355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Рик Янси » Проклятье вендиго » Текст книги (страница 1)
Проклятье вендиго
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 10:57

Текст книги "Проклятье вендиго"


Автор книги: Рик Янси


Жанр:

   

Ужасы


сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]

Рик Янси
Монстролог. Проклятье Вендиго

Посвящается Сэнди, моему лучику света в темноте



«Логика иногда порождает чудовищ».

Анри Пуанкаре


THE CURSE OF THE WENDIGO

Rick Yancey

© Rick Yancey, 2010

© С. Меринов, перевод на русский язык

© ООО «Издательство АСТ»

* * *

Обладатель премии Michael L. Printz Award за достижения в молодежной литературе.

Книги Рика Янси издаются в 30 странах мира.


Классический хоррор в сочетании с сентиментальностью диккенсовских романов.

School Library Journal

Еще более мрачная готическая атмосфера, еще более кровавые события, еще более жестокий, ломающий человеческие судьбы сюжет.

FantLab.ru

…Эксклюзивно жестокий в деталях и анатомически безжалостный к героям хоррор, притворяющийся приключенческой литературой для подростков…

FantLab.ru

Янси абсолютно сознательно пишет именно психологическую драму, противопоставляя неведомому ужасу вполне понятные читателю эмоциональные метания героев.

LiveLib.ru
* * *




Пролог
Сентябрь 2009 года: «Вырезки»

Чтица была бывшей учительницей английского в средней школе, а ее мать жила в приюте с 2001 года. С тех пор чтица в течение пяти лет раз в неделю полчаса ехала из Алачуа в Гейнсвилль, чтобы навестить свою мать. В хорошую погоду они сидели в том же мощеном дворе между двумя жилыми зданиями, где теперь она сидела со мной. Посередине двора журчал фонтан, с трех сторон окруженный столиками в стиле бистро – крашенными и перекрашенными, чтобы устоять в тропическом климате Флориды. Даже сейчас, в конце сентября, воздух казался густым от влажности, и температура была под сорок – и это в тени.

Ее мать скончалась в 2006 году, но чтица все равно по доброй воле каждую неделю приезжала, чтобы читать обитателям приюта, у которых не было семьи или которых редко – если вообще – навещали. Директор приюта назвал мне ее имя и дал номер ее телефона. Нет, сказал он мне, насколько ему известно, человек, который называл себя Уильям Джеймс Генри, не общался близко ни с кем из других постояльцев. Единственным его посетителем была эта самая волонтерка, которая сейчас сидела напротив меня, потягивая из высокого стакана чай со льдом, в котором не оставалось никакого льда. Возможно, она мне поможет, сказал директор.

– Ничем не могу вам помочь, – сказала мне сейчас чтица.

– Он никогда ничего не говорил? – спросил я.

– Он называл только свое имя и год рождения.

– Тысяча восемьсот семьдесят шестой.

Она кивнула.

– Я подшучивала над ним. Я говорила, да ладно вам, Уильям, вы не могли родиться в этом году. Он кивал, а потом снова это повторял.

– Что он делал, когда вы ему читали?

– Смотрел в никуда. Иногда засыпал.

– У вас когда-нибудь создавалось впечатление, что он слушал?

– Не в этом было дело, – сказала мне она.

– А в чем же?

– Общение. У него никого не было. Только по вторникам в два часа у него была я.

Она потягивала чай. Фонтан журчал. С одного края бассейна вода вытекала и выплескивалась на булыжник. Фонтан был установлен на мягком песчаном грунте, и его немного перекосило. На другой стороне двора за столиком сидели двое постояльцев, мужчина и женщина. Они держались за руки и смотрели – или казалось, что смотрели, – как играл свет в струях фонтана. Она кивнула в их сторону.

– Одно время у него была и она.

– Была она? А кто она?

– Ее зовут Лиллиан. Она была подругой Уильяма.

– Его подругой?

– Не только его. С тех пор как я здесь бываю, она поменяла примерно двенадцать друзей. – Чтица коротко рассмеялась. – У нее, бедняжки, болезнь Альцгеймера. Она ходит от мужика к мужику, липнет к ним по несколько недель, а потом теряет интерес и подбирает кого-то другого. Персонал называет ее сердцеедкой. Некоторые постояльцы очень переживают, когда она их бросает и уходит к другому.

– А Уильям переживал?

Она покачала головой.

– Трудно сказать. Уильям был… – Она подыскивала слова. – Иногда казалось, что он был аутистом. Не полное помешательство, но что-то такое, от чего он страдал всю жизнь.

– Он не был аутистом.

Она отвела взгляд от Лиллиан и ее компаньона и изучающе посмотрела на меня, подняв брови.

– Да?

– Когда он умер, у него под кроватью нашли старые блокноты. Что-то вроде дневников или мемуаров, которые он написал еще до того, как попал сюда.

– Правда? Тогда вы знаете о нем больше, чем я.

– Я знаю, что он написал о себе, но я не знаю ничего о нем, – осторожно сказал я. – Я прочитал только первые три дневника, и это… очень отвлеченные вещи.

Я чувствовал себя неуютно под ее взглядом. Я повернулся в кресле и посмотрел через двор на Лиллиан.

– Она бы его вспомнила? – поинтересовался я вслух.

– Сомневаюсь.

– Думаю, стоит спросить, – сказал я без большого энтузиазма.

– Они сидели часами, – заметила чтица. – Не разговаривали. Просто держались за руки и смотрели в никуда. Это было мило, если только не думать о неизбежном.

– О неизбежном? – я решил, что она говорит о смерти.

– О том, что она уже положила глаз на следующего. Видите того, с кем она сейчас сидит? Его зовут Кеннет, и она с ним уже около месяца. По-моему, их хватит еще на неделю, и бедняга Кеннет снова окажется в одиночестве.

– Как Уилл это воспринял – то, что она его бросила?

Чтица пожала плечами.

– Я не заметила, чтобы он как-то переживал.

Я еще с минуту наблюдал за Лиллиан и ее кавалером.

– Но это еще не значит, что он не переживал, – сказал я.

– Нет, – согласилась она, – не значит.

В тот же день я повидался с лечащим врачом Уилла Генри, человеком, который объявил о его смерти ночью 14 июня 2007 года. Он наблюдал Уилла все время, пока тот находился в приюте.

– Знаете, – сказал он с игривой искоркой в глазах, – он уверял, что родился в тысяча восемьсот семьдесят шестом году.

– Я слышал об этом, – сказал я. – Как, по-вашему, сколько лет ему было на самом деле?

– Трудно сказать. За девяносто, может, ближе к ста. И для своего возраста он был в прекрасной форме.

– Если не считать слабоумия.

– Ну, если вы живете достаточно долго, то слабоумие неизбежно.

– От чего он умер?

– От старости.

– Инфаркт? Инсульт?

– Скорее всего, одно из двух. Без вскрытия трудно определить. Но результаты его последнего обследования были просто замечательными.

– Вы когда-нибудь находили… Было ли какое-то проявление… Может, что-то странное с его… Скажите, вы когда-нибудь брали у него анализ крови?

– Конечно. Это была часть регулярных обследований.

– А вы когда-нибудь находили что-то… необычное?

Доктор вопросительно повел головой, и мне показалось, что он сдерживается, чтобы не улыбнуться.

– В чем, например?

Я кашлянул, прочищая горло. Высказанная вслух, эта мысль казалась еще более смехотворной.

– В своих дневниках Уилл Генри говорит, что в одиннадцать-двенадцать лет он был… э-э… инфицирован каким-то паразитом. Беспозвоночным, вроде солитера, только гораздо меньшего размера. И что этот паразит позволяет людям неестественно долго жить.

Доктор кивал. На долю секунды я ошибочно принял это за знак согласия, за признание того, что он слышал о таком симбиозном существе. И если эта часть фантастической истории жизни Уилла Генри была правдой, то что еще в ней могло быть правдой? Могла ли существовать такая наука, как монстрология, которую в конце XIX века практиковали люди вроде его опекуна, блестящего и загадочного Пеллинора Уортропа? Возможно ли, что в моих руках оказалась не фантастика, а мемуары о действительно экстраординарной жизни, растянувшейся больше чем на столетие? И главный вопрос, от которого я просыпался глубокими ночами с дрожью и в холодном поту и который потом долго не давал мне уснуть… Могли ли чудовища существовать в реальности?

Моя надежда – если мое ощущение можно было так назвать – прожила недолго. Кивание доктора не означало согласия. Он так демонстрировал свою вежливость.

– А ведь было бы здорово? – спросил он риторически. – Но нет, у него была совершенно нормальная кровь. Немного повышенное содержание плохого холестерина. А в остальном… – Он пожал плечами.

– А как насчет компьютерной или магнитно-резонансной томографии?

– А что насчет них?

– Ему их делали?

– В таких случаях, как с господином Генри, власти штата не финансируют обследования, в которых нет необходимости. Моя задача заключалась в том, чтобы в свои последние дни он чувствовал себя как можно комфортнее. Что я и делал. Вы не против, если я задам вам один вопрос? К чему вам все это?

– Вы имеете в виду, почему это важно?

– Да. Почему?

– Я не уверен. Наверное, отчасти из-за таинственности. Кто был этот человек? Откуда он родом и почему окончил свои дни в сточной канаве? И почему он написал эти дневники или роман, назовите как хотите? Но, пожалуй, главная причина – это обещание, которое я дал.

– Уиллу Генри?

Я задумался.

– Я имел в виду директора. Он передал мне блокноты и попросил их прочесть на предмет того, не помогут ли они навести на его родственников. Где-то должны быть люди, которые знали его до того, как он попал сюда. У всех кто-то есть.

Доктор улыбался. Он понял.

– А пока у него есть только вы.

* * *

Я положил записи своих интервью с чтицей и доктором в постоянно разбухающую папку, заведенную на Уилла Генри, и затолкнул ее в ящик стола, в очередной раз пообещав себе не зацикливаться на этом: я буду работать над этой папкой, когда позволит мое расписание. У меня приближался срок сдачи книги, были разные семейные обязательства и собственные проблемы. Старые книжки в кожаном переплете с потрескавшимися корешками и желтеющими страницами мирно лежали стопкой рядом с моим письменным столом. В следующем году я готовился опубликовать три из них под названием «Ученик монстролога» в надежде, что где-нибудь какой-нибудь читатель найдет в них что-то знакомое.

Это был расчет на удачу. По юридическим причинам дневники должны быть опубликованы как художественное произведение. Даже если бы кто-нибудь опознал имя Уильяма Джеймса Генри, это было бы воспринято как совпадение. Но что-то в его рассказах могло бы пробудить воспоминания. Может, он пугал своих детей или внуков историями о странных и ужасных существах, именуемых антропофагами. Очевидно, что он был образованным человеком. Возможно, в далеком прошлом он даже что-то опубликовал, пусть и не под собственным именем – если, конечно, его на самом деле звали Уильям Джеймс Генри. После того как он был найден в сточной канаве, полиция проверила его отпечатки пальцев. Человек, называвшийся Уильямом Джеймсом Генри, никогда не подвергался аресту, никогда не служил в армии и никогда не работал там, где по закону у сотрудников снимают отпечатки пальцев.

Я думал так: если эти первые три тетради были плодом фантазии – а, судя по содержанию, так оно и было, – то автор, в его слабоумном состоянии, мог так тесно идентифицировать себя с главным действующим лицом, что стал Уиллом Генри. С сумасшедшими писателями случается и не такое.

Я провел все лето, обшаривая Интернет, делая звонки, опрашивая всех, кто только мог бы обладать драгоценной информацией, которая стала бы ключом от замка, под которым прошлое упорно скрывало правду.

В конце сентября, когда я сидел за столом, страдая от очередного жестокого писательского ступора, мой взгляд упал на тетради. Я импульсивно достал четвертую из них и развернул на случайной странице. К моему изумлению, на стол выпала газетная вырезка. С сильно бьющимся от волнения сердцем я пролистал насквозь всю тетрадь и нашел между страницами и другие листки, словно Уилл Генри использовал тетрадь с двойной целью: как дневник и как альбом для вырезок.

В течение следующих трех дней я нашел еще больше закладок между страницами остальных тетрадей. Я завел новую папку под названием «Вырезки», разложил закладки по их порядку в тетрадях (другими словами, по номерам тетрадей и номерам страниц) и снабдил записями по поводу возможных новых путей поиска. Я могу поручиться за подлинность некоторых закладок (например, вырезок статей из «Нью-Йорк Таймс»), тогда как подлинность других – таких как визитная карточка Абрама фон Хельрунга – еще нуждается в подтверждении. Я не могу со стопроцентной уверенностью сказать, что они не поддельные или что они не являются частью изощренных творческих упражнений автора тетрадей.

Р. Я.
Гейнсвилль, Флорида
Сентябрь 2009 года


Книга четвертая
Опустошенность

«Потому что панический ужас пустыни призвал его этим голосом издалека, вобравшим силу неизмеримых пространств; и в нем было очарование опустошенности, которая уничтожает».

Элджернон Блэквуд

Часть первая
«Что есть я, Уилл Генри?»

Я не хочу об этом помнить. Я хочу избавиться от этого, избавиться от него. Почти год назад я отложил перо и поклялся, что больше никогда за него не возьмусь. Пусть это умрет вместе со мной, думал я. Я старик. И я ничего не должен будущему.

Скоро я усну и очнусь от этого страшного сна. Придет бесконечная ночь, и я пробужусь.

Я жду этой ночи. Я ее не боюсь.

Мне довелось испытать страх. Я слишком долго глядел в преисподнюю, и теперь преисподняя смотрит на меня.

От засыпания и до пробуждения – оно здесь.

От подъема и до отхода ко сну – оно здесь.

Оно всегда здесь.

Оно грызет мое сердце. Оно гложет мою душу.

Я отворачиваюсь – и вижу его. Я затыкаю уши – и слышу его. Я накрываюсь – и чувствую его.

То, что я имею в виду, не опишешь словами из человеческого языка.

Это язык голых ветвей и холодного камня в угрюмом шорохе колючего ветра и ритмичной капели дождя. Это песнь, которую поет падающий снег, и нестройный ропот солнечного света, разорванного сеткой балдахина и едва просочившегося сквозь нее.

Это то, что видит невидящий глаз. Это то, что слышит неслышащее ухо.

Это романтическая баллада смертных объятий; торжественный гимн потрохов, сваливающихся с окровавленных зубов; стенания раздувшегося под палящим солнцем трупа и грациозный балет личинок на развалинах божьего храма.

На этой серой земле у нас нет имен. Мы скелеты, отражающиеся в желтом глазу.

Наши кости иссушены и выбелены прямо под кожей, наши пустые глазницы разглядывают голодных ворон.

В этом царстве теней наши оловянные голоса скребутся как крыло мухи по недвижному воздуху.

Наш язык – это язык слабоумных, тарабарщина идиотов. Корень и лоза могли бы сказать больше, чем мы.

Я хочу вам кое-что показать. У него нет имени, нет никакого человеческого обозначения. Оно древнее, и у него долгая память. Оно знало этот мир еще до того, как мы его назвали миром.

Ему известно все. Оно знает меня и знает вас.

И я вам его покажу.

Я покажу вас.

Так идемте же со мной, как Алиса вниз по кроличьей норе, идемте в то время, когда в мире еще существовали темные пятна и когда были люди, которым хватало смелости их исследовать.

Я, старик, снова становлюсь мальчиком.

И уже мертвый монстролог жив.

* * *

Он был одинок и творил в тишине. Он был гением, порабощенным своим же деспотическим мышлением, скрупулезным в работе и безразличным к тому, как он выглядел. Он был подвержен приступам изнуряющей меланхолии, и его наставляли демоны, столь же невероятные и грозные, как и те физические монстры, которых он преследовал.

Он был тяжелым человеком, упрямым и холодным до жестокости, с мотивами, которые было невозможно понять, и с непреклонным желанием достичь поставленных целей. Он был строгим надсмотрщиком и, когда не игнорировал меня совершенно, педантичным учителем. Иногда за целый день мы едва перебрасывались парой слов. Я был просто как часть пыльной мебели в забытой комнате его родового дома. Если бы я сбежал, то, не сомневаюсь, прошли бы недели, прежде чем он заметил бы мое отсутствие. А потом, без всякого предупреждения, я вдруг оказывался единственным объектом его внимания. Это была на редкость неприятная ситуация, сходная с тем, как если бы ты тонул или на тебя обрушилась тысячефунтовая скала. Эти темные, странно подсвеченные изнутри глаза обращались на меня, брови хмурились, губы сжимались и белели. Точно такое же выражение напряженной концентрации я сотни раз наблюдал у него за столом для аутопсии, когда он вскрывал что-то безымянное, чтобы исследовать его внутренности. Под его взглядом я чувствовал себя голым. Я провел долгие часы в бесплодных спорах с собой, что лучше: когда он меня игнорирует или воспринимает?

Но я оставался у него. Он был всем, что у меня было, и без хвастовства скажу, что я был всем, что было у него. Факт в том, что до самой его смерти я был его единственным компаньоном.

Но так было не всегда.

Он был одиноким, но не отшельником. На исходе столетия монстролог пользовался большим спросом. Каждый день со всего мира прибывали письма и телеграммы. У него спрашивали совета, приглашали выступить, просили оказать те или иные услуги. Он предпочитал работу в поле лаборатории. Он мог все оставить и по первому же сигналу броситься исследовать редкие особи. У него всегда был наготове упакованный чемодан, и в кладовке лежал ящик с инструментами для работы в поле.

Он с нетерпением ждал ежегодного конгресса Монстрологического общества в Нью-Йорке, где в течение двух недель ученые одного философского направления представляли доклады, обменивались идеями, делились открытиями и, по странной традиции, не пропускали ни единого бара и салуна на острове Манхэттен. Впрочем, это, возможно, не было таким уж неприличным. Эти люди занимались такими вещами, от которых абсолютное большинство их коллег шарахались как от огня. Испытываемые ими тяготы почти предполагали необходимость какого-то расслабления в духе Диониса. Уортроп был в этом плане исключением. Он никогда не прикасался к алкоголю, табаку или каким-либо одурманивающим снадобьям. Он насмехался над теми, кого считал рабами своих слабостей, но сам ничем от них не отличался – только его собственные слабости были другими. На самом деле можно было бы поспорить, чьи слабости более опасны. В конце концов, ведь не вино погубило Нарцисса*. Письмо, пришедшее в конце весны 1888 года, было лишь одним из многих, полученных в тот день. Не успел он вступить во владение этим пугающим массивом писем, как массив овладел им.

В письме, отправленном из Нью-Йорка, говорилось:

Мой дорогой доктор Уортроп,

из достоверных источников мне стало известно, что досточтимый президент фон Хельрунг намерен выступить с прилагаемым предложением на ежегодном конгрессе в Нью-Йорке в ноябре с.г. Я уверен, что именно ему принадлежит авторство этого возмутительного заявления – я бы не потревожил вас, будь у меня хоть малейшее сомнение на этот счет.

Человек явно сошел с ума. Мне это так же безразлично, как безразличен и сам этот человек, но мои страхи, я думаю, небезосновательны. Я рассматриваю его коварную аргументацию как реальную угрозу легитимности нашей профессии, способную предать нашу работу забвению или – что еще хуже – поставить ее в общественном сознании в один ряд с шарлатанством. Поэтому совсем не будет преувеличением заявить, что речь идет не о чем ином, как о судьбе нашей науки.

Я уверен, что, прочтя эту оскорбительную ерунду, вы согласитесь, что единственной надеждой остается мощный ответ, с которым следует выступить сразу после его презентации. И я не вижу никого, кто мог бы лучше бросить вызов тревожным и опасным изысканиям нашего уважаемого президента, кроме вас, доктор Уортроп, ведущего философа Аберрантной естественной истории в нашем поколении.

Остаюсь как всегда, и проч., проч.

Ваш покорный слуга,

озабоченный коллега

Первое же прочтение вложенной в письмо монографии Абрама фон Хельрунга убедило доктора, что его корреспондент прав по крайней мере в одном. Предложение действительно ставило под угрозу легитимность его любимой профессии. В том, что он был наилучшим – и очевидным – кандидатом, чтобы доказать несостоятельность претензий самого заслуженного монстролога в мире, его не надо было убеждать. Гениальность Пеллинора Уортропа включала в себя глубокое понимание, что таким кандидатом был именно он и никто другой.

Так что все было отставлено в сторону. Посетителей разворачивали. Письма оставались неотвеченными. Все приглашения отклонялись. Его занятия были заброшены. Время на сон и принятие пищи было сведено к самому минимуму. Его 37-страничная монография с довольно громоздким заголовком «Отправим ли мы естественную философию монстрологии на свалку истории? Ответ досточтимому президенту д-ру Абраму фон Хельрунгу по поводу его предложения на 110-м конгрессе Общества по развитию науки монстрологии изучить возможность включения в каталог аберрантных видов определенных существ сверхъестественного происхождения, до сих пор считавшихся мифическими» в то неистовое лето многократно дорабатывалась и совершенствовалась.

Само собой, он подключил к работе и меня в качестве разработчика – в дополнение к моим обязанностям повара, горничной, слуги, прачки и посыльного. Я приносил книги, записывал под диктовку и играл роль публики при его выступлениях – натянутых, чрезмерно формальных, иногда смехотворно неуклюжих. Он стоял выпрямившись как жердь, крепко стиснув за спиной длинные худые руки, вперив взгляд в пол и опустив подбородок, так что впечатляющие угрюмые черты его лица оказывались в тени.

Он отказывался просто читать текст и поэтому часто ударялся в театральщину, полностью теряя нить аргументации и бушуя, как его тезка король Пеллинор, в густой чаще своих мыслей в поисках ускользающего Зверя Рыкающего его убедительности.

В других случаях он впадал в бессвязные повествования, которые водили аудиторию по истории монстрологии от ее зарождения в начале XVIII века (начиная с Баквиля де ла Патри, признанного отца этой самой необычной из эзотерических дисциплин) и до наших дней, со ссылками на малоизвестных персонажей, чьи голоса давно были заглушены в удушающих объятиях Ангела Тьмы.

– Итак, на чем я остановился, Уилл Генри? – спрашивал он после очередной из таких длительных импровизаций. Вопрос задавался исключительно в тот самый момент, когда я размышлял о более интересных вещах, чаще всего о текущей погоде или о меню нашего давно просроченного ужина.

Не желая вызвать его бесценный гнев, я мямлил лучший ответ, который приходил в голову, обычно включая во фразу имя Дарвина, личного героя Уортропа.

Уловка не всегда срабатывала.

– Дарвин! – вскричал однажды монстролог в ответ, возбужденно ударяя кулаком в ладонь. – Дарвин! Да ну же, Уилл Генри, какое отношение Дарвин имеет к фольклору карпатцев? Или к мифам Гомера? Или к норвежской космологии? Разве я не дал тебе понять всю важность моих нынешних усилий? Если я потерплю неудачу на этом, самом плодотворном этапе своей карьеры, то не только я буду унижен и обесчещен, рухнет все здание! Это будет конец монстрологии, немедленная и безвозвратная утрата почти двухсот лет беззаветного служения людей, по сравнению с которыми все, кто пришел после них, кажутся карликами, в том числе я. Даже я, Уилл Генри. Подумай об этом!

– Думаю, это было… Вы говорили о карпатцах, я думаю…

– Бог мой! Я знаю это, Уилл Генри. И ты об этом знаешь единственно потому, что я об этом только что сказал!

Как он ни старался подготовить устную презентацию, еще усерднее он трудился над письменным ответом, написав своим почти совершенно неразборчивым почерком по меньшей мере двенадцать черновиков. Все они попадали ко мне, чтобы я привел их в читаемый вид, поскольку, если бы я передал печатнику текст в изначальном варианте, то, несомненно, его бы скомкали и швырнули мне в лицо.

После долгих часов моих мучений, когда я, скрючившись, сидел за столом, как средневековый монах, с негнущимися, перепачканными чернилами пальцами и слезящимися глазами, монстролог вырывал готовый продукт из моих трясущихся рук и сравнивал его с оригиналом, выискивая малейшие ошибки, которые, конечно, всегда находил.

В конце этих геркулесовых усилий, после того, как печатник доставил окончательный продукт и мало что оставалось делать (и мало что оставалось от монстролога, потому что за время работы над проектом он потерял более пятнадцати фунтов веса), кроме как ждать осеннего конгресса, монстролог впал в глубокую депрессию. Он уединился в своем кабинете с закрытыми ставнями окнами, где во мраке – реальном и метафизическом – предавался размышлениям и даже отказывался оценить мои робкие попытки облегчить его страдания. Я приносил ему от кондитера лепешки с малиной (его любимые). Я делился с ним последними сплетнями, почерпнутыми из газетных разделов «Общество» (он испытывал к ним странную тягу), и местными новостями нашей деревушки Новый Иерусалим. Это ему не помогало. Он даже утратил интерес к почте, которую я раскладывал у него на столе, пока она, непрочитанная, не покрыла всю столешницу так же густо, как опавшая осенняя листва лесную подстилку.

В конце августа из Менло Парка прибыла большая посылка, и на какой-то момент он стал прежним собой, восхищаясь подарком от друга. В посылку была вложена короткая записка: «С большой благодарностью за помощь в дизайне, Томас А. Эдисон». Он поигрался с фонографом в течение часа и больше к нему не прикасался. Фонограф стоял на столе рядом с ним немым укором. Это была мечта, воплощенная в жизнь Томасом Эдисоном, человеком, которому суждено было прославиться как одному из величайших умов своего времени, если не всех времен; подлинным человеком науки, чей мир радикально изменился благодаря тому, что он жил в этом мире.

– Что есть я, Уилл Генри? – неожиданно спросил доктор одним ненастным днем.

Я ответил с буквальностью, свойственной ребенку, которым я тогда и был.

– Вы монстролог, сэр.

– Я пылинка, – сказал он. – Кто обо мне вспомнит, когда я умру?

Я взглянул на гору писем на его столе. Что он имел в виду? Казалось, он всех знал. Только этим утром пришло письмо из Лондонского Королевского общества. Чувствуя, что он имеет в виду нечто более глубокое, я интуитивно ответил:

– Я, сэр. Я буду вас помнить.

– Ты! Ну, я думаю, у тебя не будет большого выбора. – Его глаза остановились на фонографе. – Знаешь ли ты, что я не всегда хотел стать ученым? Когда я был совсем молодым, меня снедало огромное желание стать поэтом.

Если бы он сказал, что его мозги сделаны из швейцарского сыра, то и тогда я бы не был так поражен.

– Поэтом, доктор Уортроп?

– О, да. Желание ушло, но темперамент, как ты мог заметить, остался. Я был очень романтичным, Уилл Генри, если ты можешь себе это вообразить.

– А что случилось? – спросил я.

– Я повзрослел.

Он положил один из своих длинных тонких пальцев на прорезиненный барабан и стал водить его кончиком по бороздкам, как слепой по азбуке Брайля.

– У поэзии нет будущего, Уилл Генри, – сказал он задумчиво. – Будущее принадлежит науке. Судьбу нашего вида определят Эдисоны и Теслы, а не Уодсворты или Уитмены. Поэты будут лежать на берегах Вавилона и плакать, отравленные плодами, которые выросли на месте, где гниют музы. Голоса поэтов потонут в гуле двигателей прогресса. Я предвижу день, когда все чувства будут сведены к определенным уравнениям химических реакций в наших мозгах. Надежда, вера, даже любовь – их местонахождение будет точно вычислено, и мы сможем показать пальцем и сказать: «Вот, в этом месте коры головного мозга лежит душа».

– Мне нравится поэзия, – сказал я.

– Да, а некоторым нравится заниматься резьбой, Уилл Генри, и поэтому они всегда будут искать дерево.

– Вы сохранили какие-то из своих стихов, доктор?

– Нет, не сохранил, и ты должен мне быть благодарен за это. Я писал ужасно.

– О чем вы писали?

– О том же, о чем пишут все поэты. Не могу понять, Уилл Генри, твоего редкостного дара ухватиться за самую несущественную часть проблемы и забить ее до смерти.

Чтобы доказать его неправоту, я сказал:

– Я никогда вас не забуду, сэр. Никогда. И весь мир не забудет. Вы будете более известны, чем Эдисон, Белл и все остальные вместе взятые. Я это обеспечу.

– Уйду в забвение, вернусь в ничтожество, из коего пришел, неоплаканный, бесславный, невоспетый… Это поэзия, если хочешь знать. Сэр Вальтер Скотт.

Он встал, и теперь его лицо светилось всей полнотой его страсти, одновременно устрашающей и странно прекрасной. Он выглядел как мистик или святой, свободный от оков своего эго и ото всех плотских желаний.

– Но я ничто. Моя память ничто. Моя работа – это все, и я не позволю выставить ее на посмешище. Пусть даже ценой своей жизни, но я этого не допущу, Уилл Генри. Если фон Хельрунг преуспеет, если мы позволим низвести нашу благородную миссию до изучения глупых суеверий толпы и начнем бормотать о природе вампира или зомби, словно они сидят за одним столом с мантикорами и антропофагами, то монстрология станет такой же мертвой, как алхимия, такой же смешной, как астрология, такой же серьезной, как представления с уродцами господина Барнума![1]1
  Мантикор – вымышленное чудовище с телом льва, головой человека и хвостом скорпиона. Антропофаг – человек, употребляющий в пищу человеческое мясо, людоед, каннибал. Финеас Барнум – основатель популярного шоу и музея со зверями и уродцами.


[Закрыть]
Взрослые люди, образованные люди, люди самого высокого ума и воспитания крестятся, как самые невежественные крестьяне, когда проходят мимо этого дома. «Какие странные и неестественные вещи творятся здесь, в доме Уортропа!» А ведь ты сам можешь удостовериться, что здесь нет ничего странного и неестественного, что я занимаюсь самыми естественными вещами, что если бы не я и не другие подобные мне люди, то эти дураки вполне могли бы сейчас давиться своими внутренностями или перевариваться в животе какого-нибудь чудовища, не более странного, чем обычная муха!

Он глубоко вдохнул, делая паузу перед продолжением своей симфонии, и неожиданно замер, слегка склонив голову набок. Я прислушался, но не услышал ничего, кроме легкого постукивания капель по окну и ритмичного тиканья каминных часов.

– Здесь кто-то есть, – сказал он. Он повернулся и посмотрел сквозь жалюзи. Я не видел ничего, кроме отражения его худого лица. Какие у него впавшие щеки! Какая бледная кожа! Он так мужественно говорил о своем предназначении, но знал ли он, как сам он близок к ничтожеству, из которого пришел? – Быстро к дверям, Уилл Генри. Кто бы там ни был, помни, что я нездоров и никого не принимаю. Ну, чего же ты ждешь? Пошевеливайся, Уилл Генри, пошевеливайся!

Спустя секунду зазвонил звонок. Монстролог закрыл за мной дверь кабинета. Я зажег в прихожей рожки́, чтобы рассеять густо лежавшие тени неестественного, широко распахнул дверь и увидел самую прекрасную женщину, какую я когда-либо встречал за все годы своей слишком долгой жизни.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю