Текст книги "Восток, Запад и секс. История опасных связей"
Автор книги: Ричард Бернстайн
Жанры:
Секс и семейная психология
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 26 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
Этот сюжет встроен в западную культуру. Спустя почти столетие после первой постановки “Мадам Баттерфляй” на Бродвее вышло ее современное перевоплощение – мюзикл “Мисс Сайгон”, где сайгонская девушка из бара повторяет судьбу трагической героини – японки из оперы Пуччини. Сюжет мюзикла выглядит вполне правдоподобным, если вспомнить, что в 1960-е и в начале 1970-х у многих американцев во Вьетнаме завязывались любовные связи. Такая история (за вычетом самопожертвования девушки из бара, когда ее бывший возлюбленный возвращается во Вьетнам с новой американской женой) вполне могла произойти в реальной жизни.
Приключение Лодовико с царицей Счастливой Аравии – вот предтеча этих современных рассказов о трагической любви. Действительно, вполне можно поверить (если только есть хоть капля правды во всей этой истории), что любовь аравийской царицы к Лодовико была не менее опасна, чем любовь добродетельной Чио-Чио-сан к авантюристу Пинкертону в “Мадам Баттерфляй”, ведь неверность султану была чревата большим риском, возможно, даже смертной казнью. Сам Лодовико не поведал нам, подвергалась ли опасности царица, осыпая его “ласками”, хотя наверняка такое поведение, говорившее о неверности, должно было компрометировать ее в глазах султана, в чьем серале она жила. Лодовико словно намекает, что царица вольна была делать что хотела – возможно, потому что у султана были другие жены, к тому же он часто отлучался на войну, – но такое предположение едва ли было верным. Влюбившись в Лодовико, царица рисковала жизнью, как впоследствии и другие азиатские женщины, готовые пожертвовать собой ради любимых, которые вошли в их жизнь, явившись с далекого Запада. Убежав от ее ласки, Лодовико больше и не думал о ней. Во всяком случае, он нисколько не интересовался ее дальнейшей судьбой: он больше ни разу не упомянул ее в своей книге. А ведь царица, спасшая ему жизнь, по меньшей мере испытывала душевные страдания после его исчезновения, а еще – боль и грусть от мысли о его лживости и неблагодарности, но Лодовико и это ничуть не заботило.
Любовь царицы стала для него лишь орудием. Он воспользовался им, пойдя на лживые клятвы и обещания, лишь бы выкарабкаться из беды, и неужели кто-нибудь осудит его за это? Первые западные исследования Азии были сопряжены с большими опасностями для одиноких путешественников, и мы готовы простить им любые ухищрения, лесть или притворные знаки любви, к каким они прибегали для преодоления этих опасностей. Кто из нас вел бы себя иначе, попав во враждебное окружение на чужбине?
Из рассказа Лодовико можно сделать вывод о привлекательности путешествовавших по Азии западных мужчин в глазах местных женщин. Он, пожалуй, первым высказал мысль о якобы мужском превосходстве европейцев: он завладел вниманием прекрасной султанши благодаря физической доблести, дерзкой отваге (он ведь передразнил самого султана!) и не в последнюю очередь благодаря белизне кожи. Еще до встречи с султаншей Счастливой Аравии Лодовико успел заметить “пристрастие аравийских женщин к белым мужчинам”. Позднее укоренилось мнение, будто мужественному, более обеспеченному белому христианскому Западу суждено соблазнять Восток, причем Восток от этого только выиграет (за редкими исключениями вроде представленных в “Мадам Баттерфляй” и “Мисс Сайгон”). Востоку надлежит обратиться в христианство благодаря проповедям миссионеров и встать на путь материального прогресса благодаря торговле. А еще ему нужно ввести демократическое правление, приняв политическую опеку Запада. Подобные взгляды говорят о непомерной самоуверенности, это своего рода “сентиментальный империализм”, идущий рука об руку с “дипломатией канонерок”. Это уверенность в том, что Запад возьмет верх, а заодно и получит девушку, потому что он лучше, чем Восток.
Но в рассказе Лодовико читалось и кое-что еще, особенно в эпизодах, в которых он прикидывается набожным мусульманином, лживо клянется в любви своей спасительнице, жене султана, и открыто признается в своей неискренности европейским читателям, которые, как он прекрасно понимал, не станут его осуждать. Ведь в центре внимания благополучное бегство героя-авантюриста, а не разбитое сердце султанши. Здесь и происходит смена привычных понятий о нравственности: мысль о том, что на Востоке (считавшемся гнездом лукавства, суеверия и обмана) позволено лгать и в сфере религии, и в сфере чувств, начинает восприниматься как должное. Попадая на Восток, западный мужчина забывал о рыцарском идеале истинной любви, пускай даже женщина, временно ставшая предметом его любви (как в “Мадам Баттерфляй” и “Мисс Сайгон”), вызывала и восхищение, и жалость у западных зрителей, из-за того что сохранила верность своему вероломному возлюбленному. На Западе главным в сюжете оставалось спасение галантным рыцарем дамы или девицы, попавшей в беду, например сказочной Рапунцель, которую злая ведьма заточила в каменную башню. В случае Лодовико, напротив, Дама Из Башни приходит на выручку рыцарю, попавшему в беду, но наградой ей служит отнюдь не вечная любовь, а пренебрежение.
В истории Лодовико ощущается и легкая примесь горечи – как и в более поздних, предвосхищенных ею историях, вроде истории Чио-Чио-сан и Пинкертона (хотя там эта горечь становится гораздо сильнее). Ведь Лодовико мог остаться в Счастливой Аравии, купаясь в роскоши и почете, как князь, обретя “золото и серебро, лошадей и рабов и все, чего бы я ни пожелал”, как и Пинкертон мог бы навсегда остаться в доме над бухтой Нагасаки, где годами томилась и ждала Чио-Чио-сан. Но Лодовико отказался от княжеской жизни, которую мог провести рядом с султаншей и ее двенадцатью или тринадцатью “красивыми служанками”, потому что настоящую жизнь он – европеец, христианин и путешественник – представлял себе иначе, не в плену и неге, будто сокол-любимец в каком-нибудь мавританском дворце. Царице тоже следовало это понимать. Возможно, она и понимала, но все равно дала волю чувствам.
То же самое можно было бы сказать о тех азиатских женщинах, которые спустя столетия бросали вызов родительским или общественным правилам, требовавшим сохранять девственность, и отдавались каким-нибудь западным молодым мужчинам – быть может, студенту, бизнесмену, солдату или просто туристу, который приятно проводит каникулы. Ведь эти женщины тоже должны были понимать, на что идут, и скорее всего, некоторые понимали, хотя через какое-то время молодой человек уезжал домой, а оставленная азиатская женщина, как та аденская царица, больше никогда его не видела.
Разумеется, мы вправе воспринимать истории вроде рассказа Лодовико как фантазии, как проекции эротических грез западного мужчины на полотно восточного экрана. Особенно это относится к пассажу о якобы мужском превосходстве европейцев над азиатами. Позже подобные утверждения стали просто одним из “доказательств” общего доказуемого военного превосходства западной цивилизации. С чего бы, в самом деле, жене правителя, окруженной двенадцатью или тринадцатью служанками, влюбляться в какого-то прохвоста в кандалах, которого ее муж волен был казнить или миловать? Пускай Лодовико и впрямь был силен, дерзок и даже хорош собой, но с какой стати царице показалось, что он в чем-то превосходит ее соотечественников?
Можно найти очень простое объяснение: султанша скучала в серале, где, как мы еще увидим, прекраснейшие в стране девственницы влачили унылое, способное свести с ума, совершенно бессобытийное существование. Султанша, влюбленная в Лодовико, упоминала о своем чернокожем сыне, а это явно указывает на то, что когда-то ее приглашали на ложе султана, и раз она родила ему сына, то, несомненно, пользовалась при дворе значительным авторитетом. Но, возможно, султан уже давно не звал ее к себе на ложе, и она проводила день за днем в полнейшем однообразии. А коли так, то появление буяна и красавца Лодовико очень даже могло пробудить в здоровой молодой женщине дремлющие желания.
Возможны и другие объяснения, в том числе и белый цвет кожи Лодовико. Хотя это больше смахивает на западную мужскую выдумку, чем на правду, особенно если вспомнить, что все происходило еще в доколониальные времена, до того, как в Европе принялись беззастенчиво именовать европейских колонизаторов “высшей расой”. Скорее всего, Лодовико привлек султаншу не цветом кожи, хотя вполне возможно, что он ее действительно привлек. Его появление взволновало ее. Конечно, этот диковинный чужестранец мог показаться ей мужественным. Иными словами, представление о том, что восточные женщины непостижимо влюбляются в западных мужчин, вероятно, не является лишь порождением западной фантазии. Нельзя исключать, что в некоторых случаях такие влюбленности действительно случались, причем достаточно часто, чтобы породить некий социальный и романтический шаблон.
Не знаю насчет Лодовико, но, безусловно, в более поздние столетия какой-нибудь американец или европеец, живший в Азии, действительно обладал особым обаянием. История вроде “Мадам Баттерфляй” тогда начинает выглядеть вполне правдоподобной и из-за этого становится еще более щемящей. В наш просвещенный век западный мужской взгляд на азиатскую женщину как на податливое, покорное и к тому же пылкое существо считается – и является – расовым стереотипом. Но, похоже, имеется и обратный стереотип – когда восточная женщина видит в западных мужчинах посланцев некоей территории свободы, немыслимой на их собственной родине, территории, менее скованной отупляющими обычаями и таящей куда больше возможностей для женщины.
Рассказ Лодовико стал первым свидетельством того, что любовные отношения между Западом и Востоком не обязательно были односторонними и отнюдь не всегда пару составляли пассивная восточная женщина и властный, напористый западный мужчина-эксплуататор. Обе стороны могли проявлять инициативу и осуществлять свои фантазии.
Отступление второе
“Всего лишь страница в книге твоей жизни”
Жила в Тайбэе одна девушка. Это было в те дни, когда США еще не установили дипломатических отношений с материковым Китаем и американским студентам приходилось ездить на Тайвань, если они хотели учить китайский. Звали женщину мисс Лу, а работала она в Министерстве образования, в отделе, который оформлял западным студентам студенческие карточки, необходимые для получения долгосрочных виз. И в нее влюбился студент, молодой американец. Он находил предлог за предлогом, чтобы ходить в Министерство образования и общаться с девушкой по поводу каких-нибудь административных вопросов, пока ему не выдали визу. Похоже, девушка всякий раз радовалась его приходу – хотя, может быть, ему просто хотелось так думать? Однажды, когда он узнал, что его документы вот-вот будут готовы, он явился к ней в кабинет с последним визитом. Он нарочно пришел под конец дня, прикинув, что скоро мисс Лу пора будет уходить с работы и он сможет пригласить ее куда-нибудь на чашку чая.
План сработал как по маслу, что на самом деле случается редко.
“Это наш последний официальный повод для встречи”, – сказала мисс Лу, когда они вышли из министерского здания и попали в водоворот тайбэйской уличной жизни. И у молодого человека заколотилось сердце.
Его заворожила картина будущего, которая открылась перед ним. Значит, за внешней официальной маской, за бесстрастным взглядом скрывались ответные чувства! Мисс Лу приняла его приглашение на чашку чая, хотя и сообщила ему, что еще никогда не ходила никуда с молодым человеком наедине. Ей было около двадцати трех лет – в те годы, в начале 1970-х, для многих американок этого возраста случайные связи были уже обычным делом. Мисс Лу и американский студент уселись друг напротив друга в чайной, и он, решив, что его одиночество закончилось, и, конечно же, мечтая о романтических и эротических вечерах наедине с этой женщиной, спросил, не пойдет ли она с ним завтра вечером в кино.
“Нет-нет!” – ответила мисс Лу. И призналась, что тоже постоянно думает о нем в последнее время. Она уже написала о нем множество страниц в своем дневнике, однако теперь, сознаваясь в этом ему самому, хранила мрачный вид, словно речь шла о каком-то плохом известии.
“Но это же замечательно!” – воскликнул он и принялся рассказывать о том, с каким трудом выдумывал все эти мелкие административные недоразумения, как пересекал на автобусе весь город, направляясь в Министерство образования, только чтобы увидеть ее снова и задать незначительные вопросы, ответы на которые и сам знал. Это был волнующий момент откровенности и в то же время разочарования. Почему же она не хочет с ним встречаться, если испытывает взаимную симпатию?
За несколько лет до того, будучи еще студентом колледжа, этот же молодой человек побывал в Японии по обмену и в студенческом общежитии познакомился с хорошенькой юной японкой по имени Исуми. Он начал ухаживать за ней, и она, похоже, охотно принимала его знаки внимания, но, когда он попытался ее поцеловать, оттолкнула его.
Незадолго до того молодой человек посетил паровую баню в токийском районе Синдзюку, куда его привел один знакомый японец. Там, в этом немыслимо экзотическом для юного американца месте, его обслуживала привлекательная девушка (хоть настоящей красавицей ее нельзя было назвать). “ Ты девственник?” – спросила она и, не дожидаясь ответа, умастила его вздыбившийся член теплым маслом, тем самым доставив юноше самое приятное ощущение, какое он испытывал за свою еще короткую и бедную событиями жизнь.
Так вот, урок, который он усвоил, глядя на негодующее выражение лица Исуми, сводился к тому, что здесь, как и в других гаремных культурах, есть девушки для удовольствий и просто приятные девушки, и Исуми холодно дала ему понять, что принадлежит ко второй категории. “Я японка, – сказала она на своем безупречном английском, – и ты находишься в Японии”.
И вот теперь, в тайбэйской чайной, молодой американский студент получал похожий урок. “ Ты здесь только временно, когда-нибудь ты уедешь, – сказала ему мисс Лу. – Я останусь всего лишь страницей в книге твоей жизни, но для меня ты станешь целой книгой”.
Пожалуй, можно подумать, что реплика позаимствована из сценария какой-нибудь мыльной оперы, но мисс Лу действительно произнесла эти слова, и ее искренность придала им поэтическую глубину и оригинальность. Мисс Лу сказала “нет” и имела в виду “нет”, однако ее решимости было недостаточно, чтобы справиться со слишком сложной задачей. Однажды молодой человек и мисс Лу случайно встретились на местном рынке, среди лотков с бананами, манго и музыкальными кассетами, и остановились поговорить. Он заметил, что у нее новая прическа и что одета она более модно и менее строго, чем одевалась на работу. Они пошли в какую-то кофейню, долго сидели там и разговаривали, а потом молодой человек пригласил мисс Лу к себе в комнату, которую снимал в одном из номерных переулков рядом с улицей Амой.
Это была тесная комнатка, где едва хватало места для двоих: там помещались только кровать, стол и стул. В воздухе стояла прохлада поздней осени. Мисс Лу слегка дрожала, сидя на кровати, а молодой человек будто прилип к стулу, мучительно раздумывая над вопросом: что делать дальше? Пересесть на кровать – и пережить ужасный миг стыда, если мисс Лу отвергнет его? Или принять как очевидный знак согласия ее добровольное присутствие в его комнате?
Каждый вечер в том квартале Тайбэя появлялся разносчик и, проходя прямо под окном студентовой комнаты, нараспев в миноре выкликивал свой товар – традиционную тайваньскую закуску. “Ву-сян-ча-йе-дань”, – доносился мелодичный клич уличного торговца, выводимый дрожащим тенором, начинавшийся с высокой ноты, а кончавшийся низкой, так что каждый слог растягивался, превращаясь в горестный вздох: “Ча-а-айные-яйца-с-пятью-пря-а-аностями-и-и”. Этот уличный напев молодой человек запомнил на всю жизнь, хотя никогда больше не слышал его после того года в Тайбэе. Вот в переулке появился разносчик, его песня долетела до комнаты, а наш студент и мисс Лу на узкой кровати слились на миг (или на час?). Потом она сказала, что больше не станет с ним встречаться.
“Но почему?” – вскричал молодой человек, уже не на шутку злясь на такое упрямство, которое, как ему казалось, отвергает саму красоту жизни.
“Потому что через год ты уедешь, а я останусь здесь, ты заведешь другую подругу, а я буду страдать всю жизнь”, – объяснила она со слезами на глазах.
Пожалуй, молодой человек мог бы поддаться соблазну и пообещать ей что угодно в тот вечер, когда его мучило желание и одиночество. Он мог бы пообещать, что возьмет ее с собой, когда придет пора уезжать, или, по примеру Лодовико Вартемы, попавшего в западню в Счастливой Аравии, что останется на Тайване навсегда. Бывали же случаи, когда западные мужчины женились на своих тайваньских подружках, а некоторые даже решались остаться на Тайване, где и живут по сей день. Но студент понимал, что он не из таких людей, – в этом девушка была права. Когда пройдет положенный срок – год или чуть больше, – он вернется домой, чтобы строить будущую жизнь в Америке, а не в Азии. Для него девушка действительно стала бы всего лишь страницей в книге. Он желал ее, ему очень хотелось продолжить общение с ней, бесконечно повторяя тот миг близости в тайбэйской комнатушке. Он даже по-своему любил ее, ему нравились ее гладкие черные волосы, восточная хрупкость, тихий ум, обаяние, едва сдерживаемая страстность и даже то, как она еле слышно отвергала его приставания. Все это было так непохоже на внешне более грубых, более пресыщенных девиц, с которыми он учился в колледже у себя на родине. Но он полюбил ее лишь на время: он не собирался увозить ее в Америку, когда настанет пора уезжать.
Одной из особенностей западного присутствия на Востоке было то, что зачастую временное пребывание требовало временного же утешения. Мы еще увидим, что в таких странах, как Япония и Индия, с XVII до XIX века бытовала разновидность временного брака между западным мужчиной и восточной женщиной. Такую форму брака ввели для того, чтобы временные резиденты могли законно обзавестись местной подругой для общения и секса. Именно такой союз был заключен, когда Пинкертон брал в жены Чио-Чио-сан в Нагасаки, хотя Чио-Чио-сан нарушила условия уговора, потребовав от временного мужа вечной любви. Но это было давно. А в ту пору, когда наш студент оказался на Тайване, уже не существовало никаких временных браков, хотя приезжие с прогрессивного Запада все еще продолжали пользоваться незаслуженным вниманием местных женщин, а потом сплошь и рядом нарушали данные обещания. В этом смысле мисс Лу оказалась дальновиднее, чем Чио-Чио-сан и царица Счастливой Аравии.
“Но зато мы получили бы удовольствие сейчас, – умолял юноша, пытаясь склонить ее к мысли о временной связи при помощи нравственно-утилитарных доводов, очень распространенных в ту пору на Западе. – Ведь нам было бы хорошо сейчас!” Ему так и не удалось переубедить ее.
Он никогда не забывал о мисс Лу, и она, наверное, никогда о нем не забывала. Шли годы, и время от времени этот человек (сейчас ему уже сильно за шестьдесят) думал с легкой грустью о том пути, на который звала его мисс Лу и который он отверг, ощущая, что будет тосковать, если выберет его. И после того единственного любовного свидания на улице Амой, под аккомпанемент певучего голоса разносчика, выкликавшего названия закусок из яиц в чайном маринаде, он больше никогда не видел ту девушку.
Глава 4
Гарем в западном сознании
Около 1668 года британский дипломат Пол Райкот опубликовал книгу “Нынешнее состояние Османской империи”, которая с тех пор оставалась главным источником сведений об османах.
Райкот, побывавший британским резидентом в нескольких ближневосточных странах, в собственной стране слыл самым авторитетным знатоком Турции. В ту пору турки владели обширнейшей в мире империей, безусловно, соперничавшей и в площади, и в величии с тогдашней территорией китайской династии Цинь. Его книга представляла собой занимательно написанную энциклопедию – очередной систематизированный, выдержанный в серьезном томе травелог, какие вышли из моды лишь несколько десятилетий назад. Она была добросовестно нашпигована всяческими описаниями турецкой политики, общества и обычаев. Райкот оказался у истоков более позднего взгляда на Турцию как на страну восточного деспотизма (само это понятие появилось позднее), к которому, по его мнению, турки были предрасположены от природы. Книга Райкота повлияла на великого французского философа Монтескье, который в своем сочинении “О духе законов”, любимом американскими революционерами вроде Джона Адамса и Томаса Джефферсона, выделял три бытующих в мире типа правления: тиранию (как раз Турция), монархию и республику. Райкот приписывал восточный деспотизм некоей генетической предрасположенности (хотя, конечно, он не употреблял таких слов), которая в свой черед является плодом турецкого способа размножения. “Сам Великий Правитель, – писал Райкот, имея в виду султана, правившего империей из стамбульского дворца Топкапы, – родился от черкешенки-рабыни”, поскольку турки “всегда имеют много детей от наложниц, иногда даже больше, чем от жен, и это, без сомнения, зароняет в них склонность сносить даже самое тяжкое, тираническое иго, не выказывая ни малейшего сопротивления”.
Несомненно, читатели особенно жадно читали те страницы “Нынешнего состояния Османской империи”, где Райкот описывал гарем и сексуальную жизнь султана, которая, судя по приведенной выше цитате, по его мнению, была напрямую связана с политической культурой турок-осман. Казалось бы, людям, испытавшим на себе рабство, должно быть ненавистно “тираническое иго”, однако Райкот, похоже, думал, что либо рабы являются рабами, потому что таковыми рождаются, либо они мирятся с рабством, потому что по опыту видят, что таков естественный порядок вещей. Как бы то ни было, в Турции, где, как отмечал Райкот, мало кто из султанов производит потомство от официальных жен, даже сам султан был сыном рабыни.
Но Райкот не ограничивается лишь политическими выводами. Предложенное им описание Османской империи знакомит читателя с чувственным миром, который должен был казаться европейцам XVII века едва ли не фантасмагорией. Это мир огромного пышного дворца, где подушки на тахтах в залах совета обтянуты парчой, где над мраморными полами висят бархатные шторы, где парапеты и балюстрады обращены к лазурному морю, – мир, поставленный на службу тем самым желаниям, которые на Западе считались греховными. О гареме уже писали другие путешественники, например Марко Поло. Райкот же положил начало европейской традиции, так сказать, чувственной детализации в этой области. Он первым изобразил султанский сераль как отдельный мир со своими “пажами” – белыми и черными евнухами, с тысячами красивейших девственниц, привезенных из разных областей империи, и, главное, со счастливчиком султаном, чью благосклонность наперебой старались завоевать все эти прекрасные девственницы: “Всякий раз, как на Великого Правителя находит охота развлечься с кем-нибудь из своих наложниц, на все аллеи сада высыпают евнухи, и женщины тогда пускаются на все ведомые им уловки, дабы заслужить любовное внимание Великого Правителя, или принимая распутные позы и танцуя, или ведя промеж собой любострастные беседы. Когда он намечает себе для забав одну из этих наложниц, то направляется в женские покои, где его уже ожидают. Он бросает своей избраннице носовой платок. Эта дева опускается на колени и, поцеловав платок, прячет его у себя на груди. После того как она искупается, омоется и украсит себя богатыми тканями и драгоценными каменьями, ее отводят с музыкой и песнями в опочивальню Султана. Там ее принимает евнух, чей черед служить в этот день, и она преклоняет колена перед Великим Правителем, а затем восходит на ложе со стороны изножья, если только он сам не пожелает ввести ее с иной стороны”.
Рассказ Райкота изобилует дополнительными подробностями – например, как спали женщины в серале (в комнатах, где на каждой шестой кровати лежал евнух), как их учили музыке и танцам и, самое главное, как их раздобывали: большинство просто захватывали как добычу в военных набегах, “а из них уже отбирались самые красивые и доподлинно девственные”. От Райкота же берет начало и непременная шаблонная составляющая всех позднейших рассказов о турецком гареме – упоминание о том, что турки, особенно турчанки, отличаются (ввиду жаркого климата своей страны) большей любовной горячностью, чем европейцы (и следовательно, они менее цивилизованны). Евнухи были просто необходимы, потому что турки, как и народы большинства других восточных стран, “знают о развратных наклонностях женщин”. Некоторые, наиболее распространенные из этих наклонностей, как писал Райкот, “незаконны” – особенно лесбийские связи между девственницами. Если верить Райкоту, всего во дворце обитало около тысячи шестисот девственниц, ничем не занятых, и каждая надеялась вопреки всему, что именно ей достанется судьбоносный султанский платок и она проведет ночь или, может быть, несколько ночей на ложе султана, а потом – предел мечтаний! – родит султану сына и обретет тем самым гораздо более высокий статус.
Другие сообщения о турках были столь же благодушны, что и рассказ Райкота: султан представал в них толковым и романтичным правителем – строителем империи, который вдобавок вел сказочную сексуальную жизнь. Но, особенно после середины XV века, когда османы захватили Константинополь – город, который был столицей Восточной Римской империи, а потому на протяжении многих веков оставался форпостом христианской цивилизации на Востоке, – появились и иные сочинения, оскорбительного и нетерпимого характера, где турки изображались порочными людьми, даже извращенцами. Мартин Лютер писал, что турки “не ведают границ в запретных постельных утехах”. По донесениям различных путешественником, турки время от времени совокуплялись с животными – по словам одного рассказчика, с рыбами женского пола – и повально предавались содомии, для каковой цели, по словам одного автора, оскопляли красивых мальчиков и мужчин из христиан, “чтобы на теле у них не появилось ни малейших признаков мужественности, а когда у тех заживает рана, злодеи пользуются этими несчастными рабами для постыдного содомского блуда”.
В наш постфрейдистский век, конечно, возникает искушение истолковать всю эту литературу, мнимой целью которой являлось изображение нехристей сексуальными извращенцами, как выражение подавленных гомоэротических желаний. В ней читается предостережение от напасти, какая может разразиться, если выпустить на волю “содомитские” желания европейцев. Она вторит и другим сочинениям о куда более грозной Турции, появившимся после захвата османами Константинополя. Как и в описании татарского быта, сделанном Гильомом Рубруком, в таких рассказах об османах не было ни намека на женские образы того рода, что появлялись на страницах книг более поздних путешественников вроде Лодовико Вартемы, – образы, которые сделались главной особенностью представлений Запада о Востоке, после того как первому удалось завоевать второй. Однако у литературы, демонизировавшей турок, все-таки имелась общая черта с теми сочинениями и картинами, что живописали роскошную и полную чувственной неги жизнь осман: произведения обоих жанров изображали мир, где существовали гаремы, как полную эротическую противоположность Европы, где выше всего ценились единобрачие, целомудрие и обуздание влечений, почитавшихся нечистыми. Турция же, где царили скотоложство и содомия, являла собой образ ада земного и служила наглядным предостережением от бедствия, какое грозило человечеству, если оно вздумает потакать низменным побуждениям. Она выглядела безнравственной именно потому, что не чинила никаких помех самым фундаментальным желаниям.
Литература, образцом которой служило сочинение Райкота, манила разглашением пресловутой “тайны гарема”. Хотя в действительности никакой “тайны” гарема не существовало, поскольку его двойное предназначение – обслуживать потребности султана в удовольствии и поставлять для его престола наследников – едва ли оставалось неизвестным, – это понятие все равно обросло в Европе множеством значений и вызвало к жизни разнообразные произведения искусства и литературы. В трагедии Жана Расина “Баязет” и в опере Моцарта “Похищение из сераля” сераль (гарем) и турецкий двор служат местом действия для психологической драмы и для фарса соответственно. Но, как указывает ученый Лесли Пирс, европейский взгляд на турецкого султана, особенно после XVII века, изменился и выражал уже не восхищение, а презрение (несмотря на Моцарта). Из великого правителя и завоевателя султан превратился в “воплощение разнузданной тирании, а соблазнительный и порочный институт гарема служил явным доказательством его нравственного вырождения”. Этот взгляд относился не к одной лишь Турции, но и к остальным странам Ближнего Востока в целом. У таких несхожих между собой писателей, как Монтескье, автор “Персидских писем”, и Байрон, который обращался к этому образу в “Дон Жуане” и других поэмах, гарем выступал мощным символом политической тирании и сексуального господства, предупреждавшим об опасностях, какие грозят Европе, если она не обуздает монархию и консервативную политику в подвластных ей пределах.
Если отвлечься от политики, то гарем часто служил предметом изображения в западной живописи – от Энгра и Делакруа до художника Джона Фредерика Льюиса и карикатуриста Томаса Роулендсона. Энгр не раз обращался к теме гарема с его чувственными декорациями, и “Одалиска с рабыней” относится к числу его самых известных картин.
На картине изображена женщина с алебастровой кожей, что указывает на то, что перед нами рабыня, захваченная в одной из европейских провинций империи. Рыжие волосы каскадом спадают поверх руки на парчовое покрывало. Она лежит, изогнувшись, совсем обнаженная, если не считать покрывала из полупрозрачной ткани, небрежно наброшенного на бедра, и сама эта поза с заведенными за голову руками ясно говорит о готовности отдаться желаниям повелителя. Фоном служит дворцовый интерьер: красная колонна и красная портьера, украшенная инкрустациями балюстрада, замысловато расписанные стены. На втором плане стоит стражник комнаты – чернокожий евнух в тюрбане и парчовом халате, а у изножья кровати сидит еще одна рабыня, только полностью (и довольно роскошно) одетая, и играет на лютне. Это сцена “монастырской чувственности”, как выразился один исследователь. А так как Энгру, как и любому мужчине, кроме самого султана и его евнухов, вход в гарем был воспрещен (более того, под страхом смерти запрещалось видеть хоть одну из султанских наложниц), то “Одалиска”, как и многие другие его гаремные полотна, – фантазия чистой воды. Он “не ведал того, что изображал, и не видел того, что воображал”, как заметил маркиз де Кюстин в 1840 году.