355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Рейнольдс Прайс » Ночь и утро в Панацее » Текст книги (страница 1)
Ночь и утро в Панацее
  • Текст добавлен: 21 апреля 2017, 12:00

Текст книги "Ночь и утро в Панацее"


Автор книги: Рейнольдс Прайс



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 2 страниц)

Annotation

Из сборника Современная американская новелла. 70—80-е годы: Сборник. Пер. с англ. / Составл. и предисл. А. Зверева. – М.: Радуга, 1989. – 560 с.

Рейнолдс Прайс

Рейнолдс Прайс

Ночь и утро в Панацее

Август 1904 года

Он напугал старика негра, но не нарочно – просто к четырем часам тропинка от сильного ливня совсем размякла и на ней не слышно было шагов, да и вид у него, промокшего до нитки и изможденного после долгого пути, испугал бы любого.

Старик уронил доску, которую только что с шумом отодрал от сарая (у ног его лежали еще три хорошие сухие сосновые доски), и спросил:

– Вам кого?

Форрест улыбнулся.

– Никого. – И тут же подумал, что впервые за долгое время солгал.

– Их тут нету. Давно нету. Я тут теперь. Мне белая женщина позволила. – Он указал на стену сарая, наполовину разобранную, с обнажившимся каркасом. Зеленый свет струился на сухой земляной пол.

Форрест посмотрел на пол и увидел окружья из белого камня, похоже, все те же самые. Он двинулся к ним, но в глубине сарая было совсем темно.

– Вы кто ж будете? – спросил старик.

Форрест наклонился, чтобы получше их разглядеть. Оба родника на прежнем месте – только затаились под вековечным сором и паутинным шелком, и все же видно было, как они струятся и втекают в незримые трубы, которые чудодейственным образом выводят их из сарая к самому склону холма. Возле ближнего родника на цепочке белела эмалированная кружка. Форрест потянулся за ней (и, наклонясь, увидел, что возле другого родника кружки нет ни на цепочке, ни где-либо поблизости).

– Выпейте глоточек, а то до ночи не дотянете.

Форрест взглянул на старика и улыбнулся.

– Не исключено.

– Больной, что ли?

Форрест кивнул.

– Воспаление легких.

– В августе не бывает, – сказал негр.

– Ну, значит, совсем отощал. С тех пор как позавтракал, четырнадцать миль отмахал, и ни крошки во рту. Устал, промок, голодный, и жена с сыном меня бросили. Я теперь одинокий призрак. – Форрест хотел пошутить.

– Нет, вы человек. Как звать-то?

– Форрест Мейфилд.

– А откуда будете?

– С севера, из Виргинии, недалеко от Брейси.

– Так это ж за сотню миль!

– Бывал там?

– Поблизости, – ответил негр.

– А ты кто?

– Мне уж за восемь десятков.

– И давно здесь живешь?

– Очень давно, лет сорок – уж это точно. – Старческие, пожелтелые, точно клавиши, глаза не мигая смотрели на Форреста.

– Тогда где ж ты был в прошлом году в апреле?

Негр задумался.

– Здесь вроде бы.

– Значит, где-то прятался.

– Чего это вы такое говорите?

– В прошлом году в апреле мы были здесь: четыре учителя (не считая меня), двадцать школьников, добрая дюжина мамаш, да еще коляски с лошадьми, но тут никого не было.

– А как это место прозывается?

– Родники Панацеи.

Рукой, обтянутой черной сухой и морщинистой кожей – точь-в-точь как на саквояже Форреста, – старик указал на родники.

– Думаете, они лечебные?

– Так думали когда-то старики. – Форрест присел возле каменных окружий.

– Только они теперь все мертвые, да?

– Кто?

– Старики, и ихние все мысли.

Форрест посмотрел на негра. Похоже, тот улыбался.

– Да, они теперь в мире ином.

– Я знаю, о чем говорю, – сказал негр. – Я еще парнишкой в одном таком месте работал, в Виргинии. Там ничего, кроме воды, и не было. А что с нее проку – выпил да помочился. Как со всякой воды. – Старик подождал, пока слова пробьются к Форресту сквозь зыбкую мглу. Потом присел на корточки невдалеке от Форреста и уставился на него, не мигая. И вдруг звонко захохотал, совсем по-мальчишечьи.

Форрест от неожиданности тоже рассмеялся.

К семи часам они приготовили ужин: грудинку, кукурузную кашу и кофе; готовили в кухне заброшенной гостиницы «Родники» на крохотной печурке, которую топили досками от сарая. А потом поднялись – негр шел первым – по черной лестнице, прошли по длинному коридору в переднюю часть дома на веранду второго этажа. Старик нес горячую сковороду с их общей едой, а Форрест кофейник и две кружки – негр велел ему снять с цепочки и вторую. Пол веранды был усыпан ветками, опавшей листвой, высохшими осиными гнездами, валялся детский ботинок, но они расчистили себе местечко в северной, прохладной, части веранды. Негр провел туда Форреста и указал ему, как сесть поудобней – на полу, прислонясь к стене, лицом к верхушкам густого подлеска, вымахавшего до самой веранды. Старик же с легкостью мальчишки уселся спиной к изящным перилам, вынул длинный складной нож, разрезал пополам грудинку и подвинул сковороду Форресту.

– Половина ваша.

– Спасибо. – Форрест потянулся за куском.

– Забыл про ложку. – Негр похлопал себя по нагрудным карманам, залез в один из них, вытащил оловянную ложку и протянул ее Форресту.

– А тебе?

– Ложка только одна, – ответил старик. – Только одна, для гостя. А я и пальцами управлюсь, они у меня ловкие. – Не выпуская ложки из руки, он согнул длинные пальцы.

Форрест взял ложку, и они молча принялись за еду – каждый за свою половину, – а потом за горячий кофе. Они сидели в ворохе листьев, и сумерки медленно обступали их. Замигали светлячки. Старик снова пошарил по карманам, выудил плитку табака и, разрезав ее на две равные части, протянул Форресту. Тот взял свою долю, хотя и не имел привычки жевать табак, и оба в полном молчании принялись за темно-коричневую жвачку. Покой вокруг был столь глубок, что, несмотря на близкое соседство незнакомого старика негра, быть может, совсем дикого, да еще с ножом, покой этот утишил и боль, и страх, так до конца и не вытравленные этим днем, этим напряженным, изнурительным переходом. Не столько даже утишил, сколько приглушил чем-то более мощным – в этом краю он, так жаждавший покоя, нашел наилучшее из пристанищ, подобное благословенным небесам, уготованным для истерзанных муками любви; такого блаженства не посулит ни одна из религий, а он вдруг явственно ощутил его здесь, сейчас.

Старик поднялся и сплюнул жвачку за перила.

– Вас что, взаправду звать Мейфилд?

– Да, – ответил Форрест.

– А я вот вам сказал ненастоящее имя.

Форрест точно помнил, что старик вообще никак не назвался – в этом тоже таилась своя частица покоя, – но все же он сказал:

– Ладно, это неважно.

– Я свое настоящее имя никому не говорю.

– Для меня это неважно. Спасибо тебе за доброту. Завтра, как рассветет, я уйду.

– А что вы тут делаете? – спросил негр.

– Ты же пригласил меня поужинать.

– Да нет, там в сарае, у грязных родников. – Он снова сплюнул.

Форрест тоже поднялся и лениво выплюнул жвачку на темную листву под верандой. А потом сглотнул горькую слюну, чтобы не саднило язык. Он стоял спиной к негру и к сараю с родниками, но голос его звучал отчетливо и твердо.

– Когда-то мы с одной девушкой дали здесь друг другу слово. Я пришел взглянуть на это место.

– И чего, взглянули?

– Да, на то, что от него осталось. То немногое, что ты оставил. – Форрест хотел рассмеяться, но вместо этого вдруг повернулся к негру и спросил, горячо, настойчиво:

– Кто ты? Что здесь делаешь?

– Я не виноватый. Я про вас не знал, откуда мне знать, что вы тут были. Я-то думал: здесь нет никого уже тридцать лет; никто не приходит, а я здесь греюсь. – И хотя жара почти не спала, старик обхватил себя за плечи и принялся растирать их.

К Форресту снова вернулось самообладание.

– Скажи мне, как же тебя называть.

Негр задумался.

– Как же меня звать-то?.. Зовите меня Гид.

– Хорошо, – ответил Форрест. Он вновь уселся возле остывшей сковороды и заглянул негру прямо в глаза; только в них едва ли что можно было разглядеть – сумерки совсем сгустились.

– Ты меня извини, – начал Форрест. – Я сегодня на всех набрасываюсь. Со мной такое стряслось…

Гид понимающе кивнул.

– Убили кого?

– Убил – ту девушку, что любила меня. – Форрест вдруг понял, что так оно и есть, это правда, и еще: старик все поймет по-своему, и сейчас он услышит от него кое-что неожиданное. Этого-то ему и надо – удар, контрудар.

– И вы вернулися сюда, на это место, где ее повстречали?

– Вернулся.

– И вас ищут?

– Нет, – ответил Форрест.

– Завтра начнут?

– Нет, не начнут, – сказал Форрест.

– Ее нашли, а за вами не гонятся?

– Они ее получили, а куда делся я, им все равно.

– Она белая?

– Да, – сказал Форрест.

– Вы сумасшедший?

Форрест рассмеялся и кивнул.

– Только я безвредный.

– А завтра куда путь держите?

– Домой. В Виргинию.

– Там кто ждет?

– Родные, работа.

– А меня вот ждет еще кое-что.

– Что ж это? – спросил Форрест.

– Смерть. Да хворь. Вон как, даже двое. – Старик не таясь улыбнулся; голос его, казалось, сочился сквозь эту широкую улыбку.

– И никакой родни? – спросил Форрест. – На всей земле?

– Есть у меня родня. Знаю: сейчас спросите, а где она? Ждет меня иль нет?

– Кто ж ты такой? – спросил Форрест и, помолчав, добавил: – Да я не опасен. В жизни мухи не обидел. В том-то и беда.

– Вот только девушку свою убили?

Форрест кивнул. Ложь – чудесный дар, теперь он снова в укрытии.

– Банки Паттерсон, – сказал негр, – рожденный, как говорится, в рабстве, в здешних краях, где-то в здешних краях, лет восемьдесят назад. Точно уж не помню, но давным-давно, дома вот этого в ту пору и в помине не было. А с головой у меня все в порядке, сами видите.

Форрест кивнул в темноте.

– А помню я вот что: мамочка моя рабыней была, хозяина ее Фиттсом звали – вся земля тут была ихняя, триста акров. И дом его стоял точнехонько где мы с вами сидим, только дом сгорел, а у мамочки моей хижина была возле этих ваших родников. Родники-то и в те годы были, такие же грязные, как и теперь, только под открытым небом, без навесов. Бывало, всякий ребенок в округе хоть раз да почистит родничок и выпьет из горсти холодной водицы – горькая, как квасцы, и пахнет тухлыми яйцами; второй раз уж никто не пил, и, богом клянусь, никому и в голову не шло, что люди еще и платить будут, чтоб попить этой водицы. А ведь было такое, правда же? Сам-то я не видал, но слыхать об этом – слыхивал. Танцы для хворых устраивали, хворые танцевали. В ту пору меня тут не было. – Старик вдруг умолк, словно весь его запас благодушия неожиданно иссяк.

– Когда ж это было?

– Почем я знаю? Я вот сам все время думаю: когда что случилось? Ничего уж не помню. – Старик снова помолчал. – Вы вот грамотный. Так скажите: если мне сейчас за восемьдесят, сколько мне было, когда дали свободу?

Форрест принялся высчитывать, пальцем водя по грязному полу.

– Думаю, лет сорок.

– А мне вот сдается, был я постарше – чувствовал-то я себя постарше, это точно. А может, и нет. Все мои дети родились уж после свободы, значит, я в то время был еще хоть куда. Пока рабство не кончилось, я и не женился. Ждал. Я знал: надо подождать.

– Подождать чего?

– Когда разберусь, что к чему. Фиттсы были люди хорошие, но ведь они хозяева. Негров у них было немного, да им много и не надобно – богатые, а хозяйство небольшое, вот они и продавали всякий год излишек или отдавали детям да родственникам. Я-то все примечал: гляжу и все вижу; ну вот, мне когда двенадцать минуло, они меня не продали, а они в двенадцать как раз и продавали, пока ты еще мальчонка. Тут я себе и сказал: «Ну, парень, крепись. Сердечко-то свое попридержи, не то разобьют его, ко всем чертям разобьют».

– А почему они тебя не продали? – спросил Форрест.

– Мамочка постояла за меня. Люди говорили, будто я Фиттсам родня, а своих они оставляли. Раньше-то кожа у меня была светлее. Светлые негры темнеют – примечали? Я, когда вырос, все хотел спросить у мамочки, правда это или нет, да так и не спросил, а теперь уж, думаю, больно поздно.

Подступила глухая ночь.

– Мужем у мамочки был Долфус, он в другом месте жил, отсюда несколько миль будет; раз в месяц хозяин отпускал его повидаться с мамочкой, и тогда она укладывала меня спать во дворе, если, конечно, было лето. Но отцом я его не звал и по сей день не зову. Я одно знаю: мамочка меня отстояла. Я-то сам этого не видал, но Зак Фиттс, ихний младший – мы, бывало, играли с ним, – он-то мне все рассказал. Вот, говорит, сидят они как-то раз вечером в гостиной, беседуют, и тут входит моя мамочка и просит хозяина: нужно ей, мол, с ним поговорить. Хозяин поднялся, вышел с ней в переднюю и спрашивает: «Что такое приключилось?» – мамочка была ихней главной стряпухой, сокровище ихнее, – а она и говорит: «Банки». «Что же натворил твой Банки?» – спрашивает хозяин. А она ему: «Ничего. Вы хотите, чтоб я померла, – отдаете моего сыночка. А я через два месяца помру. Сердце мое высохнет». Если б кто другой из негров сказал такое, избили б его, это уж точно – хоть хозяин у нас и хороший был, а такого бы не стерпел. Только Зак вот что мне сказывал. Папаша его выслушал мою мамочку и говорит: «Джулия, иди домой и спи спокойно». И мамочка поняла: она победила. Так что я в долгу был сразу перед двумя: перед мамочкой и перед хозяином, и долги эти я все годы платил, пока не пришла свобода, – хорошим кузнецом был, вот и поныне еще крепкий, точно из железа. А мне это урок был, я уж говорил вам. «Попридержи свое черное сердце, – сказал я себе, – а то они разобьют его». Не то чтоб я уж совсем ни на кого не заглядывался – девок-то вокруг много было, да и жаловали они меня, – но я вот что скажу вам, белый человек: года три я от одной к другой таскался, пока не поумнел и не понял, что те, кто это невесть как расписывают, только голову дурят. Ты можешь это купить, можешь продать, можешь получить за так, а от горя все равно не излечишься, это я точно говорю.

– Отчего ж не излечишься? – спросил Форрест.

– А я почем знаю? – сказал старик. – Что я, умнее вас, что ли? Когда пришла свобода, мамочка уж была не в себе, совсем умом тронулась. Времена были тяжкие: негры все обезумели, богатые белые растерялись, заверховодили бедняки, хозяин наш помер. Зака убили на войне, а хозяйка с двумя дочками жили все тут, всё на лес глазели, будто лес в чем поможет. А мне тогда было сколько вы сказали – мужчина в самом расцвете, – и я ушел от нее, ушел от мамочки, оставил ее с Дин, единственной ее сестрой, подался на север. Тому три причины было: работы никакой, мамочке ничем не поможешь, сиди да гляди, как она ест грязь с обочины и болячки с себя сдирает. А тут, случилось, мимо проходил янки, у него была газета, а в ней сказано, что в Балтиморе нужны ковщики, плата – доллар в день. Вот я и отправился в Мэриленд, в этот самый Балтимор. Только все без толку. Негров там не брали. Куда податься – обратно домой? А чего там есть, дома-то? Сушеную жимолость? Вот я и двинулся дальше, побродил по всему штату Виргиния, всякой негритянской работой перебивался: немного ковал, а больше землю копал, в то время все только и делали, что ямы копали.

– И ты все бродил сам по себе? Всё один?

– Совсем забыл сказать про это. Да и что сказать? Да, один я бродил, порхал, будто пташка. Правда, бывало, остановлюсь, а то и прилягу, и тут уж я не один.

Две или три жены было, три, а то и четыре выводка детей. Все мое имя носят.

– Где ж они сейчас?

Старик неспешно огляделся по сторонам, точно, пока он рассказывал, все они должны были собраться вокруг него, точно рассказ его вызвал не только память о них, но и их лица, их осязаемую плоть.

– Их со мной нету. А меня нету с ними.

– Ты сюда приехал, чтоб разыскать их?

– Не-е, что вы. Они про эти места и не слыхивали. Я про свое прошлое никогда никому ни словечка.

– То, что ты рассказал мне, правда? – спросил Форрест. Он чувствовал, что для него это сейчас необычайно важно; почему, он и сам не знал.

– Вроде как правда, вроде как правда – так я все это помню.

– А что же дальше? Расскажи, что было дальше, до самого сегодняшнего дня.

Старик задумался.

– А чему быть-то? Ничего больше и не было. Восемьдесят лет кряду вставал, работал, ложился спать. Хотите послушать про все это – так восемьдесят лет понадобится, а у меня столько времени нету.

– А сюда, в эти места, ты зачем пришел?

– Зачем и вы – ищу.

– Кого же это?

– Мамочку свою ищу.

Форрест даже фыркнул – не то рассмеялся, не то изумился.

– Ей теперь за сто, если вы правильно посчитали. А когда я родился, совсем была девчонка. Так, бывало, и говорила: «Когда ты, сынок, из утробы вылез, я еще вовсе молоденькая была». Я у ней первенец. А теперь ищу ее.

– Зачем? – спросил Форрест.

– Вот увижу ее, снова погляжу, узнает она меня или нет, и вернулся ли к ней разум, и пусть поругает меня немножко.

– За что поругает?

– За то, что не постоял за нее, хоть и мог.

– А как ты мог постоять за нее?

– Побыл бы рядом с ней, поглядел на нее, поговорил с ней, на то, что спросит, ответил бы. Тогда-то я думал, что все это без толку.

– А ты когда-нибудь за кого-нибудь постоял?

– Я? – живо отозвался старик и стукнул себя кулаком в грудь – два гулких удара. Потом помолчал и вдруг накинулся на Форреста: – Да кто вы такой, черт вас дери?! Все сомневаетесь, пытаете «зачем? зачем?». А я не помню зачем. Я помню «что», мне надобно помнить «что». Пришли слушать – так про это что и слушайте. Больше с меня взять нечего.

Форрест помолчал, а потом сказал:

– Прости меня.

– А я вот у вас прощения не прошу. Да кто ж вы все-таки такой?

Форрест снова назвал свое имя, возраст, откуда он родом, чем занимается.

– И убили свою девушку?

– Да. То, что она чувствовала ко мне.

– А она, выходит, жива?

Форрест кивнул в темноте.

– И вы ее разыскиваете?

Ответ на этот вопрос только и ждал, когда настанет его черед… А может, он родился сию минуту? В кромешной тьме Форрест мог безболезненно дать его этому вонючему сумасшедшему старику – не в его власти воспользоваться услышанным, не в его власти причинить ему боль.

– Нет, я ее не разыскиваю, – сказал Форрест. – Я иду домой.

– А я уже дома. И хочу спать. А вы можете лечь в моей развалюхе. – Старик выдержал паузу и загоготал, а потом низко поклонился в ту сторону, где сидел Форрест, и вошел во тьму дома.

В передней части дома было две большие комнаты, две обшарпанные залы. Форрест поднялся и пошел вслед за Банки; старик стоял в коридоре и ждал, и Форрест, протянув руку, нащупал его в непроглядной тьме. Сухая старческая кожа от прикосновения зашуршала – Форрест с детства помнил, что у негров, у всех этих грубых, преданных кухарок, ворчливых и нежных, кожа была точно у гремучей змеи, или у дракона, или у отшельника, – но Форрест не отдернул руку, и Банки позвал его: «Пошли?» Форрест кивнул – кто разглядит во тьме этот кивок? – и почувствовал, что его тащат вправо, на середину комнаты. И тут он споткнулся обо что-то низкое, мягкое. «Твоя кровать», – сказал Банки и ушел.

Форрест присел на корточки и ощутил под собой груду тряпья – верно, тюфяк, обернутый не то скатертью, не то занавеской. «Грязный, вшивый, – подумал Форрест, – ну и пусть». И снова что-то тяжкое, тяжелее усталости, придавило его к земле. Такое огромное, что ни разглядеть его, ни найти для него название, ни понять, что ему от него нужно. Форрест стащил башмаки, лег и утонул в тряпье. И никакого страха. Будь что будет.

Потекли часы без сновидений или с короткими снами, а потом вдруг приснилось: дни напролет он бродит по знакомому краю, в южной Виргинии (сосновые боры, холмистые пастбища, одинокие деревья и воздух – будто единый гигантский колокол, в который без устали трезвонят мириады цикад); и вот, обессиленный, но умиротворенный, приходит он в маленький городишко, в пансион. Пишет свое имя в книге, которую хозяйка держит на столике возле двери (в этом небольшом, но со вкусом убранном доме живет и сама хозяйка, вдова, чуть старше сорока, красавица, учтивая; с милой непосредственностью хлопочет она по дому, стараясь прокормить детей, себя и слуг нелегким трудом: день и ночь двери ее пансиона отворены людскому потоку; и во сне Форрест все это понимает). Она ведет его в комнату в глубине дома, подальше от шума, и, показав ему шкаф и умывальник, поворачивается, чтобы уйти, но вдруг останавливается и говорит: «Вот ваша кровать». В комнате две железные кровати: одна большая и одна маленькая, хозяйка указывает на маленькую. Он не спрашивает почему, только ставит на пол саквояж (который теперь уже перевязан бечевкой, точно тюк), а хозяйка улыбается и говорит: «Вам придется платить за комнату для двоих. Мы ждем еще одного». Поворачивается и уходит; и он ее больше не видит, и вообще будто и не живет до вечера, пока в другом конце дома не звонит колокольчик, сзывая всех на ужин, тогда он умывается и идет. И лишь основательно подкрепившись – бифштекс, фасоль, кукуруза, помидоры, – вдруг видит, как в проеме двери появляется хозяйка и напряженно вглядывается в лица его сотрапезников. Она ищет его. Форрест мгновенно понимает это – за спиной хозяйки в сумрачном коридоре кто-то стоит, молча. Пансионер, молодой человек справа от Форреста, спрашивает его о цели путешествия. Форрест не сводит глаз с хозяйки и одновременно пытается ответить на вопрос, запомнить ответ. Но стоило лишь Форресту заговорить, как начинает говорить и хозяйка, только не с ним. Она поворачивается к тому, кто стоит у нее за спиной, и четко произносит: «Мейфилд, сядьте возле мистера Мейфилда». Старик – седые волнистые волосы до плеч, одежда пешего странника (едва ли не бродяги) – медленно выступает вперед. Он идет, вперившись в пол и шаркая, – прилежный ходок, вынужденный быть прилежным, потому что стар и немощен. Форрест думает: надо бы встать и помочь старику, но молодой человек рядом с ним снова спрашивает о цели его долгого путешествия, и Форрест оборачивается к нему и говорит: «Мое здоровье, это из-за моего здоровья», и тут замечает, что старик уже сидит рядом с ним. Молча. Тяжело дыша – сколько сил ушло, чтобы завершить это долгое-долгое странствие, – и ни слова приветствия, ни взгляда, ни улыбки. Старик не отрываясь глядит на тарелку, пустую, белоснежную, и когда Форрест протягивает ему остывшую еду, он кладет ее молча, не поднимая глаз. Молодой человек рядом с Форрестом спрашивает, чем же Форрест болен, ведь он так хорошо выглядит, но Форрест не отвечает, он не сводит глаз со старика и знает – хотя не может посмотреть и проверить, – что хозяйка тоже не сводит с него глаз. Она следит за обоими: за Форрестом и за стариком, и все еще напряжена, но не от смущения, а из страха, что чего-то не произойдет. Но это происходит. Тут же. Старик делит бисквит на две равные части. Старик – отец Форреста. Форрест понимает это. Ни вопросов, ни сомнений, ни ужаса. Он чувствует, что хозяйка улыбается. Форрест произносит: «Робинсон. Отец. Робинсон Мейфилд». Старик не спеша ест бисквит, по-прежнему не отрывая взгляда от тарелки. Похоже, он не голоден. Он ест, потому что его привели туда, где положено есть. Но, прожевав и проглотив бисквит, он поворачивается к Форресту и выжидательно смотрит на него: глаза те же, что и в то давнее утро, только взгляд разительно иной – уже не пытливый, не молящий, просто вежливый. Форрест пытается придумать ответ незнакомцу, что улыбается рядом с ним. Все, кроме Форреста, едят смородиновый рулет (середина июля); хозяйка ушла. Старик – несомненно, это Робинсон Мейфилд, отец, которого Форрест не видел двадцать семь лет и к которому вдруг так потянулась душа, – старательно выговаривает: «Прости меня». Он улыбается. «Может быть, и так. Может, ты и прав. Я слишком устал, слишком далеко». Форрест не задается вопросом – «слишком далеко» от чего? Или почему в этот вечер душа его так истово жаждет, чтоб этот старческий голос хотя бы назвал его по имени? Форрест говорит: «Прощен» – и вновь принимается за стынущую на тарелке еду.

Посреди сна (в тот миг, когда Форрест слышит звонок на ужин) негр подошел к двери и остановился – свет погашен. С тех пор как он оставил Форреста в этой комнате, Банки успел сходить на кухню отнести сковороду, затем в прихожую – помыть ноги, и снова вернулся в дом, в комнату против той, где спал Форрест. Банки сел в кресло и попытался уснуть (он уже многие годы не спал лежа на спине – боялся смерти), но тщетно – он лишь погрузился в раздумья: всплывали воспоминания, лица, которые он чаял увидеть только на небесах (в небеса он верил, но дорога туда страшила его). Тогда он поднялся, пересек коридор и прислушался: по долетавшим звукам Банки мог не только догадаться, где Форрест, но и понять, что он за человек, – тайные сигналы доброты и жестокости Банки улавливал всю свою жизнь на свету и во тьме, вблизи и вдалеке. Банки стоял и слушал, пока сон не кончился. Слышалось то прерывистое дыхание, то раза два приглушенный стук кулаком об пол; однако годы притупили эту особую чувствительность тонкой оболочки ладоней, ноздрей, глаз, что принимала от мира – по крайней мере прежде, восемь десятилетий кряду, – самые важные вести: ему грозит опасность, или, напротив, тропа впереди свободна, ты можешь отдохнуть, получить удовольствие; комнатой вновь овладело безмолвие. Банки медленно заскользил сквозь тьму, каждый шаг осторожен и боязлив – только бы не задеть спящего тела, отрешенного, в разгаре тайной жизни. Все это Банки не столько подумал, сколько почувствовал, и, едва коснувшись ногой тела, он приостановился в размышлении. Этот белый у его ног, окутанный тьмой, доступный и его рукам, и гибельному оружию, казался спокойным, умиротворенным. Банки медленно сунул руку в карман – ни одного лишнего движения, – нащупал нож. Бесшумно открыл его и плавно, точно змея – не хрустнул ни один сустав, – опустился на пол. Колени его коснулись правой руки Форреста, теплой раскрытой ладони. А Банки в правой руке сжимал нож. Левую же вытянул вперед и, точно нацелясь, легонько коснулся пальцем ладони Форреста. Страдание потекло из ладони в руку Банки, совсем как тридцать лет назад, когда молния поразила мула, на котором он только что отпахал, – в пятидесяти ярдах от него – и, пронзив влажную землю, обожгла ему ступни. Палец пополз – по-прежнему безошибочно – и замер у самого запястья, где глухо стучал пульс; этот стук почудился Банки криком, глубоко затаенным воплем. Он уже многие годы не чувствовал ни к кому истинной жалости, должно быть, с тех пор, как мать его потеряла рассудок; но сейчас он чувствовал ее и знал, что это жалость, и еще подумалось ему, он знает, чего ей от него надо. Банки убрал руку, которой назначено было разведать, и вытянул вперед другую, правую, с оголенным ножом; Банки ни к чему было соизмерять силу, ощупывать свою мишень – он просто провел острием лезвия поперек запястья. Правда, легонько, бесстрастная прикидка. И еще раз. Запястье сухое. Мгновенное прикосновение, и Банки почувствовал, что этому белому он не сможет помочь, не сможет одарить его покоем, хотя это сейчас и в его власти. Он отвел руку, сложил нож и спрятал в карман. А потом, решив, что теперь его не настичь ни сну, ни внезапной смерти, медленно опустился на жесткий пол. И белый человек уже недостижим – на десять дюймов дальше вытянутой руки, и, чтобы не отяготить Форресту и без того странное пробуждение, Банки лег головой к изножью его постели. Теперь Форрест, проснувшись с первым лучом, не наткнется на пытливый и выжидательный взгляд старика.

Он проснулся спустя добрых два часа после рассвета, но не от посторонних звуков, и не от близости негра, и не от распалившегося солнца, лившего свет сквозь высокое восточное окно, а от пресыщения покоем, столь полным и дерзостным, что лишь только Форрест раскрыл глаза, как его объяло ощущение легкости и чистоты, ощущение жизни, не отягощенной ни прошлым, ни будущим – одно нескончаемое настоящее, словно убранное поле, озаренное солнцем. Умиротворение, в котором не затаилась угроза конца. Тот сон погрузился в глубины памяти, и из глубин этих воспарила надежда. Он сможет жить, он знает как. И он был счастлив – двадцать, тридцать секунд. Форрест проснулся, лежа на спине, и теперь видел только потолок – как ни странно, не облупившийся, не закопченный, а белоснежный квадрат высоко над головой.

Банки ждал, покуда хватило терпения. Но, едва заслышав, что Форрест проснулся, старик бросился на колени и склонился над ним.

– Я иду с вами.

Форрест изумленно взглянул на старика. И все, что породило в нем страдание, ожило – пронзительное, беспредельное. Передышка кончилась.

– Куда я иду? – спросил он.

Банки улыбнулся – впервые.

– Сами же сказали. И я с вами.

– Зачем?

– Вы теперь совсем одни. Надобно вам помочь, надобно, чтоб кто-то был рядом. А я свободен, я пойду с вами.

– Ты же разыскиваешь мать, – сказал Форрест.

– Разве я такое говорил? Это я раньше разыскивал. Когда сюда вернулся, думал, разыщу. Недели две-три назад. Прямо сюда и пришел – и увидел все это. Я ведь знал: это то самое место и есть. Мне еще давным-давно сказывали, что Фиттсы продали его белой голытьбе, а те построили гостиницу, да потом разорились. А перед уходом все тут порушили, все, что я в памяти носил; только твои вот родники да одно-два дерева и узнаю. Все жилища порушили: и мамочкин домишко, и ее сестрицы Дин, и кузню. Остались одни деревья да вонючая вода. Пошел я в Микроу – знакомое местечко, там и сейчас все как прежде. Прихожу и спрашиваю белого старика, что в лавке торгует, не слыхал ли он чего про Джулию Паттерсон. А он и говорит: «А как же. Чокнутая старуха Джулия. Жила вон там с собаками». Спрашиваю: «А жива она?» Он и говорит: «Двадцать лет ее не видал. Только что с того? Я много кого не вижу, а они вовсе и не померли; кое-кто возвращается, да еще мне голову дурачит». «Да кто ж про нее знает-то? Так что ж, и узнать-то про нее не у кого?» – спрашиваю. А он говорит: «Она вроде из Фиттсовых негров? Вон там у дороги живет мисс Каролина Фиттс». Рассказал мне где, пошел я, и точно, там она – старуха, навроде меня, немощная, почти слепая, но только меня увидела, сразу признала. И с ходу мне: «Слишком поздно пришел, Банки. Я такая же бедная, как и ты». С виду так будто и есть, только она большая врунья. Я и говорю ей: не за деньгами, мол, пришел, а с вопросом: не скажет ли она, где моя мамочка. А мисс Каролина тут же мне в ответ: «Не скажу». «А когда ж померла она?» – спрашиваю. А мисс Каролина: «Кто говорит, что померла? Может, она в Вашингтоне живет, в Белом доме, торты воздушные печет Тедди Рузвельту. А может, здесь поблизости, в лачуге, со сворой дворняг, ест грязь да скребет ногтями землю. Так ли, эдак, а проку ей сейчас от тебя никакого. Слишком поздно, Банки, и тут опоздал». Эта мисс Каролина завсегда была язвой, и болтает вечно, что в голову взбредет, так что перечить я ей не стал. «Верно», – говорю, а она мне: «Где же ты живешь?» А я ее и спрашиваю, не хочет ли она мне чего предложить. «Нет», – выпалила. С ней завсегда так. Тогда я ее спрашиваю: «А чья будет та гостиница, где прежде дом был?» Она и говорит: «Моя». А я ей: «Слыхал я, будто Фиттсы потеряли ее». – «Потеряли. Только этим голодранцам, что ее купили, чтоб по закладной заплатить, надо было годы надрываться, а им это ни к чему, так что теперь она снова моя». А потом уставилась на меня и спрашивает: «Хочешь ее?» А я ей: «Да» – посмотреть, что из этого выйдет. «Бери, – говорит, – она моя – кому хочу, тому и даю. Бери, пользуйся, а умрешь – сожги. Только не приходи сюда спрашивать про Джулию и ни денег, ни еды не проси. Чтоб я твою рожу больше не видела». И хлоп дверью. Было это недели две назад – богом клянусь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю