коротают ночи в рассказах, услышанных от судов дальнего плавания, в сказках о похождениях древнего морского ветра.

Маяк, стерегущий залив, рассказал собеседникам про черного паука и красногрудую зарянку. И помчалась сказка от маяка к маяку, словно птица крылатая. Увидит на своем пути огни, снизится, покружит у освещенных окон, у пылающих очагов: ведь и ее, словно птицу, влечет огонь в осеннем мраке.

Нынче ночью морской маяк рассказывает о солнечной птице, поющей в осеннюю полночь.

– …Ночи были темные, глухие, – говорил маяк своим собратьям, то раскрывая, то пряча в темноту свое золотистое око.

– Вот-вот… Были-были…

– Истинно были такие ночи…

Это остальные маяки помигали в знак согласия, приготовились слушать дальше.

Маяк, стерегущий море, послал далеко вперед два крепких светлых взора, обежал небо и море.

– Кромешные были ночи. Вроде этой. Я гонял свои лучи и все думал: каково там, в открытом море, судам. А еще – каково птицам, летящим в ночи.

Старикан морской ветер к тому времени уже накуролесил вдоволь и куда-то убрался, спал. Ночь была сырая, мглистая. Лучами я трогал ночной туман.

Каждый год мимо нас летят птицы. Я свечу уже невесть сколько лет, и ни я сам, ни кто-либо другой на свете не может сказать, сколько птиц проводил я на своем веку. И днем, и темными ночами, осенью и весной…

Было время, когда я со страхом и тоской ждал перелетных птиц. Ведь я – маяк. Светить ночью – мой долг, мне нельзя не светить. А птицы завидят свет и кидаются на мой огонь. Ударятся о стекло и падают замертво. Даже камни мои пропитались печалью.

Я боялся ночей.

А потом люди одели мою стеклянную главу мягкой, упругой сеткой, теперь, если и бросаются птицы на огонь, беды в этом нет.

Теперь я спокоен. Когда не светит луна и не видно звезд, птицы летят на маяк…

– Знаем… Ясно-ясно… – промигал маяк-скороговорка, маяк-скородумка.

– И меня навещают перелетные птицы… – протянул медлительный страж залива и надолго погрузился в раздумье.

– Я жду этих ночей, – продолжал морской маяк. – Птицы – мои гости. Как не затосковать без гостей, если весь век стоишь один-одинешенек на дюне.

Вот однажды, как всякую осень, наступили беспросветные ночи, и полетели мимо некрупные серые птички. И прежде я их видал, но всякий раз я им радуюсь, словно вижу впервые, очень уж они мне любы.

Серенькие птички прилетели ровно в полночь. Я слал во тьму свои лучи, торопился пересчитать гостей, но скоро сбился со счета. Попробуй сосчитай: птички мелькнут в тумане мелкими крупинками, когда их заденет луч, а потом опять ныряют во тьму. Зато я их слышал. Эти птички пели! Чисто, переливчато, могло показаться, что солнышку радуются. У меня даже камни согрелись от этих коротких песенок. До конца не допевала ни одна пташка. Только разгонится – сразу оборвет.

Я заслушался, позабыл, что в море ходят суда, что где-то прикорнул старый озорник – ветер. В мыслях у меня были только эти милые птицы, я и светил для них, и старался их обогреть, приласкать.

Одна подлетела совсем близко и прощебетала мне: «Уж не солнце ли ты? Солнышко красное?» Спросила, замахала часто-часто крылышками и повисла в воздухе над лучом света. «Нет, не солнце, – ответил я. – Не солнце, зато маяк. Светлый морской маяк». А птичка все трепещет, дрожит в воздухе, не удаляется. «Нам виделось солнце! Нам виделось солнце!» Тогда я спрашиваю у нее, у гостьи: «Кто же вы такие, куда путь держите?» А странница таким звонким, чистым голоском выводит: «Жаворонки мы! Солнышко славим! Собой серы, что комочки земли… Как серая наша земля. А поднимемся ввысь, поем. Ведь мы – жаворонки…» Так журчит, крылышками трепыхает и кружит, кружит возле меня. Потом спрашивает: «А ты солнышку брат?»

Думал, сразу скажу, что нет, не брат. Но стал рассуждать. Возвели меня люди. Уложили камни, красный кирпич. Крутую винтовую лестницу построили, железную – что ни шаг, то звон идет. Сколько ступеней, столько звонких ударов, пока человек, хранитель огня, доберется до моего ока: ведь взор мне он открывает. А разве не у солнца добыл человек свет? Вот и получается, что я и впрямь с солнцем в родстве. Сколько лет простоял… Ведь старый я маяк, не какой-нибудь. А не знал, кто я такой. Не у вздорного же гуляки-ветра спрашивать, каков я.

А жаворонок порхает подле меня и напевает: «Жаворонки – света певцы. Ночью нам нужен свет. Худо нам, худо без света. Увидим огонь – к нему! Нет, ты не солнце. Ты ниже. Ты на земле. Но у тебя есть лучи. Они будто светлые руки. Зовут нас и машут: ко мне, ко мне… Ты не греешь, как солнце. Но в осенней ночи ты – свет. Ты солнечный брат».

Я рассказал серой пичуге, для чего поставлен, а она все свое: «И птицам нужен свет в осенней ночи, не одним кораблям. И птицам в полете… Ты – брат солнышка. Человеком поставлен. Свети и людям, и нам».

Жаворонки летели всю ночь, до рассвета. Проносятся мимо меня, поют песенку. Каждый начинал, а как распоется, тут вдруг и оборвет. Я, конечно, не в обиде. Ведь я не солнце, обыкновенный маяк. А жаворонок поет в полную силу только при солнце. Тогда у него и песня бесконечная, журчит и журчит, пока солнце на небе стоит. Но мне, старому маяку, и такой щебет в радость. Я и мечтаю, чтобы по ночам мимо летели жаворонки. Чтобы оставили мне хоть обрывочек своей песенки…

– А маяков-то много понастроили, ой как много… – промигал маяк-торопун. Уже и полночь миновала, близок предрассветный час, а он все так же часто-часто моргает.

– Мы ведь и людям светим, и птицам… – степенно принялся рассуждать медлительный маяк. Погас, подумал и договорил: – Мы – вроде путеводных звезд на земле…

Когда темны осенние ночи, а на небе не видать ни звездочки, тогда сияют земные огни. По берегам морей – маяки, вдоль дорог, на городских площадях – фонари.

Вечер опускается рано, тонет в мглистой дымке. От тумана в нем разлита некая мягкость. Свет фонарей вонзается в туман. Блестят от сырости черные ветки деревьев. Во мгле, поверх городской площади, поют птицы. Начинают песню, а до конца никак не дотянут. Наберет голос силу и тут же оборвется.

– Жаворонки летят, – сказал отец сыну.

Они шли через площадь к дому. Остановились послушать.

– Почему у них такая короткая песенка?

– Жаворонок поет только при солнце. А фонарь в такой темноте для него что-то вроде солнца. Только холодное это светило, не настоящее оно.

– А если разжечь фонарь ростом с солнце?

– Солнце, детка, останется солнцем. Птице ведь нужна и синева неба. Черная пашня – тоже. И много еще всякого ей нужно. Такого, что бывает только при солнце. Иначе жаворонку не запеть.

Летели жаворонки. В тумане, поверх фонарей. Едва начав песенку, не допевали ее…

Декабрь. День-деньской кочуют пески

Опять не управился с дневником. Не записал про ягоды. Про алую рябину. Пока она в изобилии краснела по осени, казалось, иначе и быть не может. Но к середине первого зимнего месяца довелось мне углубиться подальше в дюны, оттуда вступить в старый смешанный лес и тут под высокой сосной примечаю: жмется рябинка. На ней чудом держится одна рдяная кисточка. Поредевшая, всего в несколько ягод, но зато как алеет!

Было дело – краснела, наливалась рябина, летели, спешили птицы, звонкоголосые дрозды… С налету кидались на рябиновые деревца и клевали в свое удовольствие, щипали ягоду. Часть склевали, часть просыпали – на дереве ни одной не забыли. Всему свое время, у каждого свой удел.

Эта уцелевшая кисточка не показалась бы мне особенной, если бы поутру, выйдя за дровами для печурки, не увидел я черного дрозда.

Зачем он тут, возле домика? И почему остался в этих краях, когда задувают сердитые декабрьские ветры?

Его сородичи давненько подались на юго-запад, где больше туманов, дождей и совсем мало снега. Путь недалек – всего лишь до Германии, самое большее – до Франции. Там черным дроздам удобно пережидать зиму. А этот певун остался, вот и сидит, вжал голову в плечи. Завидел меня – щебетнул, снялся с березовой ветки, отлетел чуть подальше. Снова сидит на березе, убрал шею.

Понимай он по-нашему, я бы пригласил его в домик погреться. У меня и поселиться можно. Вместе бы стали ждать весны. Скакал бы с жердочки на жердочку в просторной клетке, рядом с зябликом, которого я оставил себе от осеннего потока. Замечательно, когда в зимний день рядом с тобой друг, пусть даже разговаривать не умеет, а просто скачет туда-сюда. Это тоже своего рода речь.

Я смотрю, как попрыгивает зяблик, и как будто понимаю, что он хочет сказать, скучно ему или весело. До весны проживет со мной миляга зяблик.

Сети все стоят, распяленные на столбах. Полезай-ка, дроздишка, в сеть, перебирайся ко мне.

Нет, черный дрозд поторчал на березе и улетел куда-то.

Остались в лесу кое-какие ягоды. Остался один дрозд. Может, оттого не улетел, что не склевал своей доли ягод. А то и рябиновое деревце сберегло малость от осенних благ на тот случай, если объявится голодная птица…

А еще издавна я мечтаю залучить в свою сеть кого-нибудь из орлиного племени. Говорят, залетают в наши края беркуты, но по сей день моя мечта так и остается мечтой.

Ветер подналег. Гонит песок по дюнам. День-деньской трудится ветер, тонкий песок пылит, стелется, шуршит на бегу, змеится струйками. Нескончаем его путь. И после студеных ночей, когда проясняется небо и набирает силу морозец, и в муторное ненастье песок все бежит, кочует, все струится, спешит; неведомо, где истоки узких песчаных ручейков, куда они торопятся, где их конец… Вечный странник – песок…

Сегодня у меня поездка на тот берег залива. Он давно меня влечет – тростники, пологий край суши, порыжелые поймы. Знакомые рыбаки обещали заехать, и мы вместе отправимся туда, где кряквы стайками покачиваются на бурых осенних волнах. Птицы не расстанутся с заливом, пока он весь не замерзнет.

Ветер присмирел. Непривычно видеть, что вода не клокочет, что крутобокий баркас не ходит ходуном. Сникла волна. Низкие тучи расползлись, повисли легкой дымкой, над которой угадывается солнце. Даже синева неба как бы проступает сквозь пелену тумана.

Множество уток явилось с севера. На родине у них уже зима. Реки скованы льдом. И озера в ледяной броне. А до нашего побережья стужа еще не добралась. Пытается заявить свои права, прибрать залив, навести ледяной мост, но дунет теплый вест, и опять отсрочка.

В узких бухточках, речных протоках – иной мир. Песка здесь нет. Знай шуршат камыши.

Я увидел одно из чудес, на которые способны пернатые. На гибкой ветке, склоненной над водой, – гнездышко ремеза. Теперь, когда облетели листья, оно великолепно видно. Эта синичка вьет свое гнездо из травянистых волокон, крепко вяжет к тонким прутикам. Стенки гнезда проконопачены растительным пухом, жилье получается теплое, ветру не продуть. И крыша есть, ни капельке дождя не просочиться. Круглый, ладный домик. Сбоку – вход, отстоит коротеньким желобком, вроде крылечка. С него, этого крылечка, в круглый леток протискивается пичужка. Сейчас гнездо пустует, никому до него нет дела. Сколько было хлопот и забот, пока соорудил его ремез-папаша, а нужно оно было, пока не вывелись и не улетели птенцы.

По отмелям, на торчащих из воды корягах, восседают птицы. Чужие. Шея длинная, а при посадке согнутая. Хвост – широкой лепешкой, будто взят у другой птицы и приклеен. Засели пришельцы на корягах и долго, пристально глядят на воду. То ли рыбу высматривают, то ли задумались о чем-то…

Это кормораны. Черные, угрюмые гости осенней поры.

Проносятся быстрые крачки.

Льда еще нет, что же это за белые пятна в тростниках? Четко выделяются. Лебеди!

Велика привязанность лебедя к родным местам. Он бы рад никуда не лететь, и в дорогу его гонит только крепкий лед. Появится ледяная кромка у берега, затянет ледком протоки – лебеди все еще медлят с отлетом. Плавают, стараются, будто помогают воде не замерзнуть. Но мороз возьмет свое, и однажды утром, а то и до восхода солнца, покинут лебеди родину. Тогда и воцарится крепко зима.

Снялись кряквы. Издали они кажутся черными. Летят темные утки над белыми лебедями. Покружат, покружат и снова опустятся…

Сказка чистого поля

Нынче пустое поле грезит о высоких легких облаках. Поле пустынно стелется под сизым осенним небом. Небо точно смерзлось в ровные серые тучи. Будто они и не движутся, стоят на месте, нависли понизу. Изредка из них сеется мелкая невзрачная крупка – снег. Но ее сметет, сдунет куда-нибудь на зажатые морозом земляные проплешины, и нет снега. Пустынно голое поле, гнетет его серость неба, и грезит поле о высоком звонком куполе, о легких облачках, которые некогда проплывали над ним в вышине, а по зеленой траве мчались их стремительные тени…

Давно опустело поле. Острыми хребтами застыли борозды, залубенели, заскорузли от ветра. Широкими лоскутами зеленеют озими. За полем начинается болото, порыжелое, тусклое. Бурая трава, серые кусты – нет им конца. Лишь на краю болота бугрится лохматый стожок сена, растрепанный ветром, рыхлый, забытый. Видимо, кто-то летом косил на болоте, сметал в стожок немного осоки и решил дождаться первых заморозков: тогда можно будет увезти сено. А потом махнул рукой – да ну ее, жесткую болотную осоку. Вот и остался стожок стоять в одиночестве. И зайцам до него нет дела. Зайцы залегли на пашнях, кормятся вместе с куропатками в зеленях – на что им сухая болотная осока.

Грезит голое поле о высоких облаках…

Однажды утром, а возможно, это было и в полдень – как его отличишь теперь от утра! – увидело ровное поле, что на сухом стожке на краю болота есть птица. Крупная и осанистая. Могучая птица, гордая. Величия ей не занимать у высоких небес…

Это было самое настоящее «чисто поле», о котором поется в песнях. Оно и окрест себя могло видеть далеко и широко. И теперь всей своей ширью, всей своей гладью оно стремилось к одинокой птице на заброшенной кучке сухой болотной осоки. Ведь птица была – сама мечта о высоте и облаках.

Ровное поле видело птицу. А птица, сидя на бурой косматой копне, озирала голое пространство.

Птице понравилось это пустынное место на краю болота. Впереди – поле, пашня, зеленые клочья озимей. Позади болото, ровное, как и поле, безмолвное и угрюмое. Далеко могла глядеть птица с лохматой копны. Птица была одна, и одиночество было ей по душе.

Бродил по полю ветер, вздувал пыль с ребристой пашни, где ухватит, взметет снежную сечку, ему непонятно, чего он ищет, зачем мечется, просто так, бесцельно кидается по полю вдоль-поперек. Птица, та недвижна на ветхом стожке, можно принять ее за изваяние из темного камня.

Оперение у птицы густого бурого цвета, чуть посветлей – на груди. Светло-бурый, гладко оперенный шлем безыскусно и плотно облегает голову и плечи птицы. Ноги сильные, мощные, такие и валун с поля поднимут. А распластает птица крылья – белое поднебесное облако охватит. Клюв крепкий, с благородной горбинкой. Взгляд ее устремлен вдаль и словно видит то, что доступно лишь ей одной. Этот взгляд как высокая мысль.

Любой из пернатых при виде этой птицы воскликнул бы: «Владыка!» И воздал бы все положенные почести. Но поблизости никого не было. Ни ватаги свиристелей, ни скопища куропаток, которые собрались все вместе и тронулись куда-то пешим ходом по озими. Только голое ровное поле, с его грезами о высоких облаках, только оно вздымало на жалкой копне осоки царственную птицу.

Лишь поздней осенью и в зимнюю пору потомки этих птиц появляются в наших местах, на наших ровных, сжатых полях, в лесах, по-зимнему гудящих.

Они прилетают сюда искать корону. Древнюю корону, которая где-то спрятана и ждет, когда ее достанет возвратившийся к родным деревьям кто-нибудь из царственной ветви орлиных. Прилетают молодые беркуты, но корону отыскать не могут. Давным-давно припрятали ее мудрые вороны. Но этих воронов, черных и вещих, хоть они и слывут долгожителями, уже и в помине нет. Живут их потомки, тоже иссиня-черные пером, славные умом, но только приблизительно знают, где то место. Указали его предки: увлекли за собой ввысь и там открыли тайну, чтобы никто посторонний не подслушал. Но меняется земля. Время и топор свели древние дубовые рощи, пали одинокие, старые сосны, пересохли болота, реки кое-где пошли вспять. Едва ли удастся мудрым воронам угадать место, где скрыта корона орлиного рода. Если постараться поискать как следует, может, и найдут. Но редко являются за своей короной гордые беркуты. А залетит какой-нибудь одиночка, не всегда посчастливится ему встретить умного черного ворона. А если и встретятся они, то не всегда сумеют проникнуть в то место. Ведь те, кто когда-то согнал орлов с места, стоит им только завидеть беркута, сразу за ружье – и целятся.

Вот она, участь орлиная!

Об этом рассказывал беркуту, сидящему на охапке бурой осоки, его отец, старый орел. В скалистых горах севера, на крутом утесе, у подножия которого гудели стройные голубые северные ели. Старый орел был из важной династии беркутов, его владения простирались от утеса и до самого дальнего края голубой долины реки. Когда у юного беркута окрепли крылья и близилось время покидать гнездо, старый орел и рассказал ему о судьбе орлиного рода.

Это было давно. В те незапамятные времена, когда на земле звери селились, где хотели, когда вольготно было птицам – где понравится, там и устраивают гнездо; никто не знал и не хотел знать, где кончается одна роща и начинается другая, а воздух еще не был тусклым от дымных очагов человека.

Птицы по доброй воле выбрали владыками пернатого царства беркутов, чей полет высок и плавен, чей нрав благороден и строг. Беркуту полагалось носить венец из голубых и золотистых растений – их собрали на песчаных пригорках лесные жаворонки, добыли на топких болотах юркие чибисы и тонконогие травники. Голубое сверкание весенних звезд тонкой соловьиной ковки майской поры, жаркое золото лета, крепко отчеканенное дятлами по еловым стволам, упавшие наземь осколки небосвода, подобранные нежными варакушками, осеннее серебро, разбросанное пеночками-теньковками, тайные камушки омутов, поднятые со дна чомгами и гагарами, да еще звонкость зимнего неба, подарок черных воронов, – таково было украшение королевского убора. Ни звери, ни жуки не могли похвастать такой пышной короной своего владыки, какая досталась беркуту – благороднейшему из могучих птиц.

Беркуты устраивали гнезда на кряжистых, вековых дубах, на самых стойких соснах. У беркутов не по одному гнезду на каждого, птицы признали за ними право иметь несколько резиденций – короли как-никак. Лесные просторы беркуты разделили между собой и справедливо правили своими подданными, чтя законы пернатого мира. Решали тяжбы между птицами, обороняли малых и слабых от их врагов: брали лисиц и диких лесных котов.

Охотились они честно, никогда не нападали исподтишка. Добычу брали лишь ту, которая им принадлежала, перед тем высоко кружили, чтобы всем было видно: беркут охотится!

Это была пора птичьего владычества, когда птицы и звери были хозяевами своей судьбы, а охотники не суетились каждую осень, как нынче: «Где бы это уток найти? Вы не знаете, где кряквы?» И охотников, к слову сказать, было куда меньше.

Сначала люди принялись жечь, сводить леса: им нужны были пашни. Потом стали рубить, валить деревья: требовался лес на постройки.

Люди пахали, боронили, сеяли. И охотились.

Всякие бывают люди. Одни охотятся в открытую, вроде беркутов. Такие никогда не убьют птицу или зверя ради меткого выстрела. Не тронут зверя у логова, птицу на гнезде. Всегда заботятся, чтобы не перевелась дичь, чтобы не ушли из лесов их обитатели. Но находились и такие, которые истребляли кого попало без зазрения совести. Не стало туров, величавых красавцев: погубил их человек всех до единого. О зубрах, могучих лесных исполинах, дошли до нас лишь предания. Пропали бурые медведи. И беркуты – царственные птицы – гибли, пронзенные стрелами. А люди, которые их губили, на вид ничем не отличались от остальных честных людей. Издалека не разберешь, а когда стрела пущена, не угадаешь, чья она.

Потом у людей появился порох. Множество птиц от него погибло. И беркутов тоже.

Редели, чахли некогда пышные леса.

К тому времени не водились уже ни туры, ни зубры. Выжила лишь одна, последняя пара венценосных птиц беркутов, уцелело их последнее гнездо. Птицам посчастливилось благополучно вывести единственного наследника. И вдруг однажды, осенью, перед великим отлетом птиц, когда старый орел опустился на дуб взглянуть на гнездо, грянул выстрел.

Так погиб последний в этом краю властелин из рода беркутов. Его венец, упавший от выстрела, остался в гнезде. Мудрые вороны унесли его и запрятали. Они верили, что еще вернутся в эти леса благородные птицы из орлиного племени. Вдовая орлица с орленком бежали прочь. Скрылись на севере, в скалах, подальше от людского глаза, там, где еще не истреблены леса, где дики горы, где вольно дышится.

Беркуты стали обживать новые владения. А там, откуда они удалились в изгнание, еще остались канюки, крикливая родня; тоже умеют высоко парить, но нет в них величия, нет властности.

Птицы рассказывают своим детям, а те – своим: благородные беркуты вернутся. И правда: изредка, очень поздно осенью и зимой появляются беркуты в своей былой вотчине. В основном молодые птицы. А старики, провожая их в путь, не преминут сказать, что люди попадаются всякие и что трудно угадать среди них того, кто готовит тебе позорную, бессмысленную гибель.

На окраине большого болота, на растрепанном стожке старой осоки отдыхал беркут. Поле, угнетенное низко нависшими тучами, грезило о заоблачных высях. И могучая птица была частью его мечты.

А по полю бодро шагали люди. В добротных сапогах с высокими голенищами, с патронташами, ружьями. Из сумок торчали заячьи уши.

Люди увидели орла. Остановились, долго смотрели. Возможно, и для людей, как для сирого поля, орел-беркут – что-то вроде далекой мечты.

Подоспел еще один из людей, отставший. Он замешкался: добивал зайца с простреленной лапкой. Он и стрелять-то как следует не умел. А заметил орла – мигом вскинул ружье и спустил курок. Выстрел грянул оглушительный, без дыма. Мгновенно картечь рассекла воздух – мимо могучей орлиной груди. Беркут раскинул крылья и взмыл ввысь. Он парил в небе, высоко, в безопасности. Но терзала его горькая обида. Не подобает высокородной птице выставлять напоказ свои чувства, вот и парил беркут как положено орлам – высоко и гордо, широко распластав крылья. Но не шел вниз.

Унижением обернулась греза оголенного поля.

– Эх, промазал, – с огорчением вздохнул кто-то. – Вот было бы чучело так уж чучело.

– На тебя и слова тратить не стоит… – бросил ему другой, охваченный тем же отчаянием, что и нагое поле.

Отставший присоединился к охотникам. Пошел рядом со всеми. Но в глазах у него была не мечта, а скучная пустота.

И отец, возвратившись с охоты, рассказал своему сынишке:

– Знаешь, кого я видел – орла!

– Где? Покажи мне тоже!

– Там его больше нет…

Отец умолчал, что один из его попутчиков стрелял в беркута. Не хотел огорчать мальчика.

– Папа, покажи мне орла! Настоящего, большого!

– Ладно. Съездим с тобой в музей. Там есть орлы…

– Я хочу живого! Посмотреть, как он парит!

– Такого увидеть не просто.

Обидно стало отцу, что нельзя показать сынишке, как парит орел. А что, если попробовать? И на следующий день они поехали туда.

Над болотом носилась пара воронов, пронзительно каркали черные птицы, кликали беркута. Они-то хотели вместе с ним поискать королевский венец. И отцу с сыном почудилось в голосе мудрых птиц отчаяние…

На краю болота оставалась забытая, покинутая копенка бурой, никому не нужной осоки.

И о высоких облаках грезило бесприютное поле.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю