355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Райнер Мария Рильке » Часослов » Текст книги (страница 2)
Часослов
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 10:50

Текст книги "Часослов"


Автор книги: Райнер Мария Рильке


Жанр:

   

Поэзия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 3 страниц)

Славу Твою.

Я видел Тебя в бурунах, и в шквалах, и в рощах

вязов,

бушующих христианства на самом краю,

в потемневших перунах.

Расскажу о Тебе, распишу Тебя, буде возможно,

не золотом и голубцом – дубильным чернилом

из луба,

не пришьешь Тебя нитью жемчужной: бисер

для Господа – грубо,

только тем, что Ты есть, превосходишь себя же

Ты, убо:

в силах чувственных зыблется образ Твой

смутный и ложный.

Но в самом себе Ты различимей в Тебе имена

всем давая,

и царей назову, и князей, _есть откуда пошла_

роковая

их судьба, и свершенья, и битвы – на полях,

молитвенной клятвой.

Ты – земля их. Века прошумевшие – лето и сад

Твой.

Отдаляясь от них, только тем и приблизиться

чаешь,

разве сеять научат? – а только Ты их омрачаешь,

ныне жатва подобна Твоей, но едва замечаешь,

как ступают жнецы по Тебе, утомленные жатвой.

x x x

Ты – темное дно, Ты смиренное стен основанье,

позволишь – и час еще будут стоять города

в ожиданье,

и два часа монастырям дай, часовенкам

уединенным,

и пять – неустанным в усердиях праведникам

спасенным,

и семь – землепашцам, чей труд – и Твое

упованье.

Прежде, чем вновь станешь лесом и озером,

зарослей тьмой непролазной,

когда обнаружится сей неизведанный страх,

и образ Твой, с сущностью несообразный,

одолженный, взыщешь, отрясши прах.

Дай мне еще надышаться: как никто до сих пор,

хочу вещи земные любить я,

чтобы стали достойны просторов Твоих.

Семь только дней дай, Семь дней челобитья,

Семь страниц одиночества и наитья,

и откроется стих.

Кому Ты дашь Книгу, что все вместит,

тот да склонится навеки пером над листами.

Он – в Твоей руце, Господи. Господи,

пишешь Ты, словно пиит,

его перстами.

x x x

Очнувшись, я, дитя опять,

оставил страх ночной,

не спать, но доверять, не спать,

но видеть – Ты со мной.

Мысль, где ты? – лишь произнеси

все – даль, все – глубь, все – звук:

лишь Ты – еси – еси – еси,

и век трепещет вкруг.

И мой одновременен век:

дитя я, отрок, муж.

Неисчерпаем круг, чей бег

неповторимость душ.

Спаси меня, Господи Сил,

все тише Ты меня носил,

с Тобой – как за стеною;

впервые прост мне каждый миг,

во тьму же рук ложась как Лик

святой – пребыть со мною.

x x x

Что не было меня мгновенье

назад – Ты знал? Ты молвишь: был.

Так, победивши нетерпенье,

глядишь, я б вечности добыл.

Ведь я не сон, где сон мне снится.

А что к пределу устремится

всего лишь день, всего лишь звук:

и мимо рук Господних дружно

к свободе внешней и ненужной

они падут в тщете потуг.

Лишь тьма Тебе верна одна.

Звезда миров горит пустая...

История – игра простая

камней бесчувственных и дна.

И есть ли здесь каменотес?

Громады требует громада,

ей ничего от нас не надо...

Нет, не тесал Ты этих масс...

x x x

Как буйно свет в Твоей вершине может

шуметь, в ничто предметы обращая,

но обретут Тебя, лишь день сгорит.

И сумерки, как некий свод, возложат

тысячи рук на всех, как бы прощая,

и тысячам чужбина смысл дарит.

Твои влюбленности, порывы, жесты,

мир – тем и держится – в глубинах чует.

Воруешь землю у земных небес Ты

пусть у тебя за пазухой ночует.

Тем Ты и держишься, над ней дыша.

Как звать тебя, узнавшая душа,

но не узнавшая, Кто рядом жил,

от рук Твоих, воздетых, словно скалы,

чтоб чувствам дать закон, – узрит начало

Твоих, как темный лик, безмолвных Сил.

x x x

Охотно милость Ты являешь нам

ветхие жесты во всегдашней славе.

Сумевший же вместе ладони свести

так, что там

толика тьмы трепещет – он тогда

вдруг ощущает: там Господь, и въяве!

и от стыда он

прячет лик в горсти:

се – храм.

То падает на камни, то встает он,

как, впрочем, и другие в этот час,

не убаюкать Господа – измотан,

кто предал здесь не спящего за нас.

Но ощутивший Бога в сердцевине,

не горд, но в страхе за Тебя, и вот

бежит явленного там, на чужбине.

Ты – для скитающихся ныне

в пустыне – манна и исход.

x x x

Только час у дневного предела,

и готова земля ко всему.

Что, душа, сей ты час восхотела:

степью стань и беги во тьму.

Степь широкая, древняя, юная,

где курганы – растущей стеной,

когда ночь разыграется лунная

над забытой Богом страной.

Не мельчи же, молчанье, – начало

всех вещей (их детство святое,

так они тебя слушать хотят).

Степью стань, степью стань, степью стань, и

Старец-ночь над тобой, коих мало

различаю я, словно в тумане:

величайшею слепотою

в чуткий дом твой приходит взгляд.

Так и Старец мыслит не вчуже,

не помимо меня, не сквозь,

и сторожка, и степь – не снаружи,

все с таинственным небом сошлось.

Лишь псалмы с их мятущимся духом,

тихий, он никогда не поет:

он питается чувственным слухом

век и ветер из слуха пьет:

слуха безумных духом.

x x x

И все же: каждый псалом

в себе сохранил я, ни сном,

ни духом Ему не явиши.

Молчит Он в иконной нише,

дрожит борода, светит ум, но

поет – и в напевах Он – Бог.

И вновь у Его я ног:

Псалмы, словно вихрь многошумный

текут в Него – ввек и в срок.

КНИГА ВТОРАЯ

О ПУТИ НА БОГОМОЛЬЕ

1901

x x x

Пусть буря с каждым часом злей

ты знаешь этот гнев.

Все в мире – бегство. Вдоль аллей

продлится бег дерев.

Ты знаешь: Тот, Кто гонит в ночь

деревья за окном,

Он тот же самый, Он точь-в-точь,

Он – тот, к Кому идем.

Недели лета сладко спят,

им снится то да се;

ты знаешь: все падет назад

в Того, Кто создал все.

Ты думал суть познать сполна,

сорвав живую гроздь,

но вновь она таинственна,

и вновь ты только гость.

Ты подыскал себе жилье:

все лето словно дом,

но сердце замерло твое,

а жить ты должен в нем.

Отшельничество настает

молчат с тобою дни;

весь мир тревог, весь мир забот,

как лес – листву, стряхни!

Сквозь ветви брезжит новый путь

и небо – твой приют!

И будь землей, и песней будь,

и краем, где поют.

Тебе, как вещи, будет честь

и ты созреешь в срок,

чтоб Тот, о Ком благая весть,

тебя, узнав, привлек.

x x x

Я вновь молюсь, Благословенный,

Ты вновь внимаешь на ветру.

В моей пучине сокровенной

слова для песни соберу.

Был распылен, разбит, рассеян

на сотню спорщиков мой пыл.

Я каждым смехом был осмеян

и каждой жаждой выпит был.

Я собирал себя на свалке

у покосившихся лачуг,

мои находки были жалки

обрывки губ, обрубки рук.

Казалось мне: еще немного,

но Ты, Предвечный, был вдали,

и пару глаз – увидеть Бога

еще не поднял я с земли.

Я был тогда – сгоревший дом,

где лишь убийца заночует,

пока добычу не почует,

спеша на свет в окне чужом.

Я был, как город, зачумлен,

где замерли слова и звуки

и смерть проходит за кордон,

ложась, как труп, ребенку в руки.

Я был собою поражен,

как будто я – не я, а он

(о мама, сколько горькой муки

из-за него

с тех пор, как сердце в робком стуке

забилось возле твоего).

Но я теперь уже не тот:

из груды моего позора

возникну заново – и скоро

найдется Разум – тот, который

за вещь _одну_ меня сочтет.

Найдется сердце и терпенье

(скорей бы этот миг настал).

О Боже! Я пересчитал

себя – потрать по усмотренью!

x x x

Я тот же самый, тот же самый,

всегда коленопреклонен;

я служка Твой, монах упрямый

до истечения времен.

Я голос в келье (был бы резче

не заглушаемый стеной),

а Ты на все земные вещи

находишь медленной волной.

И нет иного. Из песка

со дна морей возникнут страны,

молчанье выйдет из тумана

молчанье ангельского стана,

молчанье каждого смычка,

но льнут все вещи непрестанно

к Тому, о Ком молчим пока.

О Господи, реши задачу:

Ты все объял, я весь продрог,

но может быть совсем иначе?

Я – целый свет, когда я плачу,

а Ты, внимая, одинок?

Есть у меня на свете друг?

Быть может, он твердит иное?

На свете буря? – Надо мною!

Мои леса шумят вокруг!

Быть может, песня есть другая

и только ей Ты внемлешь днесь,

мой голос робкий забывая?

О Господи, я весь, я здесь!

Я вопрошаю виновато

о том, _что_ значит мой удел.

Я после каждого заката

изранен и осиротел.

Я ночью гол и пуст, как паперть;

до самой утренней зари

я изгнан всеми, в вещи заперт,

как в страшные монастыри.

Тогда я страстно призываю

Тебя, сосед любой беды,

Тебя, тоска моя без края,

о Господи, возьми бразды!

О Господи, Ты шлешь во гневе

ночами к нам не сон, а стон

дитяти, старцу, бледной деве

и каждый как приговорен:

раздастся гулкий бой часов,

со всех сторон обступят вещи,

пространство, сузясь, стиснет клещи,

и жизнь, как руки, затрепещет

и в лес помчит, как свора псов.

Минувшее уйдет вперед,

а в будущее лягут трупы;

тяжелым стуком у ворот

как будто смерть сама грядет

в Тебя колотят, словно в ступу

(проспал петух, уснул восход)...

О Господи, вся ночь – как дом:

повсюду лестницы, ступени,

на переходах стынут тени,

и не уйти, и ждешь в смятенье,

когда забрезжит за окном.

И такова _любая_ ночь,

и так идут они, точь-в-точь,

проснувшиеся, как слепые,

повсюду лестницы крутые,

во тьму вступая.

Молитвы в них живут глухие

и боль тупая.

Но скорбный путь сквозь ночь лишь только

начат.

Ты должен слышать плач – они ведь плачут.

Ищу Тебя затем, что каждый миг

они проходят мимо. Вижу их.

Кого ж искать иначе? Кто велик?

Кто ночь своею теменью затмит?

Единственный, кто без лампады бдит,

не ощущая страха. Он темней,

глубокий, чем я мог бы объяснить.

Деревьями растет Он меж камней

и, может быть,

Он – аромат, струящийся ко мне

из-под земли.

x x x

Предвечный, Ты открылся мне теперь.

Люблю Тебя, как будто мной рожден.

Люблю, как будто Ты – мой старший сын,

покинувший меня, взойдя на трон,

где у подножья мир – как миг один.

А я остался здесь – седой старик,

не понимая больше ничего,

не разумея тех вещей язык,

которым отдал сына своего.

Дрожу, мой Сын, – зайдет Твоя звезда,

Твою судьбу развозят корабли;

вернись ко мне, вернись скорей сюда

со всех концов, со всех морей земли.

Во времени трепещущий, как лист,

порой дрожу от страха: Ты убит.

Но вот приходит весть: евангелист

о вечности Твоей везде трубит.

Пусть я отец – Ты, Сыне, перегнал:

стал, чем я был, и, чем я не был, стал,

и то, чего не смел я, воплотил.

Ты – будущее, Ты девятый вал,

утроба, возвращение; финал...

x x x

Не богохульство слышится в мольбе:

как будто в старых книгах я прочел,

что мы с Тобой срослись – как ветвь и ствол.

Люблю Тебя. Хочу служить Тебе.

Отцов не любят. Сын всегда суров,

когда, как Ты, покинув отчий кров,

от старца твердой поступью уйдет.

Напутствие отцовское кладет

Он в книгу, не раскрыв ее в пути.

Спешит уйти, водой спешит излиться

из сердца, где тоска по нем теснится.

Отец – в минувшем, он уже не здесь,

он весь ушел в былые времена:

смешные жесты, старческая спесь,

трясущиеся руки, седина...

И будь он хоть героем в давний год,

он только лист, и ветвь его стряхнет.

x x x

Его забота – хуже страшных снов,

и нежный голос – камня тяжелей.

Как можем мы постигнуть смысл речей,

не разбирая половины слов?

Великий театр наполовину пуст;

меж Ним и нами шум провел черту:

мы видим только очерк Божьих уст,

слова и слоги тают на лету.

Его найти не можем мы нигде,

хотя любовь, как слезы, бьет из глаз;

и только смерть приняв на той звезде,

где жили мы, – откроем: жил средь нас.

Ты Отче наш. Но разве должен так

я обратиться?

То означало б – отступиться.

Ты Сын мой. Страшно ошибиться,

но Сына я признаю в тот же миг:

пусть постарел Он, пусть седой старик.

x x x

Глаза мне выжги – я Тебя узрю.

Расплющь мне уши – я Тебя услышу.

Без ног пойду к небесному царю.

Лишившись рта, взывать не стану тише.

Сломай мне руки – обовью

восторгом сердца, как руками,

а сердце Ты мое останови

забьется мозг, и если бросишь пламя

мне в мозг – я понесу Тебя в крови.

x x x

Моя душа теперь – Твоя жена.

В чужом краю живет она, как Руфь,

и целый день Твои колосья жнет

служанка, и служанкам придана.

Но к ночи наряжается она,

и вот, когда наступит тишина,

умыта, хороша, умащена

(уснули все), – она к Тебе придет.

И если ночью Ты проснешься вдруг

и спросишь: Кто? – В ответ: служанка Руфь.

Покрой крылом свою служанку Руфь.

Твоя по праву...

И спит моя душа не у подруг

у ног Твоих, теплом Твоим пьяна.

Она как Руфь. Она Твоя жена.

x x x

Твое по праву.

Сыновья приходят,

ведь отцы уходят,

и, сын, цветешь

твое по праву:

x x x

И Ты возьмешь

цветущий сад былого и красу

распавшихся небес.

Росу из тысяч суток,

посланье света – сплошь из милых шуток.

весенний караван веселых уток

и лето на поляне и в лесу.

Возьмешь Ты осень, пышною завесой

лежащую на памяти поэта,

и зиму, выходящую из леса

сироткою задолго до рассвета.

Венецию возьмешь, Казань и Рим,

собор пизанский сделаешь своим,

Флоренцию, и Лавру, и Сибирь,

и спрятанный под землю монастырь

под Киевом, цветущим и зеленым,

возьмешь Москву с первопрестольным звоном,

и звукам всем – фанфарам, скрипкам, стонам

твоими быть, и песням, устремленным

к тебе, о Боже, вспыхнуть, как алмаз.

Лишь для Тебя поэты каждый час,

перебирая темные виденья,

картины ищут, образы, сравненья,

хоть брызжет одиночество из глаз...

И живописцы на старинный лад

непреходящим мир запечатлят,

который преходящим создал Ты:

все станет вечным. Женские черты

так в Моне Лизе встарь воплощены,

что новый век не ждет иной жены,

единственную – эту – возлюбя.

Творящий дорастает до Тебя:

он хочет вечность. Камню перед Ним

велит быть вечным. – Значит, быть Твоим!

Идут к Тебе – пускай путем кружным

и любящие. Вечность им не в пору,

но поцелуи разомкнут затворы

безликих уст, не ведавших улыбки...

Они прославят страсть – и без ошибки

страданье распознают: сколько муки

в счастливом смехе, словно в час разлуки

тоска, очнувшись, простирает руки

и плачет, плачет на чужой груди...

Они умрут, испив свою отраву,

так ничего понять и не сумеют,

но, может, на земле детей оставят.

И в них та жизнь листвой зазеленеет,

и станет та любовь Твоей по праву,

которую сейчас, слепые, славят.

Так вещи ливнем хлынули к Тебе.

Спешит, переливаясь постоянно,

текущая вода за край фонтана,

как пряди, растрепавшись поневоле,

так переполнятся Твои юдоли,

когда вослед вещам прольется мысль.

x x x

Среди Твоих рабов – я самый робкий,

я в мир гляжу из узкого окна

и понимаю только неторопкий

закон вещей, а жизнь людей темна.

Но дерзостью моей не посчитай

и гневным светом из очей не брызни,

когда, переступая через край,

скажу: мы все ведем чужие жизни.

Случайны судьбы, лица, дни, заботы,

сомненья, страхи, мелкие щедроты,

все перепутано, подменено

мы только маски, лиц нам не дано.

Я думаю, сокровища лежат

на кладбищах, где жизни без отрады

таят никем не найденные клады

доспехи, и короны, и наряды

никто не надевает свой наряд,

подняться бы, заговорить им надо,

но не восстанут, не заговорят.

И вечером, когда в груди теснится

мечта уйти неведомо куда,

я знаю: все пути ведут туда,

где мертвое сокровище таится.

Там нет деревьев, местность там ровна,

и лишь одна высокая стена

окружит это место, как темницу;

но вся она – тяжелые ворота,

ряды решеток без числа и счета,

но вся она людьми возведена.

x x x

И все-таки, хоть наша жизнь течет

тесна и ненавистна нам самим,

есть чудо – мы его не объясним,

но чувствуем: _любая жизнь живет_.

Живет, но кто? Не вещи ли живут

несыгранной мелодией минут,

как в тело арфы, втиснуты в закат?

Не ветры ли, что над рекой шумят?

Деревья ли в своей осенней дрожи?

Одни цветы, а может, травы тоже?

Живет, быть может, тихо старясь, сад?

Иль птицы, что загадочно летят,

иль звери, что бегут? Живет, но кто же?

А может быть, Ты Сам живешь, о Боже?

x x x

Ты, старец, держишь не державу,

а молот в жилистой руке.

Ты сам, кузнец, – глухой и ржавый,

как корка жара на бруске.

Ты песня лет, Ты Боже правый,

Ты трудишься невдалеке.

Воскресный отдых позабыт.

Неважно, купят иль не купят,

кузнец умрет, но не отступит,

покуда меч не заблестит.

Когда, на фабрике и в штольне

закончив труд, вздохнем привольней,

услышим: с каждой колокольни

над нами молот Твой стучит.

Ты не желаешь на попятный

умелец, мастер всей земли,

Тот незнакомый, непонятный,

о Ком то сбивчиво, то внятно

по свету слухи поползли.

x x x

Ползут за слухами сомненья:

мол, бытие Твое притворно.

Увы! мечтатели упорно

не верят внутреннему зренью.

Им нужно светопреставленье,

иначе верить не хотят.

И Ты от них отводишь взгляд.

Горы свернуть было б делом несложным

в знак Твоей правоты.

Но безразличен Ты

к безбожным.

Ты не станешь тягаться с заблудшим

на весах суеты.

Ведь безразличен Ты

и к лучшим.

К выспрашивающим безразличен Ты.

Свои черты

откроешь вынашивающим.

x x x

Вопрошают Тебя – искушают Тебя.

А тот, кто находит, – сводит Тебя

к цвету и жесту.

Я же Тебя объемлю,

как землю, – в горсти.

В мою землю

растет она!

врасти!

Я не хочу от Тебя никаких

чудес. Чудеса просты.

Я знаю, что миг,

знаю, что век

это не Ты.

Той суеты не жаль.

Знаю: грядет закон.

С каждым столетьем он

явственней нам.

x x x

Уронишь что-нибудь – и вот

вещица легкая с балкона

летит, подвластная закону,

влияющему неуклонно

на каждый камень и корону,

летит – и в центр земли падет.

Любая вещь одарена

стремленьем к долгому полету

любой цветок, любая нота,

любой малыш во время сна.

Лишь мы – во власти притязаний

бежим из строгих сочетаний,

свободы алчем, пустоты.

А надо бы в густом тумане

подняться тихо, как персты.

А надо бы, ища друг друга,

войти в глухую колею;

а кто не вынесет испуга

он тотчас выпадет из круга

и проклянет судьбу свою.

У вещи надо поучиться

и, как дитя, не знать забот;

кто к Богу в сердце постучится,

от Бога больше не уйдет.

Что может ровная тропа дать?

Повсюду – тяжести печать.

Нам надо научиться _падать_,

тогда научимся летать.

(И ангелы ведь не летят.

И серафимы тяжелы.

Кольцо тесней вкруг Бога сдвинув,

руины птиц, ряды пингвинов,

сидят они, полны забот...)

x x x

Печали хочешь. Опустили

мы лица. Ты – на дне пруда.

Вот так мечтатели грустили,

лишась покоя навсегда.

Вот так крестьяне возле трупа

над мертвым сыном слезы льют,

и суть, как свечка, брезжит скупо:

великое владычит тут.

Кто в первый раз Тебя узнал,

тому мешает шум и свет.

К земле пригнувшись, ищет след

и сразу до смерти устал.

Лишь позже, через много лет,

он приближается к природе;

запомнив тысячи примет,

он зрит Тебя на небосводе,

и на привале, и в походе,

но это – след, Тебя там нет.

Ты от него невдалеке,

Твои шаги он слышит: гулко.

Ты так чудесен, как прогулка

на тихой лодке по реке.

Но скоро берега не станет

лишь небо грозное настанет,

лишь чащи спящие встают.

И деревушки промелькнут,

растаяв, как заря Господня,

и как Вчера, и как Сегодня,

и как все то, что видим тут.

Но будут на пути всегда

вставать большие города

и плыть навстречу вереницей

на крыльях спущенных, как птицы.

Но где ни города, ни веси,

туда и ты свой путь держи.

Ты слышал кое-что о лесе,

и здесь ты лодку привяжи.

Здесь ждут тебя лихие кони

живые, быстрые, как ртуть,

и, как спасаясь от погони,

отыщут сами верный путь.

x x x

Последний дом деревни станет так,

как будто он – последний дом земли.

Дорога потеряется вдали,

ныряя то за горку, то в овраг.

Дорога – только мостик через тьму,

и страшно в полночь выйти одному:

две дали подступили с двух сторон.

И кто уходит все-таки – тому

идти всю ночь, а может, умер он.

x x x

Но вечером вдруг встанет кто-нибудь,

уйдет из дома, и пойдет, пойдет,

ведь где-то на востоке церковь ждет.

Его проводят, как в последний путь.

А вот другой: привычного жилья

не покидал, далеко не ходил.

Уйдут искать по свету сыновья

ту церковь, про которую забыл.

x x x

Безумье – это сторож,

ведь не спит.

Смеясь, встает над нами каждый час,

и ночь в названья новые рядит,

и примеряет: десять, восемь, раз...

С дрожащим медиатором в руке,

в рожок трубит, но звука нет в рожке,

и песенку, сводящую с ума,

заносит в одинокие дома.

Оно покой детей не бередит:

пусть спят они – безумие не спит;

и псы, с цепи сорвавшись в эту ночь,

то носятся, то замертво лежат

дрожат, когда оно уходит прочь,

боятся, что воротится назад.

x x x

О Господи, Ты помнишь тех святых?

Казалось им: и в самой тихой келье

гремучий грохот мира не затих.

Они перебирались в подземелье.

Зарытые в пещере земляной,

почти не зная воздуха и света,

они забыли внешний облик свой,

и возраста утратили приметы,

и жили, словно умерли давно.

Читали редко – книжный слог завял,

таился лютый холод в каждой книге;

как с тощих плеч спадали прочь вериги,

так смысл со слова каждого спадал.

Ни с кем не говорили много лет.

Встревоженные близкими шагами,

завешивали очи волосами.

Никто не знал, не умер ли сосед,

молитву совершая.

Иногда

все вместе собирались в круглой зале,

где тусклые светильники мерцали,

пред алтарем, в мучительной печали,

как в ожиданье Страшного Суда;

лишь бороды струились и шуршали.

Жизнь на тысячелетья счет вела,

окутав ночь и свет одною тьмою.

Захваченные черною волною,

вернулись в лоно матери тела.

Зародыши в пещерах без числа

раздувшихся голов поднять не смели,

сидели скрючась, сутками не ели,

как будто их питала эта мгла.

Паломники приходят в наши дни

припасть к пещерам этим жадным взглядом:

три долгих века здесь лежат они,

а их тела не тронуты распадом.

Как ржавый свет, сияет впереди

сплошная тьма – и видишь очертанья

безжизненных фигур под грубой тканью,

и руки мертвых – как велит Писанье

покоятся, как горы, на груди.

Великий полководец воспаренья,

зачем Ты останавливаешь тленье?

Быть может, Ты забыл их, потому

что сами опустились в эту тьму?

Неужто так и надо: в укоризне

от жизни отказаться, умереть,

и только трупам в их великой жизни

смерть времени дано преодолеть?

Зачем их не отдашь небытию?

И кто они? – Нетленные сосуды,

отставленные в сторону, покуда

в них кровь не пожелаешь влить Свою?

x x x

Ты – будущее, Ты – живая твердь,

над вечностью возникший небосклон.

Ты – петушиный крик в ночи времен,

Ты – мать, Ты – чужестранец, Ты – закон,

зарница, и заутреня, и смерть.

Ты – превращений тайная стезя,

идущая высоко над судьбой;

дремучий лес, мы встали пред Тобой,

ни с чем другим сравнить Тебя нельзя.

Ты – внутренняя истина, Ты – суть,

оставшаяся в тайне, в глубине:

землей Тебя считают на челне,

но с берега Ты – челн, плывущий в путь.

x x x

Ты на крови, обитель, вырастала.

Ты тридцать два собора насчитала

и пятьдесят из нежного опала

и янтаря воздвигнутых церквей.

За монастырскою оградой

любая вещь звенит руладой

и плачет песнею Твоей.

Монашки, черные сестрицы,

живут в строениях таких.

Одна идет к ручью напиться,

мелькнет другая, словно птица,

а третья может заблудиться

в аллеях, темных и глухих.

Но прочих не видал никто.

Они не выйдут за ворота,

как перепуганные ноты,

таясь у скрипки на груди...

И где-то там, неподалеку

от церкви и монастыря,

лежат могилы, одиноко

о нашем мире говоря,

достигшем роковой черты,

монастырями не спасенном,

с поддельным блеском, ложным звоном,

о мире, полном суеты.

Он кончился – явился Ты.

Мечты о нем струятся светом,

не тронув времени ничуть.

Тебе, закату и поэтам

дано постигнуть за предметом

вещей таинственную суть.

x x x

Состарилась земная знать:

цари живут в глухой опале,

царевичи поумирали,

царевны бледные едва ли

короны смогут удержать.

И чернь, взошедшая на трон,

чеканит деньги из корон,

станки скрежещущие точит

и золото на службу прочит,

но счастье с ними быть не хочет.

Металл томится. Жизни мелкой

монеты учат и пружины

но этого металлу мало.

Оставит кассы и поделки,

вернется в темные глубины

горы, раскрывшейся сначала

и затворившейся за ним.

x x x

Все возвеличится и вознесется:

земля задышит и вода польется,

поднимутся леса и рухнут стены,

и в том краю счастливом приживется

народ, работающий неизменно.

Не станет церкви, Бога заковавшей

и горестно над Ним запричитавшей,

как над подбитым зверем слезы льют,

гостеприимно распахнутся двери,

забудутся ничтожные потери,

и жертвы безграничные грядут.

Потусторонней жизни ждать не будут,

всему на свете мерой станет труд,

о том, что ожидает, не забудут,

но смерти только малость отдадут.

x x x

И ты, о Боже, станешь величавей

величественней в_о_ сто раз,

чем я скажу, и чем сказать я вправе,

и чем постигнет кто-нибудь из нас.

Тебя почуют: с каждым часом резче

и ближе заструится аромат,

и, как больной свои лелеет вещи,

тебя полюбят, но сильней стократ.

Не будет приходить на богомолье

толпа людей. Толпе пребыть во мгле.

Того, кто возликует, ждет раздолье,

как будто он один на всей земле:

отвергнут всеми, он узнал удачу,

собрав себя и бросив в тот же миг,

безумно хохоча и чуть не плача,

как дом он мал, как царствие – велик.

x x x

О Господи, как стать людской толпой,

и т_а_к вот, всей толпой, к Тебе придти,

и стать людской толпой перед Тобой?

Ты – сад живой, венчающий пути.

Ведь если я один пойду по той

дороге – кто заметит? Кто уйти

захочет? Кто осмелится пойти

вослед за мною?

Этих не спасти

они смеются пуще. Что ж с того?

Так даже лучше, ибо одного

насмешникам – меня им не найти.

Я видел, как идут они толпой,

и думаю, что ветер над землей

поднялся из одежд, из темных складок,

и мир – как лягут спать – весь тих да гладок,

так величав их путь перед Тобой.

x x x

Хочу идти, питаясь подаяньем,

которое даруют неохотно,

а если все пути бесповоротно

запутались – примкнуть к чужим скитаньям,

прибиться к старцам – благостным созданьям

и видеть, как из пышной белой пены

нечесаных бород живым преданьем,

как голый остров, вынырнет колено.

Слепцов мы обогнали, и вперед

поводырями смотрят, как глазами.

Мы обогнали женщин с животами,

и всякий повстречался нам народ.

Я чувствовал: идет моя родня:

вот с этим – мог бы стать я братом кровным,

а с тою – жить в союзе полюбовном;

собаки их не лают на меня.

x x x

Ты днем – сама недостоверность

и гул далеких голосов.

Ты – молчаливая безмерность,

когда замолкнет бой часов.

Но к вечеру, чуть станет тише

и день, слабея, изойдет,

растешь Ты, Господи. И вот

Твой дом – как дым над каждой крышей.

x x x

На богомолье. С каменного ложа,

лишь колокол зарю провозвестил,

свалившиеся давеча без сил

со смертью, Боже, тьма ночная схожа

всем скопом, всей толпою поднялись:

поклоны бьют брадатые мужчины,

и стягивают дети с плеч овчины,

и на реку спешат, полны кручины,

молчальницы, чья родина – Тифлис.

По-мусульмански чтут они Христа,

по-христиански ожидая чуда;

вода в ладони входит, как в сосуды,

и, чистая, вливается в уста.

Они сейчас не только моют лица,

они дают своей груди напиться,

горстями к ней лицо реки прижав,

как будто эта влага – плач по нам,

по всем на свете, по земным скорбям.

И эти скорби здесь невесть зачем,

и ты не знаешь, кто они и кем

когда-то были. Может, мужиками?

Приказчиками в лавке мелочной?

Монахами, ленивыми во храме?

Блудницами? Бесстрашными ворами?

Зачем они с увядшими глазами

за стоном стали, словно за стеной?

Премудрые, опальными князьями

все почести слагая до одной.

Печальники, на них печать пустыни,

где память пребывает и поныне,

как будто не прошло и пары дней;

изгнанники, с рассвета до заката

гонимые откуда-то куда-то

печалью, становящейся крылатой,

едва они склонятся перед ней.

Избранники, любви переизбыток

сплетает голоса в единый хор,

вы на коленях выползли из пыток,

полотнища хоругвей, до сих пор

таимые и скатанные в свиток,

развешены отныне навсегда.

И многие глядят теперь туда,

где страждущих паломников жилище,

монах оттуда вырвался дурной:

вся в клочьях ряса, брызжет рот слюной,

лицо полно больной голубизной

и черным бесам стало пищей.

Он на две части тело преломил,

послав лицо в стремительном поклоне

на землю, и сырую землю пил,

и бил ее руками что есть сил,

и вот она под ним забилась в стоне,

и медленно припадок проходил.

И он взлетел, как будто крыльям птицы

велело исступление раскрыться,

ему внушая: птицей в небе станешь.

В худые руки взяв себя всего,

марионеткой тощей он забился

и думал, что с землею распростился,

и сильные крыла несут его,

и мир, как шар, в сторонку откатился...

И вдруг, не понимая ничего,

в зеленом океане очутился

на самом дне страданья своего.

И вот поплыл, и юркой рыбой стал,

и видел: постепенно под водой

медузы налипают на коралл,

и деве моря косу расчесал,

струясь, поток, как гребень золотой.

И на берег он вышел лишь для той,

что умерла в девичестве. Она

иначе бы вошла совсем одна

в чертоги рая, и совсем чужая.

Он закружился в пляске, провожая,

и тотчас, этой пляске подражая,

вокруг него пустились руки в пляс.

Но вдруг остановился он, заметя,

что здесь в игру вступило нечто третье,

не верящее пляске напоказ.

И понял он: теперь черед молиться.

Приблизившийся ведом ясновидцу,

венец великий, он прощает нас;

мы жнем его, как спелую пшеницу,

как руки, мы протягиваем лица,

когда к нему подходим вереницей,

мы – ноты в песне, слышимой для глаз.

И, потрясенный, он отбил поклон.

Но старец встал, как будто кротко дремля,

и не глядел, хоть это был не сон.

Монах с такою силой вжался в землю,

как будто был пожаром опален.

Но равнодушье плавало в глазах.

И, к дереву припав, дурной монах

вокруг ствола, как платье, обернулся.

Но старец хоть не спал, да не проснулся.

Тогда монах занес себя высоко,

как меч над головой заносит враг,

и ранил, ранил, резал как осока,

и рухнул, как подкошенный, в овраг.

Но старец не ответствовал никак.

Тогда монах содрал остатки платья

и пал, как ствол с ободранной корой.

И вот Он: вот! И вот Он, как дитяти,

сказал: Ты знаешь, Кто перед тобой?

Тот знал. И безмятежно, как в объятье,

он скрипкой лег у старца под скулой.

x x x

Нальется барбарис багряным светом,

и астры, старясь, слабо станут в ряд.

Кто на исходе лета не богат,

весь век прождет того, что было летом.

Кто ночью, не забывшись ни на миг,

прислушается к сердцу, где всечасно

то плач, то шепот слышится; то крик,

и тьма теней готовит сон ужасный,

в смятенье понимает: он старик.

Он будет жить, не ведая мечты,

и ложью все покажется ему;

и ты, о Боже. Тяжкий камень Ты,

и тяжким камнем тянешь Ты во тьму.

x x x

Не удивляйся. Мой, мое, моя

они всему на свете говорят.

Так ветер мог бы, рыская в ветвях,

сказать: мой сад.

Они глядят

на вещи и сжимают их в руках,

но те в руках не могут оставаться

и, вспыхнув, ярким пламенем сгорят.

Твердят "мое", как кто-нибудь назвал

"дружищем" князя в споре с мужиками,

отлично зная: князь не услыхал.

Твердят "мое" о городе и храме,

и это слово слаще всех похвал.

Твердят "мое", включают в обиход,

приобретают и суют в карман.

Какой-нибудь безвкусный шарлатан

и солнце так, пожалуй, обзовет.

Твердят они: мой дом, моя жена,

и отповедь как будто не слышна,

хотя жена, и дом, и все кругом

глухие стены, – можно только лбом,

приблизившись, о стены расшибиться.

Такой удел – найти и ошибиться

ждет только лучших. Ибо остальные

и не желают замечать стальные

преграды меж вещами и собой,

таящиеся в малости любой,

и нищеты своей не замечают,

хоть женщиной они не обладают

в такой же точно мере, как цветком.

О Господи, Ты с ними незнаком.

И даже тот, кто тлеет угольком

в Твоем дыханье и к Тебе влеком

всем сердцем, всей душой – забудь о нем.

И если кто-нибудь Тебя возьмет

в свою мольбу, в свою людскую дрожь:

вновь на восход

Ты, гость, уйдешь.

Удержит кто Тебя? Кому дано

владеть Тобой? Из наших рук бежишь.

Все слаще Ты становишься, вино,

но лишь Себе вовек принадлежишь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю