Текст книги "Темные зеркала (СИ)"
Автор книги: Рене Маори
Жанр:
Мистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 6 страниц)
– Не вздумай шуметь. С ума сошел, что ли?
Вновь подивившись двойственной ситуации, которые в этот день множились как грибы, уборщик замер, не в состоянии разрешить дилемму. В самом деле, не убрать мусор – означало выговор, начать пылесосить – означало то же самое. И хорошо, если только выговор. Такая ситуация могла иметь и более грустные последствия, позорное увольнение.
Был и третий путь, унизительный для самого Экси. Опуститься на колени и собрать мусор руками. Но этот путь был самым безболезненным, он лишь задевал самолюбие, а реальных последствий не имел. Шелуха расплывалась перед глазами от нежданно вскипавших слез унижения. Руки собирали мусор, а душа полнилась ненавистью к неизвестному подлецу, так тонко сумевшему рассчитать последствия своего поступка. Экси твердо был уверен, что каждый мечтает унизить уборщика, особенно если этот уборщик имеет высшее образование и знает больше любого работника, окопавшегося на этом этаже. Как бы однажды набраться смелости и крикнут в этот зал:
– Да, я эмигрант, но я еще и человек!
Увы, сделать этого он не мог, потому что тогда его бы точно уволили, А это вновь означало бы бесплодные поиски работы. Страшное слово «безработица» делало его слезливым и покорным. Но в глубине души копилась горечь и ненависть.
«Будь философом», – говорил он себе. – «Сознавай, что тебе повезло, у тебя есть работа. Какая разница тебе, кем ты являешься лишь восемь часов в день?» «Восемь часов в день», – тут же возражал он. – «Треть жизни».
Треть жизни он чувствовал себя рабом. И все это время не мог бороться с желанием бунта, как не может бороться с ним ни один раб.
Виной этому было лишь вживание в образ его артистической натуры. Он почему-то не мог оставаться в стороне от образа уборщика. Ему необходимо было прочувствовать эту роль, как и многие другие, в которых приходилось оказываться. Есть люди, умеющие принимать действительность легко, и плевать на всякие там рефлексии. Экси этого не умел. Когда он был ученым, до был им до мозга костей. Когда стал эмигрантом, то выпил чашу эмиграции до дна. А теперь он был уборщиком и рабом обстоятельств. Именно эта особенность натуры и заставляла его теперь молчать. Там в курилке, он бы с удовольствием вклинился бы в разговор о двойственности. Но будучи уборщиком, он не смел раскрыть рот. «Что дозволено Юпитеру, не дозволено быку» – говорил он себе, не понимая, что, в конечном итоге, существующие рамки и допуски сформулированы им самим, и просто отражают его собственное отношение к уборщикам. У Алекса мог оказаться и другой взгляд, но ведь он мог бы быть и точно таким же…
Главная уборщица противная Элен часто говорила Экси:
– Мне наплевать, кем ты был там, в прошлой жизни. Может быть, ты был мужем профессора или даже закончил техникум. Но здесь – ты уборщик, делай свое дело и молчи. Оратор еще нашелся. Дослужись сначала до моей должности, а потом открывай рот!
Элен тоже была эмигранткой, но давней. За двадцать лет пребывания в стране, она дослужилась до главной уборщицы. И само слово «главная» придавало ей блеск в собственных глазах. Поэтому Экси ни разу не сказал:
– Я – сам профессор.
Или хотя бы:
– Я сам был профессором.
Экси закончил собирать шелуху в пластиковый пакет, и направился в туалеты. Туалетов было четыре – два женских и два мужских. Обязанностью уборщиков было навещать эти симпатичные места не реже, чем каждые полчаса и устранять непорядок, который там возникал. Вот и сейчас, зеркало над умывальником оказалось все забрызганным водой. А вода имела обыкновение засыхать белесыми пятнами. Экси тщательно протер стекло и принялся полировать тряпкой белый мраморный умывальник с таким усердием, словно хотел протереть в нем дыру. Работал он механически, а в голове сменялись мысли, одна другой обиднее. Мысли о том, что жизнь, конечно, предоставляла выбор, но выбор этот всегда оказывался лучшим из худшего. Не было предложено ничего «абсолютно хорошего», хорошего без нюансов. Только плохое и еще хуже…. Экси видел себя несчастным насекомым, вплавленным в кусок янтаря, и все перемещения его зависели от перемещения этого куска. Сам же он не мог пошевелить и пальцем, чтобы изменить свое местоположение. И вынужден был плыть по течению, которое создавала неведомая рука владельца драгоценности, для которого первичен был, все-таки янтарь, а не несчастная мошка, в нем застрявшая. Хотя мошка и придавала ценность, сама по себе, отдельно, она ничего не стоила. Почему-то эта, отдельная от социума мошка больше всего и занимала Экси. «Счастливой мошкою летаю, живу ли я, иль умираю», – вспомнил он песенку из «Овода». И страстно, до смерти, захотел стать этой мошкой. Внеянтарной, зато свободной.
Из пяти кабинок, расположенных за его спиной не раздавалось ни шороха. Туалет был пуст. Протирая кран, Экси бросил взгляд в зеркало, и вдруг увидел, что за его спиной открывается дверца одной из кабинок. Медленно, как в фильме ужасов, без скрипа она распахнулась полностью, предоставив взору нутро кабинки с девственно белым унитазом, из-за которого вдруг появилась ворона, которая важно прошла по красно-белым плиткам пола и остановилась как раз посередине помещения. Экси прекрасно видел ее в зеркале – серую ворону на белой плитке. Но, когда он обернулся – то ворона исчезла, а дверца была закрыта.Он бросился открывать все кабинки, думая, что ворона забилась где-то за унитаз, что она прячется там. Но поиски были тщетны, хотя он и чувствовал на себе взгляд немигающих черных бусин. Точнее, он знал, что на него смотрят.
Открылась наружная дверь и в туалет вплыла Элен. И ворона тут же вылетела из головы уборщика.
Элен была элегантна, одета в белый костюм. Ее длинные ногти были выкрашены в алый цвет, а холеные руки давно уже не знали, что такое – «швабра». Боковым, каким-то сорочьим взглядом она окинула пространство и тут же увидела малюсенькое пятнышко на стене. Экси проследил за ее взглядом и похолодел, ожидая выговора. Волна ненависти затопила его. Ему казалось, что так сильно он еще не ненавидел никого и никогда. Это было осязаемое и плотное чувство, которое передалось стенам, и полу, и потолку, и всему, что было вокруг. И тогда Экси остался один, одинокой точкой реальности в зыбком окружении иллюзий. Туалет, биржа, «Ворота города» – все было иллюзией. Бесплотным призраком скользила Элен. Какое дело было до того, что она носит имя, именем принято называть любое явление, чтобы не запутаться в странностях природы. А на самом деле, была она или не было ее вовсе, не играло никакой роли, потому что ее существование не имело для Экси никакого смысла. Он смотрел на мир непрозрачными глазами вороны, и как бы со стороны видел себя этой серой вороной. А ей было все безразлично.
Видение длилось секунду, а потом исчезло точно так же, как проявилось. Элен даже не успела пройти и нескольких шагов вглубь помещения. А потом произошло следующее. Экси сделал невольный жест, словно дирижер в театре. Словно большой начальник, отдающий кому-то приказ. И в тот же миг – приказ его был исполнен. Раздался треск, бульканье, и с потолка полился поток коричневой жижи. В мгновение ока белый костюм Элен оказался залит содержимым канализационной трубы, проложенной в потолке, и наполненной трудами работников верхнего этажа. Да что костюм… Жижа сделала ее брюнеткой, и постепенно превращала белое холеное лицо в ужасающую негритянскую маску. Она напоминала застывшую на экране картинку – только что все двигалось и вдруг, оборвалась пленка.
И Экси начал смеяться. Он смеялся так, что сполз по стене на пол. Его громкий смех несся вверх, заставляя умолкнуть жужжащее здание с первого этажа до последнего. И все утихало, и оставался только его смех, безудержный и бесконечный. Слезы лились из его глаз, а он никак не мог остановиться. Смех вызывал удушье и страх. Но, он не мог остановиться. Задрожали стены небоскреба, зазмеились волнами и прорвались дырами, за которыми виднелось небо. И последним усилием оборвав этот дьявольский смех, Экси обнаружил себя сидящим на серо-розовых плитах тротуара. Вокруг была тишина и пустота. И понимание, что нет больше двоичной системы выбора, потому что выбор сделан.
Экси бросил последний взгляд на «Ворота города», и тяжело взлетев, отправился к своему любимому фонарю.
Это был, и вправду, хороший день. Лучший в его жизни.
Гульзор
Лишь правду напиши, о мой калам,
Сквозь тьму веков нас проведи, калам.
Что было тайным – сделай явным ныне,
Дверь прошлого открой для нас, калам.
Давно это было. Еще дед моего деда рассказывал. А ему – старый караванщик, которому от роду было сто двадцать лет. Давняя это история. Тогда в пустыне Кызылкум там и сям оазисы были, вода в арыках текла. Везде стояли кишлаки и жили люди. Разводили овец, торговали с проходящими караванами. Хорошо жили – пустыня не смела заходить в их дома. За гранью зеленого пастбища лежала пустыня. Люди не ходили в пески, а пески не шли к людям. Так и было всегда.
Стоял тогда один кишлак, не хуже и не лучше других. И люди в нем жили обыкновенные. Бога не гневили, грешили не больше других. А кишлак тот назывался – Гульзор, что означает цветник. Цветов там росло видимо-невидимо. Тюльпаны росли и розы. А весной на крышах зацветали маки, и тогда весь кишлак казался цветником.
В то время в одном доме жили три брата – Хасан, Хусан и Рустам. Родились они в один день и один час. Поэтому всегда вместе были. Вместе работали, вместе песни пели. Братьев люди любили, за помощью к ним шли. Они никому не отказывали. Добрые были и смелые.
Но пришла в тот кишлак беда. Черная смерть пришла для всех растений. То ли ее проезжие караваны завезли, то ли ветер из пустыни принес. Древесной чумой называли тогда эту болезнь. Пожухли и почернели листья на деревьях. Умерли цветы, уронив некогда яркие головки свои на землю. Скрюченные высохшие стебли виноградников торчали, словно руки мертвецов, застигнутых смертью в пустыне. Пересохли колодцы и арыки. Ветер постепенно заносил их песком, пустыня начинала отвоевывать этот клочок земли. Ночью братья слышали, как песок шуршит по стенам их дома. Стремится залезть во все щели, в двери и окна. А утром у порога они обнаруживали барханчики, которые выметали, вновь и вновь выгоняя пустыню из своего дома. Но что может сделать человек против природы?
Наступил день, когда осталась вода только в одном колодце. Всех овец давно пришлось зарезать, и голод начался в Гульзоре. Тогда и решили братья двинуться в путь, поискать другое место для жизни. Навьючили они двух верблюдов и двинулись в путь. Пятнадцать дней и ночей шли они по пескам. А на утро шестнадцатого дня увидели городскую стену. Такую высокую, что шапка падала с головы того, кто хотел увидеть ее край. И такую длинную, что десять дней понадобилось бы тому, кто вздумал бы объехать ее вокруг. Братья подошли к чугунным воротам. И ворота гостеприимно распахнулись перед ними. Чудный город предстал их взорам. Кругом били фонтаны, рассыпая алмазные брызги, сияющие в лучах солнца. Тенистые уголки манили путников прилечь и вкусить отдых.
Навстречу им вышли люди в белых одеждах. Поклонились и повели во дворец правителя этого города. Никогда еще братья не видели такой красоты. Дворец из белого мрамора стоял в гранатовом саду, и эти удивительные деревья, уже отягощенные плодами, продолжали цвести, наполняя воздух изумительным ароматом.
Молодой правитель города радушно принял их. Подарил новые одежды, усадил за стол, на котором чего только не было и плов, и шашлык, и шурпа. А какие воздушные лепешки подали к столу. Таких белых лепешек братьям никогда не приходилось пробовать. Долго-долго длилось застолье. Прислужницы в блестящих одеждах сменяли блюда, разносили шербет в серебряных кувшинах. Взор услаждали танцовщицы с лицами гурий. А потом братьев уложили в богатой спальне на высокие подушки, на шелковые покрывала. И они уснули так спокойно, как никогда не спали еще в жизни.
Наутро правитель вызвал их к себе и долго расспрашивал, что за беда привела братьев в его город. Они, не таясь, рассказали, как было дело. И про чуму рассказали, и про голод. Правитель слушал их, опустив голову на грудь, и несколько слезинок скатилась из его глаз. Жемчужинами проскользнули по бороде и упали на белоснежную одежду, оставив темные пятнышки. Доброе сердце было у правителя. Счастливый человек всегда добр.
И велел он снарядить караван. Заполнил бурдюки водой, а сумы едой. Много всего дал, чтобы на целый год хватило. А потом, если Аллах будет милостив, может и отступит пустыня от кишлака, и возродятся деревья. А братьям подарил золотую клетку, в которой сидели белоснежные голуби, и сказал:
– Если не уйдет чума с ваших земель, то пришлите мне весточку с этими голубями. Я отправлю караван, который привезет всех вас сюда. Здесь жить будете».
Обласканные, покинули братья чудесный город и двинулись в обратный путь. Но не благодарность поселилась в их сердцах, а жгучая зависть.
– Разве это справедливо, что у одних есть все, а у других ничего? – Спрашивал Рустам.
– Нет, не справедливо, – отвечали Хасан и Хусан. – Все в мире должно быть поровну – это будет справедливо.
Так они говорили. А когда вернулись в свой кишлак, то поровну поделили все, что привезли. И хватило этого всем ровно на год. И хотя шли зимой дожди, но не смогли они заполнить колодцы, а деревья и травы не ожили. Дома до половины погрузились в песок, и стало хуже, чем было.
Однажды, скармливая голубям остатки зерна, Рустам задумался. Голуби знали обратный путь. Нужно было только привязать послание к их лапкам и выпустить на волю. Даже ничего можно было не привязывать. Правитель чудесного города и так бы понял, что беда не отступила от Гульзора. Он позвал братьев, чтобы держать совет.
– Если мы поедем туда, то станем рабами, – сказал Хасан. – Где это видано, чтобы чужеземцев принимали как своих. Нет, скорее всего, нас пошлют на работы, а детей наших заставят с утра до вечера гнуть спину на богатых жителей города.
– Я тоже не верю этому правителю, – согласился Хусан. – Не просто же так он помог нашим людям. Все богачи только и думают, как бы вернуть затраченное с лихвой.
– Так, что же делать? – Спросил Рустам.
– Чума! – Воскликнул Хасан, подняв вверх указательный палец.
– Чума! – Как это вторил ему Хусан.
– Хорошо, – согласился Рустам. – Так и сделаем.
Он перемешал с зерном, растертую в прах кору зараженного дерева, и высыпал голубям. И голуби ее клевали. А потом братья выпустили голубей на волю, и те взмыли ввысь и превратились в белые точки на синем небе, которые быстро растворились и исчезли из глаз.
Через неделю собрали братья всех жителей города, нагрузили верблюдов, взяли воды на пятнадцать дней, и пустились в дорогу. Они надеялись, что к их прибытию, чума сделает свое дело и город достанется им. Зависть часто толкает на дурные поступки, но иногда эти поступки оказываются еще и глупыми.
Когда караван Гульзор приблизился к воротам города, они оказались открытыми. Вокруг стены была мертвая пустыня, но она была и за стеной. Умолкли фонтаны, осыпались и высохли деревья. Но самым страшным оказалось то, что древесная чума, занесенная голубями, изменила свою природу. Все население города унесла черная смерть. По засыпанной песком дороге вошли они в сад правителя, но только черные остовы гранатовых деревьев, как скелеты торчали из песка. Братья вошли в покои, где там и сям виднелись тела прислужников и танцовщиц. И в самой дальней спальне они обнаружили тело самого правителя, на лице которого застыла маска скорбного недоумения.
В ужасе братья бросились к своему каравану, и увидели, что всех людей их кишлака уже посетила черная смерть. Один за другим они падали на землю и застывали недвижными. А за ними, в раскрытые вороты двигалась пустыня, готовясь поглотить то, что еще было живо.
Давно это было. Но неблагодарность человеческая была еще раньше и останется во веки веков.
Когда б ты в споре мудрых превзошел
Но вероломство дружбе предпочел,
То грош цена тебе среди живущих
Неблагодарность – худшее из зол.
Голод
«...мечтать было делом моей жизни.
И с этой целью я воздвиг себе, как видите,
чертог мечтаний.»
Э. А. По
Было два часа пополудни, когда я, перечитав свежеисписанные убиристым почерком страницы, вдруг испугался мыслей, занимавших меня последние несколько дней. Поразмышляв еще пару минут над странностями собственных чувств, я с удивлением заметил, что легкий испуг начинает перерастать в животный ужас. Я резко оглянулся, но никто не стоял за моей спиной с тяжелым подсвечником в руках, никто не грозил кочергой из темного угла – из чего я заключил, что ужас этот – продукт нервического происхождения, и создан как моей впечатлительностью, так и чем-то еще более ирреальным – чем-то сквозящим и смутным, расположившемся между строк неоконченного рассказа. А сквозило там вот что: никогда, ни под каким видом этот рассказ не увидит света, назовись он хоть новеллой. «А если вдруг?..» – пискнула слабая надежда, но тут же была подавлена. Ибо слова, написанные только что шариковой ручкой, были противны роду человеческому, неестественны и вредны.
Ровно через пятнадцать минут я откинулся наболевшей головой на спинку кресла и закрыл глаза, намереваясь пережить эту трагедию в одиночестве.
«Самое трудное – это метаться между объективной реальностью и общественным мнением, – сказал я себе. – Вечно кто-то качает головой и, омерзительно цокая языком, укоряет: Ай-ай-ай, мы предоставили вам полную свободу вашего слова, а вы (такой-сякой) написали чушь и даже в некотором смысле клевету. Помилуйте, разве такой мир вас окружает?»
Противно, а как же. Но еще противнее, когда этот самый добровольный цензор устроился не где-то, а в вашей собственной голове. И где же при всем этом она – эта самая объективная реальность?
Развалившись в кресле и не открывая глаз, я все пытался вспомнить, когда и кто так сильно ударил меня по пальцам, что я до сих пор продолжаю лгать. Всегда знаю, что можно говорить, а чего нельзя. Всей душою люблю то, что любить нельзя, но теряю дар речи, когда нужно поведать это вслух. Да еще и перед написанным на бумаге, испытываю настоящий ужас. «Ужас!» – зловеще прошептал я, и это меня добило. Добило потому, что патетически произнося слово «ужас», я опять лукавил. Придумал громкое имя маленькому-малюсенькому подлому страху. Я боялся показаться с м е ш н ы м. Моя реальность оказывалась недостаточно объективной, а мнение прохожего молодца приравнивалось к гласу Божьему. М о я реальность была не в состоянии противостоять фразе, оброненной всуе и тут же забытой – она съеживалась и мгновенно превращалась в глупость. Соответственно и я превращался в идиота. Но ведь не выглядел же идиотом ***, ни в одной строке, хотя и его, мягко выражаясь, не очень-то воспринимал пресловутый прохожий молодец. Неожиданно для себя, я панически закомплексовал перед ***, и это походило на следующий этап, стремительно развивающегося невроза. «Остановись! – отчаянно приказал я себе. – Замри! Перестань думать!» Легко сказать – «перестань думать», дурные мысли ведут себя иногда назойливее мух. Но я честно боролся, превращая измученный мозг в круглый белый, идеально гладкий шарик.
Трудно понять, в какое именно мгновение начали происходить перемены. Вдруг чуть приметный ветерок подул и запахи чуть-чуть изменились. Собственный запах кабинета был мне уже давно знаком, и я не чувствовал его, но в воздухе появилось что-то новое. И ручка кресла вдруг стала ощущаться по-другому под правой ладонью. Почему только под правой? Не знаю, понятия не имею. Но реальность стала другой, может быть даже «объективной». Я-то твердо знал, что стоит только открыть глаза – и все станет по-прежнему. Мне же совсем не хотелось никаких возвратов. Я представил себя тем небезызвестным японцем, который однажды, вот так закрыв глаза, очутился на корабле, плывущем в неведомую страну. Конечно, он был японцем, а у них всякое может случиться...
– Печаль многосложна, – шепчет кто-то возле моего уха, и я открываю глаза. Прямо перед глазами грязное стекло. сквозь которое смутно видны очертания улицы. Я нахожусь в маленьком кафе со стеклянными стенами. Потолок, затянутый бурой закопченной тканью, производит впечатление времянки, впрочем, как и все остальное в этом городе. Откуда я это знаю? Про город и про все остальное? Откуда-то. Может быть, я здесь живу.
Вон там за окном серое здание – это издательство. И об этом я тоже откуда-то знаю. Справа вход, но его не видно, потому что его загораживает шиферная заплата на месте некогда разбитого стекла. Корявый остов керосиновой лампы, точащий из стены лишь усиливает ощущение заброшенности. Такие кафе почему-то принято называть стильными, словно ржавые останки, вышедшей из употребления лампы – признак безукоризненного вкуса. Бармен возится с замолчавшей вдруг стереосистемой и тихо, но грубо чертыхается. Я же наслаждаюсь наступившей тишиной и странно концентрированным чувством одиночества.
К моему столику пробирается некто со стаканом пива в руках и я чувствую легкое раздражение оттого, что уединение мое будет нарушено, и вот этот тощий человек с кустистыми бровями уже выбрал меня своей жертвой. Он собирается вести бесконечные разговоры о погоде и политике, и сейчас мне остается лишь заглотнуть остывший кофе и спешно покинуть прохладное помещение, спасаясь от невыносимой трескотни.
Несмотря на то, что в кафе пустовала целая куча столиков, он направлялся ко мне, как видно, не сомневаясь в моей готовности завести с ним разговор. «Я ему понравился. О, Боже!» На протяжении всей жизни мне приходилось нравиться великому множеству людей, причем никого из них взаимность не интересовала. За их симпатию я был вынужден платить своим временем и покоем, сочувствовать их проблемам и выслушивать их советы. И все это только потому, что имел несчастье им нравиться. Случалось, я запирал двери, но настойчивые звонки заставляли зажимать уши, отключать электричество и вырывать из розетки шнур телефона. Я часами сидел, будто арестант в темной квартире, содрогаясь от стука в дверь, боясь подойти к окну, потому, что точила тайная мысль об обиде, какую может испытать человек, вдруг понявший, что его не хотят видеть. Не мой навязчивый посетитель, а я – чувствовал себя виноватым. Но почему-то ни разу я просто не сказал: «Извините, занят!» или «Я не желаю тебя видеть, ты мне надоел». Я ненавидел свою слабость и успокаивал себя тем, что это лишь издержки «хорошего воспитания», не позволявшего послать живого человека туда, где, по мнению многих, он и должен находиться.
И вот этот, сидящий напротив незнакомец, кажется мне чем-то вроде квинтэссенции всех моих мучений. И вновь болтовня, вместо блаженного покоя.
– Я не представляюсь, – говорит он. – Это не в моих правилах – называть себя. Что такое имя, как не набор звуков, призванный включать ваше внимание? предпочитаю обходиться без таких кнопок, на которые может нажать любой.
А разве я жду каких-либо расшаркиваний? Вовсе нет. Я чувствую глубокое отвращение к этому самодовольному хлыщу, но продолжаю молчать, упорно рассматривая тусклую пленку на поверхности кофе. Мои пальцы гладят крышку стола. Поначалу мне это даже нравится. Под толстым слоем лака угадывается благородное дерево, со всеми его темными прожилками и сучками. Потом я начинаю понимать, что стол притворяется деревянным – под блестящим лицом угадывается нутро – пропитанные клеем опилки, опилки, которые существуют на самом деле, в отличие от миллиметрового иллюзорного слоя. И тогда я понимаю, что обманное дерево раздражает меня едва ли не более чем незапланированная беседа. Оказываясь во власти двойственного первого впечатления, я радуюсь, что нашел более сильное оправдание своей раздражительности – стол, если перенести на стол все свое негодование, то незнакомец, право, оказывается уже не такой помехой. А он говорит что-то, и мне кажется, что я пропустил хороший кусок его излияний. Я поднимаю глаза и смотрю ему прямо в лицо. Его взгляд обращен ко мне, но ни выражает он ни жадного любопытства, ни назойливого ожидания. Он не задает вопросов, чтобы бесконечно ожидать ответов. Он сам знает ответы и взгляд его неподвижно глубок и ясен. Вопросов он не задает – он отвечает.
– Нет, – говорит он, – я не одинок, если вы имеете в виду общечеловеческое бытовое понятие. Но ваш вопрос предвосхищает наш разговор, и мне неприятно, что я вынужден оправдываться. Нет, повторяю я – я не одинок. У меня есть все, что положено человеку – жена, дети, друг.
И пока я лихорадочно пытаюсь вспомнить, не задал ли я, действительно, какого-либо вопроса, он продолжает, словно спешить выговориться, пока его не прервали:
– И я бы мог удовлетвориться этим. Но... печаль многосложна, – грустно повторяет он.
Красивая фраза пригвождает меня к стулу. Я люблю красивые фразы, и эта – одна из них. Я хочу услышать продолжение. Поэтому вместо того, чтобы попросить счет, заказываю еще одну чашку кофе.
– Кругозор человека определяется количеством используемых слов и понятий. Чем их больше, тем многогранней восприятие. Если же их круг узок, то происходит, своего рода, замещение – расширяется инстинктивное животное чувствование, – мой собеседник усмехается. – Там, где я бы мог получать интеллектуальное удовольствие – некто скучает, но стоит ему присесть за накрытый стол и вот, он уже удовлетворен и душа его не знает противоречий. Не поймите меня неправильно, я тоже не против хорошего стола, но на закуску я предпочитаю оставлять другие лакомства.
Мне не нравится его эстетское презрение, потому что оно по определению нравиться не должно. Однако, другая часть мой души с этим соглашается. Я даже позволяю себе испытать этакую мстительную радость.
– Конечно, с каждым можно найти общий язык и даже убить время, – продолжает он. – Но, будет ли это общение справедливым? Ты сделаешь все, чтобы понять этого каждого и будешь говорить на его языке, но достойно ли это для тебя? Болтать, чтобы провести время о чем угодно... Ах, увольте! Это даже не альтруизм, а глупость.
У меня вырывается невольный вздох. Я готов откланяться, сказав, что не хочу толкать его на глупость и бесплодное времяпрепровождение. Я чувствую себя униженным. И не могу доискаться причины этого щемящего чувства. Я опять унижен мимолетной фразой малознакомого человека.
– Сядьте, – говорит он, – однако, какая чувствительность... Разве я стал бы говорить, если бы не рассчитывал на понимание?
– Вы мне льстите, – мрачно отвечаю я, – я ничем не заслужил вашего доверия. Я просто молчал – а вы говорили.
– Вы поняли меня (я видел по вашим глазам) и это задело вас. Значит ли это, что я прав? И не оказывались ли вы в подобной ситуации? Знаю, оказывались. И что же, ваш собеседник трещал без умолку, а вы лишь кивали головой, даже не вдумываясь в его слова. И на настойчивые вопросы отвечали что-то автоматически. Почему? Потому, что нечего было сказать? Потому, что предмет разговора был слишком сложным?
– Потому, что мне было скучно, – рявкаю я, – потому, что пятьсот раз пережеванная тема неинтересна. Потому, что это всегда только их проблемы, а я на них плевать хотел!
– Но вы все понимали? Не оставалось ли при этом каких-то загадочных мест, непонятных вам?
– Если бы... – со стоном отвечаю я. – Да я бы полжизни отдал за какую-нибудь загадочную фразу, которая удержала бы мое внимание.
Но я все понимал. Еще бы. Чёрта мне в этом понимании! В разговоре должна работать мысль, а не язык.
– Язык – тоже не последнее средство для передачи мысли, – ехидничает он. – Но почему вы верили сказанному слову? Вы ведь верили?
– Верил, – признаюсь я. – Верил, что пишу неправильно, неинтересно, плохо. Бросал писать. Бросал все. Ненавидел их, но не мог не верить.
Он странно смотрит на меня:
– А вы не думали, почему это они так говорят? Потому, что это, действительно, плохо или есть какие-то другие причины, не имеющие ни к вам, ни к вашей писанине никакого отношения? А ваше дело – издаться и посмотреть, что из этого выйдет. А потом уже решать провальная вещь или нет. Не перечитывая. Слышащий услышит. Дурак назовет дураком – ну и пусть, какое мне до него дело. А тот, кто умнее поправит или промолчит, мысленно продолжая разговор, споря или соглашаясь.
– А художественная ценность? – не выдерживаю я. – Кто определит, имеет ли вещь художественную ценность?
– Вы и замахнулись! Время решит, но это будет позже.
– И все?
– А вы бы хотели сейчас и сразу? Могу утешить только одним – графоманы не сомневаются. Если вас посещают сомнения – это уже некое рациональное зерно в вашей работе. А насчет оценок... Что ж приведу два примера из личной, так сказать, практики. Как я уже говорил, у меня есть жена. В высшей степени достойная женщина. Может быть, даже один из лучших экземпляров своего племени. И рассуждает так разумно. У нее много друзей и все ее любят. За советом приходят. А как она за всех переживает. Ночь не спит если там у господина Х вскочил прыщ на лысине, или господина У покинула жена. Все уже по домам разошлись, а она все переживает. Удивительная женщина! Я часто говорю ей: «Киса, прочти-ка мои новые стишки. Ну, что скажешь?» «О-о-о! – ответит она, едва взглянув на листок, – прекрасно, дорогой!» И всегда так «прекрасно, дорогой». Еще бы, ведь нет у меня на лысине прыща (у меня и лысины-то нет), и жена меня не бросила – вот она, рядом сидит. Значит, все в порядке и стихи прекрасны. Это ли не определении художественной ценности? Вот, когда бы я попал в разряд несчастных... Удивительная женщина! – он кривится словно от зубной боли. – Словом, как оценщиком ею можно свободно пренебречь.
Но у меня есть еще и друг (я не завожу косой десяток друзей, мне и одного хватает). Мне очень повезло, что у меня есть еще и друг. Очень хороший человек. Но у него есть маленький изъян. О, совсем малюсенький – он физик. А, поскольку, физика всегда согласовалась только с сухими фактами и вечно отрицала всяческие заблуждения, он по инерции и отрицает все. То есть абсолютно все. Любая моя, даже ничего не значащая фраза для него – сигнал. Он садиться на своего конька и начинает разбивать наголову каждое слово и успокаивается только тогда, когда ему нальют выпить. Однажды он два дня мучил меня безумными рассуждениями о спектре, прочитав в одном из моих рассказов «сине-оранжевая шевелюра», и доказал, в конце-концов, что шевелюра была темнозеленой. Я вынужден был согласиться с ним, чтобы отдохнуть в тишине. Конечно, без оппонента в разговоре скучно, но когда это превращается в самоцель... Это не утоляет голод, как не заменит настоящий табак бумага, пропитанная никотином. Однажды он спросил: В чем смысл любования луной? «Но почему же не получить удовольствие от созерцания красивого явления», – ответил я. «Чушь, – мгновенно отреагировал он, – это не рационально потому, что нельзя использовать практически».