Текст книги "Лужайкина месть"
Автор книги: Ричард Бротиган
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 8 страниц) [доступный отрывок для чтения: 2 страниц]
Лужайкина месть
Рассказы 1962–1970 гг.
Лужайкина месть
Моя бабушка – на свой, разумеется, лад – что лучезарный маяк в бурной истории Америки. Она была бутлегершей в захолустном округе штата Вашингтон. А кроме того – весьма представительной женщиной: ростом под шесть футов, и свои 190 фунтов веса носила так, как подобало оперным дивам начала 1900-х годов. Занималась преимущественно бурбоном – он выходил немного неочищенным, но здорово освежал во времена закона Волстеда.[2]2
Закон Волстеда был принят в октябре 1919 г. с целью принудительного проведения в жизнь положений 18-й поправки о «сухом законе» вопреки вето президента Вудро Вильсона. Вводил меры контроля за запретом на производство, продажу и перевозку алкогольных напитков. Назван по имени инициатора – конгрессмена-республиканца от штата Миннесота Эндрю Джозефа Волстеда (1860–1947). Отменен в 1933 г. после ряда поправок, вызванных трудностями применения закона на практике.
[Закрыть]
Конечно, никакой она не Аль Капоне[3]3
Альфонс Капоне (1899–1947) – один из главарей преступного мира Америки в 1920-30-х гг.
[Закрыть] в юбке, но байки и россказни о ее бутлегерских подвигах разлетались в тех, как говорится, краях, словно из рога изобилия. Много лет она из всей округи просто веревки вила. Бывало, каждое утро к ней сам шериф заглядывал – с отчетом о погоде и видах на кладку несушек.
Могу себе вообразить, как она с ним разговаривала:
– Что ж, шериф, надеюсь, вашей матушке скоро получшеет. Да я и сама на той неделе застудилась так, что горло болело. До сих пор вот носом шмаргаю. Передавайте, мол, велела кланяться – пускай в гости заходит, как следующий раз в наших краях будет. А ежели вам вон тот ящик, так забирайте сразу, или я вам его сама пришлю, как только Джек с машиной вернется.
Нет, даже не знаю, пойду на бал пожарников или нет, но вы же знаете, что я к пожарникам завсегда со всей душой. Ежли меня там сегодня вечером не будет, так мальчонкам и передайте. Нет, я, конечно, постараюсь, да вот простуда меня никак не хочет отпускать. Каждый вечер так и лезет, так и лезет…
Бабушка жила в трехэтажном доме, который даже по тем дням считался древним. Перед домом росла груша, уже сильно подмытая дождями – от того, что много лет перед домом не было лужайки.
Штакетник, окружавший лужайку, тоже давно исчез, и люди подъезжали на своих машинах прямиком к крыльцу. Зимой весь двор перед домом превращался в трясину, а летом твердел, как скала.
Джек, бывало, костерил этот двор на чем свет стоит, словно тот был живой тварью. Джек – это мужчина, проживший с моей бабушкой тридцать лет. Он не был мне дедом. Он был итальянцем, который однажды пришел к ней по дороге. Джек ходил от дома к дому и продавал участки во Флориде.
Он торговал мечтой о вечных апельсинах и солнышке в тех краях, где люди жевали яблоки и вечно мокли под дождем.
Джек заглянул к бабушке, чтобы продать ей участок в двух шагах от центра Майами, а через неделю уже развозил по округе ее виски. Задержался на тридцать лет, а Флорида продолжала цвести без него.
Двор перед домом Джек ненавидел, ибо считал, что двор лично против него что-то замышляет. Когда Джек пришел по дороге, перед домом была очень красивая лужайка, но он загубил ее на корню. Отказывался не только поливать, но и вообще как бы то ни было за ней ухаживать.
Земля стала такой твердой, что летом у него сразу спускало покрышки. Двор всегда находил гвоздик, чтобы воткнуть ему в шину, а зимой, когда начинались дожди, машина то и дело тонула по самую крышу.
Лужайка принадлежала моему деду, который конец жизни провел в приюте для душевнобольных. Она была его гордостью и радостью. Про это место говорили, что от него у деда вся сила.
Дедушка был мелким вашингтонским мистиком, и в 1911 году предсказал точную дату начала Первой мировой войны: 28 июня 1914 года. Но это оказалось для него чересчур. Он так и не смог насладиться плодами своих трудов, поскольку в 1913-м его упрятали, и семнадцать лет он провел в психиатрической лечебнице штата Вашингтон, полагая, что сам он – еще ребенок, а на дворе – 3 мая 1872 года.
Он считал, что ему шесть лет, день стоит пасмурный, скоро пойдет дождь, а мама печет для него шоколадный торт. До самой смерти в 1930-м году дедушка жил в третьем мая 1872 года. Шоколадный торт пекся семнадцать лет.
От дедушки осталась фотография. Я очень на него похож. Единственная разница – во мне больше шести футов росту, а он едва достигал пяти. У него имелся пунктик: мол, чем меньше ростом он будет, чем ближе к земле и своей лужайке, тем точнее сможет предсказать точную дату начала Первой мировой войны.
Жалко, что война началась без него. Если б он только мог растянуть свое детство еще на годик, если б не соблазнился шоколадным тортом, то все мечты его сбылись бы.
На бабушкином доме всегда было две больших вмятины. Их так и не отремонтировали, и одна появилась вот как. Осенью груши на переднем дворе созревают, потом падают, гниют на земле, а над ними роятся сотни пчел.
В какой-то момент у пчел появилась гадкая привычка два или три раза в год жалить Джека. Они жалили его весьма изобретательно.
Однажды пчела забралась к нему в бумажник, а он отправился в лавку купить чего-то к ужину, ведать не ведая, какую пакость несет у себя в кармане.
Он вытащил бумажник, чтобы расплатиться за покупки.
– Это будет 72 цента, – сказал лавочник.
– ААААААААААААААААААААААААААААААААААА! – ответил Джек, глядя, как пчела деловито жалит его в мизинец.
Первая крупная вмятина в доме появилась благодаря другой пчеле – она присела на сигару Джека, пока тот въезжал на машине во двор той грушевой осенью, когда рухнула фондовая биржа.[4]4
Имеется в виду «черный вторник» – 29 октября 1929 г., день биржевого краха на Уолл-стрит, ознаменовавший собой начало Великой депрессии, крупнейшего экономического кризиса США в ХХ веке.
[Закрыть]
Пчела спустилась по сигаре – Джек мог лишь косить на нее в ужасе глазами – и ужалила его в верхнюю губу. Джек отреагировал тем, что немедленно въехал на машине в дом.
После того, как Джек запустил лужайку ко всем чертям, двор перед домом зажил довольно любопытной жизнью. Однажды в 1932-м году Джек отправился выполнять какое-то бабушкино поручение, может, отвозить что-то клиентам. А ей понадобилось выбросить старое сусло и поставить новое.
Поскольку Джека не было, она решила сделать все сама. Бабушка надела железнодорожную робу, в которой обычно работала у себя в винокурне, нагрузила суслом тачку и вывалила ее на передний двор.
А вокруг дома бродила стайка белоснежных гусей. Жили они в гараже, где машину не держали с тех самых пор, как появился Джек, торговавший своими видами на будущее во Флориде.
Джек почему-то считал, что машине очень неправильно иметь собственный дом. Думаю, он набрался таких идей где-то в Старом Свете. Ответ излагался на итальянском – это был единственный язык, на котором Джек говорил о гараже. Обо всем остальном он говорил по-английски, а о гараже – только по-итальянски.
Вывалив сусло под грушу на переднем дворе, бабушка вернулась к перегонному кубу в подвале, а гуси собрались вокруг сусла и завели дискуссию.
Видимо, они пришли к приемлемому решению, поскольку все разом начали это сусло поедать. Они ели сусло, а глаза их все разгорались и разгорались, голоса становились все громче и громче по мере того, как сусло получало все более высокую их оценку.
Через некоторое время один гусь сунул голову в сусло и забыл ее оттуда вытащить. Другой неистово загоготал и попробовал встать на одну лапу, показывая, как У. К. Филдз[5]5
Уильям Клод Дюкенфилд (1880–1946) – популярный американский комический актер.
[Закрыть] изобразил бы аиста. В таком положении он продержался около минуты, после чего рухнул на собственное хвостовое оперение.
Бабушка обнаружила их вокруг сусла – в тех же позах, в каких они попадали на землю. Как будто, всех скосило пулеметным огнем. С высоты своего оперного великолепия бабушка решила, что гуси мертвы.
Отреагировала она на это просто – общипала, а лысые трупы сложила в тачку и укатила ее в подвал. Чтобы устроить гусей поудобнее, пришлось совершить пять ходок.
Она сложила их возле куба, как дрова в поленницу, и стала дожидаться Джека, размышляя, что одного гуся можно оставить на ужин, а остальных продать на рынке и получить хоть маленькую, но прибыль. Покончив с винокурением, она отправилась наверх вздремнуть.
Примерно через час гуси стали приходить в себя. Похмелье их было сокрушительным. Они все уже как бы встали на ноги, хотя было незачем, когда вдруг кто-то обнаружил, что на нем нет ни единого перышка. Он и сообщил остальным об их состоянии. Отчаянью их не было предела.
Нетвердым шагом, уныло свесив головы на грудь, вся компания выбралась из подвала. Когда Джек въехал во двор, гуси бестолково толпились под грушей.
Едва он увидел кучку облысевших гусей, в его памяти, вероятно, снова ожил тот случай, когда пчела ужалила его в рот. Потому что Джек, как полоумный, немедленно выхватил из рта сигару и отшвырнул от себя что было силы. Руке его для этого понадобилось пробить ветровое стекло. Поступок стоил ему тридцати двух швов.
А гуси стояли в сторонке под грушей и, точно беспомощная, примитивная американская реклама аспирина, таращились на то, как Джек таранит своей машиной бабушкин дом во второй и последний раз в двадцатом веке.
* * *
Первое, что я помню в своей жизни, произошло на дворе перед бабушкиным домом. Год был 1936-й или 1937-й. Я помню, как какой-то мужчина – наверное, Джек, – пилит грушевое дерево и обливает его керосином.
Даже для первого воспоминания в жизни это выглядело странно: человек выливает галлон за галлоном керосин на дерево, растянувшееся по земле футов на тридцать, поджигает его, а на ветках висят еще зеленые груши.
Кинохроника про Коттона Мэзера[6]6
Коттон Мэзер (1663–1728) – теолог, политик, фанатик-пуританин, глава Салемского суда, в 1692 г. инициировал многочисленные судебные процессы против ведьм.
[Закрыть] И 1692 год
О ведьма Такомы, штат Вашингтон, 1939 год, где ты теперь, когда я почти до тебя дорос? Когда-то мое тело занимало пространство ребенка, а двери означали что-то большое и почти человеческое. В 1939 году открыть дверь кое-что значило, а над тобой насмехались дети, потому что ты была сумасшедшая и жила одна в мансарде – через дорогу от нас, сидевших в канаве двумя трущобными воробьями.
Нам было по четыре года.
Тебе, наверное, было почти столько же лет, сколько мне теперь, дети постоянно тебя дразнили и кричали вслед: «Чокнутая! Бежим! Бежим! Ведьма! Ведьма! Не давай ей смотреть в глаза! Она на меня посмотрела! Бежим! Спасите! Бежим!»
Теперь я, со своими длинными хипповыми волосами и странной одеждой, начинаю походить на тебя. В 1967 году я выгляжу чуть ли не так же безумно, как ты в 1939-м.
Маленькие дети визжат мне: «Эй, хиппи!» в утреннем Сан-Франциско, как мы визжали «Эй, чокнутая!», когда ты брела сквозь такомские сумерки.
Наверное, ты к этому привыкла, как привык я.
В детстве я покупался на «слабу». Скажи, что мне слабу что-нибудь сделать, – и я это сделаю. Брр! чего я только ни вытворял – лилипутский Дон-Кихот, влекомый призраками «слабу».
Мы сидели в канаве и больше ничего не делали. Может, мы ждали, что появится ведьма или еще что и вызволит нас из канавы. Мы там просидели почти час – по детскому времени.
– Слабу тебе подняться к ведьме домой и помахать из окна, – сказал мой друг, наконец заставив мир завертеться.
Я взглянул через дорогу на ведьмин дом. Окно мансарды смотрело на нас застывшим кадром из фильма ужасов.
– Хорошо, – сказал я.
– Ну ты даешь, – сказал мой друг. Уже не помню, как его звали. Десятилетия вырезали это из моей памяти, оставив крошечную дырочку на месте его имени.
Я вылез из канавы, перешел через дорогу и обогнул дом: лестница у задней стены вела к ней на чердак. Деревянная лестница – серая, будто старая мама-кошка, а до ведьминой двери – три пролета.
У подножья лестницы стояли мусорные ящики. Мне стало интересно, какой из них ведьмин. Я поднял крышку одного и заглянул внутрь, нет ли в нем ведьминского мусора.
Его там не было.
Мусор внутри – обычный. Я поднял крышку другого, но и в нем ведьминского мусора не обнаружилось. Я проверил третий ящик, но с ним было то же самое: никакого ведьминского мусора.
У лестницы стояли три мусорных ящика, а в доме было три квартиры, включая мансарду, где жила она. В одном из ящиков должен быть ее мусор, но между ее мусором и мусором других людей – никакой разницы.
…и вот…
Я поднялся по ступенькам в мансарду. Я шел очень осторожно, будто гладил старую серую маму-кошку, кормившую котят.
В конце концов я добрался до ведьминой двери. Я не знал, дома она или нет. Могла быть дома. Я решил было постучать, но какой смысл? Если она там, то просто хлопнет дверью у меня перед носом или спросит, чего мне надо, а я побегу по лестнице с криком: «Спасите! Спасите! Она на меня посмотрела!»
Дверь была высокая, молчаливая и человечная, как женщина средних лет. Я будто коснулся ее руки, открывая дверь мягко, словно разбирая часы.
Она отворилась в кухню: ведьмы там не было, но стояли двадцать или тридцать ваз, банок и бутылок с цветами. На столе, на полках и на приступках. Некоторые цветы свежие, а некоторые уже увяли.
Я вошел в следующую комнату – это была гостиная, и там ведьмы тоже не было, но снова стояли двадцать или тридцать ваз, банок и бутылок с цветами.
От цветов у меня сильнее заколотилось сердце.
Мусор мне все наврал.
Я вошел в последнюю комнату – спальня, – и там не было ведьмы, но опять стояли двадцать или тридцать ваз, банок и бутылок с цветами.
Рядом с кроватью было окно – то окно, что смотрело на улицу. Латунная кровать накрыта лоскутным одеялом. Я подошел к окну и остановился, глядя на моего друга, который сидел в канаве и смотрел на окно.
Он поверить не мог, что я стою в ведьмином окне, а я очень медленно помахал ему, и он очень медленно помахал мне в ответ. Казалось, эти взмахи летят от наших рук куда-то очень далеко, будто два человека машут друг другу из разных городов, например, Такомы и Салема, а наши руки – слабое эхо их рук, машущих через тысячи миль.
Ну вот, я доказал, что мне не слабу, и все изменилось в этом доме, похожем на пустой сад, страхи рухнули на меня цветочным обвалом, и я, крича во все горло, выскочил наружу и помчался вниз по лестнице. Я вопил так, будто наступил в дымящуюся кучу драконьего дерьма величиной с тачку.
Когда я с криком выбежал из-за дома, мой друг выскочил из канавы и тоже заорал. Наверное, он решил, что за мной гонится ведьма. Вопя мы бежали по улицам Такомы, а наши голоса гнались за нами, как в кинохронике про Коттона Мэзера и 1692 год.
Это было за месяц или два до того, как немецкая армия вошла в Польшу.
1/3, 1/3, 1/3
Все на троих. Мне причиталась 1/3 за перепечатку, ей – 1/3 за редактирование, а ему – 1/3 за сам роман.
Мы собирались разделить гонорар на троих. Ударили по рукам, каждый знал, что должен делать, пред нами путь, в конце – ворота.
Я стал третьим партнером, потому что у меня была пишущая машинка.
Я жил в самодельной лачуге, обитой картоном, через дорогу от старой развалюхи, которую служба социального обеспечения сдавала ей и ее девятилетнему сыну Фредди.
Роиманист жил в трейлере, в миле от нас, возле запруды у лесопилки, и работал на лесопилке сторожем.
Мне было почти семнадцать, и давний Тихоокеанский Северо-запад, та сумеречная, дождливая земля 1952 года, сделал меня одиноким и странным. Сейчас мне тридцать один, и я до сих пор не понимаю, как и зачем я жил в те дни.
Она была одной из вечно хрупких сорокалетних женщин, бывших красоток, что когда-то в придорожных забегаловках и пивных залах собирали вокруг себя народ, а теперь сидят на социальном пособии, и вся их жизнь вращается вокруг одного дня в месяц, когда приходят чеки.
Слово «чек» – единственное священное слово в их жизни, поэтому они ухитряются в каждом разговоре произнести его раза три или четыре. Неважно, о чем разговор.
Романисту было под пятьдесят – высокий, рыжеватый, он выглядел так, будто жизнь подарила ему бесконечный поток подружек-изменниц, пятидневных запоев и автомобилей со сломанной коробкой передач.
Он писал роман, поскольку хотел поведать историю, приключившуюся с ним много лет назад, когда он работал на лесоповале.
Он тоже хотел заработать денег: 1/3.
Вошел в долю я примерно так: однажды стоял перед своей лачугой, ел яблоко и смотрел в черное, изодранное зубной болью небо, готовое вот-вот пролиться дождем.
Это занятие вполне могло сойти за профессию, настолько я был увлечен разглядыванием неба и поеданием яблока. Когда я пялился в небо достаточно долго, можно было решить, что мне платят за это хорошую зарплату и пенсию.
– ЭЙ, ТЫ! – услышал я чей-то крик.
Я посмотрел через илистую лужу – там стояла женщина. На ней было что-то вроде зеленой штормовки, которую она носила всегда, кроме тех случаев, когда отправлялась в центр, в контору социального обеспечения. Тогда она надевала бесформенное пальто из серой парусины.
В нашей нищей части города улицы не мостили. Улица была одной большой илистой лужей, которую требовалось обходить. Автомобилям от улиц толку не было. Они ездили на другой частоте – там, где асфальт и гравий были к ним добрее.
На женщине были белые резиновые боты, которые она всегда носила зимой. В этих ботах она выглядела как-то по-детски. Она была так хрупка и так зависела от департамента социального обеспечения, что больше походила на двенадцатилетнюю девочку.
– Вам чего? – спросил я.
– У тебя же есть пишущая машинка? – спросила она. – Я проходила мимо твоей лачуги и слышала, как ты печатаешь. Ты по ночам много печатаешь.
– Да, у меня есть пишущая машинка, – сказал я.
– И хорошо печатаешь? – спросила она.
– Вполне.
– У нас нет пишущей машинки. Как ты смотришь на то, чтобы к нам присоединиться? – закричала она через илистую лужу. В этих своих белых ботах она смотрелась ну точно как двенадцатилетка, милочка и дорогуша всех илистых луж.
– В смысле – «к вам присоединиться»?
– Ну, он пишет роман, – сказала она. – Хороший. Я его редактирую. Я прочитала кучу популярных книжек и «Ридерз-Дайджестов». Нам нужен кто-нибудь с машинкой, чтобы все это напечатать. Получишь треть. Как тебе?
– Я бы хотел посмотреть роман, – сказал я. Я не понимал, что происходит. Я знал, что у нее есть три или четыре приятеля, которые все время к ней наведываются.
– Еще бы! – крикнула она. – Как же печатать, не глядя? Пошли. Прямо сейчас – вы познакомитесь и посмотришь роман. Он хороший парень. Отличная книга.
– Ладно, – сказал я и пошел через илистую лужу к ней, а она стояла перед своим домом злобного дантиста, двенадцатилетняя девочка, почти в двух милях от конторы социального обеспечения.
– Пошли, – сказала она.
* * *
Мы пошли к трассе, потом по трассе мимо илистых луж, запруд лесопилки и залитых дождем полей, пока не добрались до грунтовки, что пересекала железнодорожную ветку и сворачивала возле полудюжины маленьких запруд, забитых черными зимними бревнами.
Мы говорили очень мало и то лишь о ее чеке, который опаздывал на два дня, а она позвонила в социальное обеспечение, и ей сказали, что отправили чек, и он должен прийти завтра, но позвоните еще завтра, и если он не придет, мы подготовим вам срочный перевод.
– Ну, надеюсь, он придет завтра, – сказал я.
– Я тоже, а то придется тащиться в центр, – сказала она.
Сразу за последней запрудой стоял старый желтый трейлер на подпорках. С первого взгляда было ясно: он больше никогда никуда не поедет, трасса осталась на далеких небесах, которым теперь только молиться. Трейлеру было грустно, а кладбищенская труба над ним выкручивала в воздух рваный мертвый дым.
Какое-то существо, полукошка-полусобака, сидело на шероховатом дощатом крыльце перед дверью. Существо полугавкнуло-полумяукнуло нам: «Рряу!» – и спряталось под трейлер, выглядывая на нас из-за подпорок.
– Это здесь, – сказала женщина.
Дверь отворилась, и на крыльцо вышел мужчина. На крыльце под черным брезентом лежала груда дров.
Мужчина поднес ладонь к глазам, прикрывая их от воображаемого солнца, хотя все вокруг потемнело в предвкушении дождя.
– Привет вам, – сказал он.
– Здрасьте, – сказал я.
– Привет, милый, – сказала она.
Он потряс меня за руку и пригласил в трейлер, затем легонько поцеловал ее в губы.
Внутри было тесно, илисто и пахло затхлым дождем, а большая разворошенная кровать выглядела так, будто совсем недавно участвовала в печальнейшей любви, что только бывает на этом свете.
Еще там стоял зеленый кустистый полустол, пара насекомоподобных стульев, маленькая раковина и крошечная печка – на ней готовили и ею грелись.
В маленькой раковине лежали грязные тарелки. Тарелки, похоже, всю жизнь были грязными: обречены на грязь с рождения.
Радио играло кантри-энд-вестерн, но самого приемника я не обнаружил. Я все оглядел, но он не показывался. Может, прятался под рубашкой или еще где.
– Вот парнишка с пишущей машинкой, – сказала она. – Он напечатает и получит 1/3.
– Это по-честному, – сказал он. – Кто-то должен печатать. Я такими вещами никогда не занимался.
– Может, покажешь? – спросила она. – Он хотел взглянуть.
– Хорошо. Только там не очень аккуратно, – сказал он мне. – Я закончил всего четыре класса, так что она отредактирует, выправит грамматику, запятые и все прочее.
На столе, рядом с пепельницей, в которой хранилось не меньше 600 бычков, лежал блокнот. На обложке блокнота – цветная фотография Хопалонга Кэссиди.[7]7
Хопалонг Кэссиди – американский ковбой, герой двадцати восьми вестернов Кларенса Э. Малфорда, написанных в 1920-х, 30-х и 40-х гг. Кинокомпания «Парамаунт Пикчерз» сняла 35 фильмов о Хопалонге Кэссиди, кинокомпания «Юнайтед Артистс» – еще 31. Во всех 66 фильмах в роли Хопалонга снимался Билл Бойд, так что в конце концов его имя и имя его героя стали синонимами.
[Закрыть]
Хопалонг выглядел утомленным, будто всю прошлую ночь бегал за старлетками по Голливуду и еле нашел в себе силы снова забраться в седло.
Двадцать пять или тридцать страниц блокнота были исписаны. Крупным почерком первоклашки: несчастливый брак между печатью и письменностью.
– Я еще не закончил, – сказал он.
– Ты напечатаешь. Я отредактирую. Он напишет, – сказала она.
То была история о молодом лесорубе, который влюбился в официантку. Роман начинался в 1935 году, в кафе Норт-Бенда, Орегон.
Молодой лесоруб сидел за столом, а официантка принимала у него заказ. Она была очень хорошенькой, со светлыми волосами и яркими щечками. Молодой лесоруб заказывал телячьи котлеты с картофельным пюре и деревенской подливкой.
– Да, я отредактирую. Ты же можешь это напечатать, да? Неплохо, правда? – спросила она голосом двенадцатилетней, а из-за плеча у нее выглядывало пособие.
– Правда, – сказал я. – Это нетрудно.
Внезапно снаружи без всякого предупреждения хлынул дождь – просто вдруг, огромные дождевые капли, от которых трейлер чуть не затрясся.
Вы я виж любити теляч катлеты да сказала Мэйбл она держала держала свой корондаш окало рта каторый был красивы и крастный как яблак!
Токо кагда вы пренемаете закас казал Карл он был нимног ропкий лисаруб но бальшой и сильный как ево атец влоделиц лисапилки!
Я папрашу штоп вам дали много подлифки!
Тут дверь кафе розпахнулас и вашел Ринс Адамс он был кросивый и злобный все в тех мистах его баялис но Карл нет и ево овец отец они не боялис ево нет уш!
Мэйбл задрыжала када увидала что он стаит в своей чорной куртке он улыбнулся ей и Карл почуствал как крофь пабижала в нем как абжигающие кофы и разазлился!
Приветик сказал Ринс Мэйбл спыхнула как цветок цвитог, а мы сидели в том дождливом трейлере и колотили в ворота американской литературы.