Текст книги "56-я ОДШБ уходит в горы. Боевой формуляр в/ч 44585"
Автор книги: Равиль Бикбаев
Жанры:
Военная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
– Ты это о чем? – подозрительно смотрит на меня землячок Колька, когда я как бы издалека разговор завел.
– Ну, Коля, понимаешь… – попытался я объяснить свое недоумение.
– Выбрось эту херню из башки, – выслушав меня, категорично посоветовал он и, зевнув, спросил: – Ты не знаешь, чего сегодня на ужин дадут?
Ладно, не хочешь говорить, так я других спрошу:
– Муха, слышь, – вечером, после ужина, перед входом в палатку задерживаю я дружка, – а вот ты, когда своих первых завалил, чего испытывал?
– Ничего, – пожимает узкими плечиками Муха и встревоженно интересуется: – У тебя чего живот, что ли, болит?
– А тебя совесть не тревожит? Ничего не снится по ночам? – отводя взгляд и понизив голос, спрашиваю я.
– Точно, мне сегодня такая баба приснилась… – мечтательно протянул и заулыбался Муха. – Просыпаюсь, а совесть, как дубовый кол, стоит.
Все ясно. Никто на эту тему говорить не хочет. Все под внешней бравадой скрывают свои душевные переживания и страдания. Только я чурбан бесчувственный. Нет, ну почему? Я же помню, когда книжки читал, то чуть ли не до слез героям в их душевных муках сопереживал.
– Филон, – уже перед отбоем, после тренировки, резко и неожиданно спрашиваю я, – ты, когда человека убил, что чувствовал?
– Никого я не убивал, – прекратив отряхивать приставшую к одежде пыль, изумленно смотрит на меня Филон, – кости, бывало, ломал, а больше ничего.
– Да я сам видел, как ты «духа» завалил, – возмущенно повышаю голос я. – Помнишь? На последней операции.
– Так он же в меня стрелял, – пораженно заморгал глазками Филон и, недоумевая, спросил: – Ты чего обкурился, что ли?
– А что «дух», по-твоему, не человек? – все настаиваю и настаиваю я.
– Человек, наверно, – ладонями продолжив отряхивать х/б от приставшей глины, безразлично отвечает Филон.
Мы на площадке за палатками отрабатывали приемы уличной драки, вот он и перепачкался.
– Нет, я не пойму, – бросив очищать форму, уже не шутя разозлился Филон, – ты чего дое…ываешься? Что, было бы лучше, если бы меня убили?
– Нет, – устыдился я и поспешно добавил: – Конечно, нет!
– Тогда чего тебе надо? – нахмурился Филон и, выслушав мои сбивчивые объяснения, коротко резюмировал: – Да пошел тынах…!
Еще пару попыток я предпринял, ужом старался в чужие души вползти и… о доме, о водке, о женщинах и девушках мои товарищи разговаривали охотно, о боевых операциях (дело-то обычное) вспоминали довольно равнодушно, а вот о чужой смерти… недоуменные взгляды, явное непонимание и заметное раздражение: «Чего это он хочет?» – и в конце такого разговора только одно короткое пожелание: «Да пошел ты нах…!».
А потом в последних числах ноября пришел «афганец». «Афганец» – это чрезвычайно сильный ветер, способный переносить миллионы тонн пыли на расстояние до нескольких тысяч километров. «Афганец» – это красно-бордовая буря, до предела насыщенная микроскопическими частицами красно-коричневой глины. «Афганец» – это воздух, пропитанный пылью до высоты нескольких километров. Пыль забивает палатки, пропитывает одежду, застилает глаза, затрудняет дыхание, скрипит на зубах. Дышать можно только через самодельную, изготовленную из бинтов марлевую повязку, и то с трудом, и уже через минуту марля от пыли становится черно-красной, как запекшаяся кровь. «Афганец» – это красно-бордовый сумрак, и уже в двух шагах от себя ты ничего не видишь. Учащенно бьется сердце, нечем дышать, глухая тоска, как песком, заметает душу и остается только одна мысль: «Скорей бы все закончилось». «Афганец» – это усиленные сдвоенные посты в охранении, усиленные посты у складов с боеприпасами и вооружением, усиленные посты в автопарке и штабе бригады, у каждой палатки сдвоенный вооруженный автоматами наряд. Смена каждые полчаса, больше не выстоять, и горе тому, кого настиг «афганец» в пустыне или полупустыне. Горе всем, на кого идет эта буря. Буря афганской войны.
Палатки занесло песком, почти вся рота в караулах и на усилении, в расположении осталось только десять солдат и один дежурный офицер, командир четвертого минометного взвода.
Сменившись с поста дневального, я зашел в подсобное помещение, каптерку. Плотно закрыл за собой дощатую самодельную дверь, снял бурую марлевую повязку, экономя воду, чуток умылся, выпил воды. Вроде как и полегчало, отдышался. Достаю прихваченную с собой двенадцатилистовую ученическую тетрадку, шариковую ручку и при тусклом электрическом свете [29]29
Электроснабжение воинских частей осуществляли передвижные дизельные электростанции.
[Закрыть]начинаю писать. Пытался что-то вроде дневника вести. Может, и пригодится когда. Только плохо все получалось, слова невыразительные, изложенные мысли банально-ходульные. Ну и ладно, все равно никому его не покажу, а себе и так сойдет. Увлекся.
– Письмо домой пишешь?
Вздрогнул и обернулся на голос, поспешно закрыл и убрал в карман х/б мятый с затертой обложкой дневник.
– Воды слей умыться, – негромко попросил вошедший в безоконную каптерку командир взвода минометчиков, лейтенант Ольхин.
У него лицо, как в гриме. Там, где была марлевая повязка, кожа чистая, смугло-загорелая, а выше корка налипшей глины, только белки глаз сверкают. Из термоса набираю в котелок и затем сливаю в подставленные ладони воду. Лейтенант, довольно фыркая, умывается.
Игорь Ольхин не кадровый офицер. После окончания университета с военной кафедрой и офицерских сборов ему присвоили звание лейтенанта и призвали служить на два года. Было тогда такое. Это в штабах все штатные единицы заполнены, а в строю вечно взводных Ванек не хватает, вот военные кадровики и заполняли пробелы, как могли.
Умывшись, Ольхин роется в мешках, сложенных в каптерке, и неразборчиво, крайне недовольно ворчит.
– Спрятанную тут бутылку командир роты, когда уходил на дежурство, себе забрал, – решил я ему помочь и насмешливо добавил: – В большой и дружной офицерской семье клювом не щелкай!
– А ты откуда знаешь? – недовольно спрашивает лейтенант и подозрительно смотрит на меня.
– Каптер сказал, когда, уходя, ключи отдавал, – все еще улыбаясь, доложил я и предложил: – Могу бражкой угостить.
Ольхин заколебался, это был принципиальный офицер и абы с кем не пил. А тут малознакомый солдат, да еще и не из его взвода.
– Товарищ лейтенант, – решил я облегчить ему нравственные терзания и сомнения, – эту брагу ваши ребята, когда на усиление уходили, специально для вас оставили и меня предупредили: «Смотри! Если будет Игорю хреново, то угости его». А я же вижу, как вам хреново…
Бушует за дощатой дверью «афганец» и так тоскливо призванному на два года лейтенанту, что он, чуть подумав, соглашается:
– Ну ладно, доставай.
Ольхин не уходит в одиночку глушить бражку из фляги в офицерском помещении, он благородно предлагает:
– А ты будешь?
Если Игорь надеялся, что я откажусь, то он сильно ошибался, не на таковского напал, избытком благородства я никогда не страдал.
– Ну, если вы приказываете, товарищ лейтенант, то я обязан подчиниться, – радостно оскалился я, мигом достал и протянул ему свой котелок.
– Гм… – чуть разочарованно бормотнул лейтенант и покачал полулитровую флягу на руках.
Ну что такое пол-литра слабоалкогольной браги на двоих? Это даже не выпивка, а так… можно даже сказать, издевательство над выпивающими людьми.
Ольхин льет мне напиток в котелок, сам пьет из фляжки. Сидим на куче сваленных на полу бушлатов и мелкими глотками смакуем сильно пахнущую дрожжами бражку.
По виду и по манере поведения Игорь Ольхин совершенно от кадровых офицеров не отличается. Тот же мат при отдании воинских команд, та же командная хрипотца в голосе, то же умение заставить даже самого наглого солдата выполнить почти любой приказ. И в военном деле он вполне прилично разбирался, и по своей минометной части дока был, и командиром боевой группы на операции ходил. Офицер как офицер. На сугубо мирного гражданского интеллигента, на которого чуть ли не силком напялили военную форму, лейтенант Ольхин совершенно не похож. Хотя мирный, скромный, неловкий, обремененный дипломом и комплексами юноша-интеллигент, говорящий солдатам «вы» и не умеющий командовать, пить водку и воевать, это или донельзя затертый художественный штамп, или просто рудимент иных времен. Наш студент умеет пить, материться, драться, в безвыходных ситуациях на экзаменах и зачетах проявляет смекалку, выдержку и беспредельное нахальство.
А студент, живущий в общежитии, да на одну стипендию, – это вообще элита студенческого сообщества и готовый командир для наглых, матерящихся, пьющих и не желающих служить как надо солдат. Чуток военных знаний, немного боевого опыта – и вот вам офицер, способный тащить службу Ванькой-взводным в любом роде войск.
– А вот интересно, где это вы постоянно дрожжи и сахар достаете? – облизывая губы, крайне бестактно спрашивает меня бывший студент и выпускник физико-математического факультета, ныне и присно и до дембеля командир минометного взвода лейтенант Ольхин.
Всем своим видом демонстрирую удивление и возмущение его крайне бесцеремонным вопросом. «Какой вы невоспитанный человек!» – говорит офицеру мое вытянувшееся, с разводами еще не смытой глины лицо. Такой вопрос по военному этикету – это верх дурного воспитания. Если офицер поймал солдата с брагой или водкой, то отбирай, проводи допрос, накажи в конце-то концов, если уж так приспичило. Но если тебя угостили, а ты принял угощение, то спрашивать где, зачем, почему – это просто… ну просто моветон.
– Да я так, интересуюсь, – слегка смущается Игорь и пытается исправить возникшую неловкость: – Вдруг самому пригодится.
– На хлебопекарне двести первой дивизии меняем на патроны, – нехотя признаюсь я.
– ?! – от удивления даже раскрыл рот лейтенант. – Да на кой патроны хлебопекам нужны? Этого же добра и так завались…
И точно, вот чего-чего, а уж боеприпасов, особенно патронов и гранат, навалом было. Никакого отчета в их использовании не требовалось. Цинки с патронами, гранаты без запалов прямо в палатке у оружейных ящиков валялись: бери – не хочу. Да еще у каждого в РД по одному б/к – боекомплекту было. Б/К – это четыреста патронов в пачках и четыре гранаты в подсумках.
– Это трофейные патроны, – болтая в котелке остаток браги, поясняю я. – Пекари из них сувениры делают. Дома, небось, вые…ться будут: «Вот, мол, мы какие лихие… вот какие у нас трофеи… вот сколько „духов“ положили… а вот эту самую пулю у меня прямо из груди вытащили…» Тут главное, – чуть улыбнувшись, продолжаю я, – чтобы маркировка на патронах с иностранными буквами была. Больше всего патроны от английской винтовки «Бур» ценятся, еще патроны с иероглифами от китайских АК и ДШК хорошо идут. – И поспешно, во избежание последующих вопросов, добавляю: – Мы уже все обменяли, больше нет.
– И браги больше нет? – тоскливо спрашивает не утоливший жажду командир минометного взвода.
Пожимаю плечами: нет.
– Неужели и для Петровского ничего не осталось? – скорбит Ольхин и вонзает мне слова прямо в сердце: – Какие же вы дерьмовые солдаты, совсем не заботитесь о командире, а вот Петровский вас всегда защищает.
Оскорбленный до глубины души, я в запале кричу:
– Да мы для него два литра приготовили! Только-только бражка дошла… – и прикусываю язык.
Игорь, довольный удавшейся провокацией, смеется и хлопает меня по плечу.
– Ничего не знаю… я пошутил… не скажу… – и, закончив фразу, сжимаю зубы и смыкаю губы, ну прямо хоть картину маслом пиши: «Допрос партизана».
– Да ладно тебе, – радостно улыбается Игорь. – Сашка Петровский все равно эту брагу нам отдаст. Не пьет он эту дрянь…
– Не ври, лейтенант, – не верю я.
Потому как твердо знаю: нет в армии непьющих офицеров и подло клевещет этот человек на моего командира взвода.
– Слово офицера, – торжественно клянется лейтенант Ольхин.
Слову Игоря я поверил и не ошибся. Действительно, в силу дурного воспитания и неизвестного науке дефекта в психике кадровый офицер Петровский брагу не пил, водку употреблял в малых дозах и очень редко. Кроме того, он не курил и почти не матерился. Нет, вы чего плохого не подумайте, во всем остальном он был вполне достойный офицер. А не пьет… не курит… не кроет матом… ну что ж… в конце концов у каждого есть свои недостатки.
Достаю из потаенного места еще две фляги с брагой. Пока я рылся в углу каптерки, Ольхин, деликатно повернувшись ко мне спиной, смотрел, как сквозь щели дощатой двери продолжает мести в помещение бурую пыль «афганец».
– Тебе когда на пост? – перед выпивкой осведомляется офицер.
– Через два часа, – отворачивая колпачок фляги, отвечаю я, а сам думаю, каких же пинков мне отвесят ребята, когда узнают, как бездарно был израсходован запас взводной браги.
– Протрезвеешь? – заботится о службе ответственный за роту лейтенант Ольхин.
– Было б с чего, – вызывающе говорю я и делаю первый глоток.
Пьем молча минут пять. А потом… ну вы же сами знаете: у нас в стране даже запойные пьяницы и самые забубённые алкаши и то молча не пьют.
– Слушай, Игорь, – фамильярно перехожу я на «ты» и зову офицера по имени, – у тебя случайно почитать ничего нет, а?
– Есть томик прозы Лермонтова, – не удивляется вопросу Игорь, – да ты же вроде Пушкина предпочитаешь? Я твое сочинение про Ларину читал, а потом и статейку в стенгазете…
Ольхин мелко и, как мне представляется, противно хихикает, а я все равно под его критикой не клоню головы. «Завистники всегда губят талант», – мрачно думаю я и делаю из фляги глубокий глоток, брага, скользнув по пищеводу, смыла мою обиду на этого бестактного типа и офицера.
– Много ты в литературе понимаешь, – уверенно кинулся я на защиту своей статьи и…
О литературе сейчас говорят, развалившись на стопке грязных бушлатов, полупьяный, проваливший экзамены в институт солдат и выпивший офицер, призванный после окончания университета. Да я и сам понимаю, что трудно в это поверить. Вот только о чем еще было говорить? О войне и службе? Да ну ее на хер! Не затем пьют в Афгане, чтобы о нем говорить, затем и пьют, чтобы хоть на время о нем не думать. Рассказывать о доме и девушках? Так разные у нас дома и общих знакомых нет. Лучше уж о литературе… век девятнадцатый сменяет двадцатый, почти безостановочно грохочут на нашей планете войны, мы, обычные призванные в армию ребята, так и не можем понять: «Нам-то зачем истреблять друг друга? На хер нам это, спрашивается, надо?» Но все падают и падают убитые солдаты, и оживают, и снова идут в атаки, чтобы умереть еще раз, теперь уже в книгах. В тех книгах, которые напишут их выжившие товарищи. Может, и про нас кто напишет. Главное, чтобы не в парадные расчеты нас построили, а рассказали о том, какими мы были на этой ненужной нам войне, где мы, полуголодные, вшивые, обозленные постоянно тосковали по дому и убивали других людей, чтобы не убили нас.
– Слышь, Игорь, а вот у тебя как было, вот ты что чувствовал, когда первого убил? – по пьяни расслабившись, я вернулся к занимавшей меня теме.
Мы как раз повесть Бориса Васильева «А зори здесь тихие…» вспомнили. Сначала горько посетовали, что у нас в батальоне зенитный взвод из одних парней состоит. Затем я осторожненько поинтересовался его мнением о художественной достоверности той части повести, где старшина Васьков девушку-зенитчицу утешает и рассуждает о нравственной ломке, которую должен переживать человек, убивший себе подобного. И только потом, в упор, как в живот выстрелил, спросил: «Ты что чувствовал, когда убил человека?»
– Я же минометчик, – морщится крайне недовольный вопросом лейтенант, – мое дело – команду отдать: «Прицел… беглым огонь…» А там, куда мина попадет…
– Не ври! – грубо обрываю я Ольхина. Сейчас он для меня не офицер. Кто? Да просто товарищ, сослуживец, с которым за флягой браги говорю о литературе и о войне, вот потому и повторяю: – Не свисти, Игорь! Ты же боевой группой командовал, мы же не всегда с минометами на операции ходим.
– Чего ты пристал? – неожиданно резко повышает голос Ольхин, и он сейчас не с подчиненным ему солдатом говорит, а почти со сверстником. – Ничего такого я не чувствовал! И переживать по этому поводу не собираюсь! Понял?!
Тускло-желтый свет от электрической лампочки в безоконной каптерке. Тускло-желтое лицо у Игоря, и у меня, наверно, такое же, только на донышке фляжки осталась брага, и все метет и метет «афганец».
– Думай о простых вещах, – помолчав, советует Игорь. – Пожрать, выпить, поспать, – чуть улыбнувшись краешком потрескавшихся губ, продолжил: – Как офицеров наколоть. Иначе ты служить тут не сможешь. Обо всем остальном дома подумаем, если вернемся.
Через две недели Игоря Ольхина убьют. Колонна машин за продуктами шла в Союз, лейтенант Ольхин и его взвод были назначены в сопровождение. Машина, в кабине которой ехал Игорь, подорвалась на мине. Игорю оторвало обе ноги, он потерял сознание от болевого шока и умер от потери крови. Ребята говорили, что он не мучился, быстро отъехал. А пока:
– Тебе пора, смена скоро, – вставая с кипы бушлатов, негромко говорит Игорь и приказывает: – Пошли, мне тоже посты проверить надо.
Надеваем марлевые повязки, пыль на них красно-черная, как запекшаяся кровь, выходим из каптерки. Бушует «афганец», и марлей закрыты у нас рты. Непроницаемой стеной стоит красно-бурая пыль, так тяжело дышать и не видать, что там, вдали. С закрытыми ртами, сомкнутыми губами и сузив глаза, почти ничего не видя, идем мы на посты. Мы не знаем, что ждет каждого из нас. С закрытыми ртами, сомкнутыми губами и сузив глаза, прошли мы по этой войне. И чтобы выжить в этой буре, надо думать только о простых вещах: «Пожрать, выпить, поспать, как офицеров обмануть, как не нарваться на пулю, не подорваться на мине». А все остальное… повторю короткое пожелание своих сослуживцев: «Да пошло оно все на хер!» Пусть каждый сам хоронит своих мертвецов. И все несет и несет тучи песка красно-коричневая буря, которую мы называли просто по имени – «афганец».
А еще в первые месяцы службы в Афганистане было у меня тайное горе. Очень много оно мне нравственных страданий принесло, и чем сильнее я о нем хотел забыть, тем чаще мне про него напоминали. Дело в том, что мне просто фатально не везло с воинскими званиями. Ну то, что я единственный в учебной роте в Гайджунае при выпуске получил чин ефрейтора, это еще не горе, со всяким такая беда может случиться, коли такое звание в армии предусмотрено. Как говорится, с кем не бывает. А вот то, что в роте, куда попал служить, я оказался единственным ефрейтором, меня сразу как-то насторожило. Рядовые у нас были, сержантов хватало, а вот ефрейтор я один. И, чего ранее со мной никогда не было, стал я при перемещениях по батальону и бригаде погоны солдат срочной службы разглядывать. И вот через пару недель мрачное подозрение превратилось в твердую уверенность: я не только в роте, но и во всей бригаде единственный ефрейтор.
Как же мне за это досталось! Если командир роты со зловещей улыбкой спрашивал меня: «Вы это что себе позволяете, товарищ ефрейтор?» – то я сразу понимал: никакие отговорки не помогут, меня подловили с очередным залетом, и будь готов, ефрейтор, получить хороших, ну просто огромных трендюлей. Если командир взвода, лейтенант Петровский, с утра вставал с левой ноги, а я в недобрую минуту попадался ему на глаза, то он обязательно спрашивал: «А почему вы, товарищ ефрейтор, предусмотренные уставом знаки различия на погонах не носите?» Дело в том, что свой гайджунайский позор, тоненькую, сиротскую и такую одинокую лычку, я на погоны никогда не пришивал. А Петровский требует: «Немедленно пришить, а потом прийти и доложить». Несколько раз я слезно умолял командиров:
– Ну разжалуйте вы меня! Ну чего вам стоит, я же не в отпуск прошусь, в конце-то концов.
– Товарищ ефрейтор! – с суровой офицерской лаской пенял мне капитан Акосов. – Вы совершенно о товарищах по роте не думаете.
– Это еще почему? – чувствуя грядущее издевательство, угрюмо спрашивал я.
– В трудный час посмотрит на вас, товарищ ефрейтор, наш боец, – улыбается ротный, – ему сразу на душе веселее станет: он-то нормальный солдат, а уж никак не ефрейтор.
– И пришейте наконец знаки различия, – добавляет Петровский.
– Ну на конец – это по желанию, – хохочет ротный, – а вот на погоны – обязательно.
Ну ладно офицеры, не слишком уж и часто они вспоминали о моем воинском звании, а вот сослуживцы по роте… Вот сколько звезд на небе, столько раз я и выслушал, что «лучше иметь дочь-проститутку, чем сына-ефрейтора». Я стал мрачен, злобен и ужасно раздражителен. Особенно меня Фарид Валитов, боец из второго взвода, доставал. Он татарин, как и я, только я с Волги, а он крымский. Призвали его из Узбекистана. Прозвище у него Челубей. Так вот эту фразу про сына и дочь он аж на трех языках повторял: на русском, татарском и узбекском. Еще у нас и настоящий немец во втором взводе служил, из Казахстана парня призвали, так вот его Челубей попросил выучить, как поговорка про ефрейтора и на немецком языке звучит. Тот его и обучил. Теперь уже и на немецком прокаркал мне в лицо Челубей поговорку про ефрейтора. Достал он меня, полиглот хренов. Два раза я гордо бросал ему вызов: «Ты, козел! Пойдем поговорим!» И два раза был избит, роста мы были одного, но мышечной массой он меня раза в три превосходил.
Жизнь моя стала горька, судьба туманна, военная карьера неопределенна, а воинское звание «ефрейтор» ненавистно. В сладких мечтах я видел, как стою перед строем роты, а с моих погон «с мясом, с корнем» срывают ненавистную лычку. И вот, дело в феврале было, сплю я на своей койке в палатке, помимо тощего байкового одеяла еще и шинелью укрылся, и снится мне чудный, просто волшебный сон.
Стою я на горе и точно знаю, что это греческий Олимп. Вижу сидящего на троне седовласого величественного старца. На голове у старца золотой обруч, в правой руке лира, в левой развернутый свиток, на свитке надпись: Гомер «Илиада». Сам знаю, что место поэтов – это Парнас, но это же Гомер. Геракла же к богам причислили, а Гомер – это античный Геракл изящной словесности. Кабы не поэты, то кто бы про этого Геркулеса-то знал? Заслужил Гомер божественный титул, да еще как заслужил! Вот это да! Попасть на Олимп увидеться с самим Гомером, значит, я достоин, достоин и еще раз достоин! От такого счастья ликует моя душа. Дело в том, что до двадцати лет я не только пописывал стишки, но и весьма самонадеянно считал, что обладаю незаурядным поэтическим даром. Стишки были такого качества, что в слове «писал» как угодно ставь ударение – ив любом случае не ошибешься. Ну да ладно. Подхожу я, значит, строевым шагом к Гомеру и приветствую его:
– О, ты! Сладкозвучный отец поэтов, рад увидеть тебя на Олимпе! В месте для достойных, самых избранных поэтов.
– Это вы-то избранный поэт? – недовольно отвечает мне Гомер и с едким сарказмом спрашивает: – Вы что это возомнили о себе, товарищ ефрейтор?
О, бессмертные боги Олимпа! Неужто и вы знаете, что я ефрейтор? Нет мне спасения. Вижу, что и тут придется мне вместо кубка с амброзией испить горькую чашу позора.
– О, ты, богам подобный! – жалобно ответствую я Гомеру, стараясь, чтобы в моей речи прозвучали и «стопы» и «ямбы». – За что мое терзаешь сердце? Иль мало я страдал? Иль мало мук я испытал? Божественный орел терзает печень Прометея, так и мне с насмешкой страшной напоминают о моем позоре! О, сладкозвучный! Многоямбный! О, сжалься надо мной!
– За твой бред, что осмелился ты называть стихами, – крайне язвительно и в прозе бросает Гомер, – тебе еще мало досталось. Как жаль, что нельзя тебя сварить в кипящем масле.
Но сравнение с богами Гомеру понравилось. Даже великому поэту все равно приятна беспардонная лесть. Подумал Отец Поэтов, пожевал губами, поморщил в раздумьях высокое чело и молвит:
Гомер:
Коль ты клянешься не позорить поэзию
Своим бесстыдным рифмоплетством,
То дам тебе совет от мудрых.
Ефрейтор:
Клянусь великой «Илиадой».
Гомер:
Так помни же свою ты клятву.
А теперь внимай!.
Прекрасную Елену
Парис похитил.
Конь эллинов зашел за стены Трои,
И царь Итаки,
Многомудрый Одиссей,
Циклопа ослепил.
Для умного достаточно
Сего услышать.
Коль не поймешь,
То оставайся
Богов насмешкой —
Ефрейтором…
Ефрейтор:
Постой, постой. А как же…
Гомер:
Прощай! И помни клятву.
Ефрейтор:
Слова твои – на сердце камни.
Так холодно мне стало,
Наверно, это лед Аида.
Просыпаюсь, шинель сползла, одеяло не греет, холод собачий. Достаю упавшую на дощатый пол шинель, укутываюсь и, согревшись, размышляю: а чего бы это значило? Если это вещий сон, то где прямые указания? Если нет, то какого черта мне Гомер приснился? Ругаю великого старца: «Такой-сякой не мог ясно, что ли, сказать? Я же не под стенами Трои нахожусь, а в советской армии служу». Вообще-то, я знаю, что любого поэта вином не пои, а дай только себя любимого процитировать. Вот и Гомер не удержался, намолол, как обкурившийся дельфийский оракул, а я теперь голову ломай. И вот тут меня и осенило – все враз стало понятно. Парис с Прекрасной Еленой, троянский конь, Одиссей и циклоп – это же прямое указание к действию, это же подробный план, пусть он и зашифрован, но я не зря добровольно, еще раз подчеркиваю, добровольно читал «Илиаду» и «Одиссею». Да, я не царь Итаки, многомудрый Одиссей, но зато десантник, пусть даже и ефрейтор.
Был у меня трофей, ручка «Паркер» с золотым пером, я ее даже на водку менять отказывался, так она мне дорога была. Где взял? Шел… шел… да и нашел, на боевой операции. И мечтал я этим золотым пером написать свои самые лучшие творения. Но раз уж поклялся не сочинять больше стихи, то надо держать свое слово. Зато я точно знаю, кто спит и видит такую ручку заиметь.
И вот утречком с тяжелейшим вздохом жгу в печке-буржуйке свой дневник, в котором писал кроме документальной прозы и поэтические творения. Жечь-то жгу, а сам весьма самонадеянно сравниваю свой поступок с решением Гоголя предать огню вторую часть «Мертвых душ». Утешился таким сравнением и прямиком направился в штаб бригады. Одет – строго по уставу, даже кирзовые сапоги черной ваксой начистил. Захожу в палатку, где строевая часть размещается:
– Товарищ капитан! Разрешите обратиться?
– Слушаю вас, – удивленно смотрит на меня начальник строевой части, полный, лысоватый и вечно всем и всеми недовольный капитан Худин, и с недоумением спрашивает: – Вас разве вызывали?
По доброй воле солдаты в штаб не ходили, а уж строевую часть вообще избегали.
– Товарищ капитан! – лихо докладываю я. – В честь грядущего праздника, дня советской армии и военно-морского флота, разрешите сделать вам скромный подарок!
Достаю из кармана и передаю сидящему за самодельным столом капитану «Паркер».
Худин рассматривает ручку и, ликуя, определяет:
– Да у нее перо золотое!
– Так точно! – мужественно-строевым голосом подтверждаю я. – Золотое.
Капитан, вертя в руках «Паркер», с сомнением на меня смотрит. По-своему, по-штабному он был честный офицер и потому сразу предупредил:
– Раньше времени на дембель отправить не могу, комиссовать тоже и с отпуском вряд ли получится.
– Да я не за этим, – мягко успокаиваю его я.
– А зачем? – выйдя из-за стола, сурово и подозрительно спрашивает меня начальник строевой части.
Вид у него такой, будто я «враг рода человеческого Вельзевул» и собираюсь предложить ему продать родину. А он заранее набирается сил для гордого и решительного отказа.
– Мне, товарищ капитан, вот какая помощь нужна… – мягко и вежливо прошу я и разъясняю что, зачем и почему. Прошу сохранить мое инкогнито.
– Ах, это… – с облегчением вздыхает капитан.
Вернувшись на свое место, он убирает в стол мой подарок, уверенно обещает:
– Это я запросто сделаю, на праздник приказ будет готов.
– Спасибо, товарищ капитан! – радостно я его благодарю и опять-таки по уставу спрашиваю:
– Разрешите идти?
– Идите, ефрейтор, – улыбается Худин и уже по-свойски предлагает: – Заходи, если что…
Двадцать третье февраля. На передней линейке делает вид, что застыл в строю, пока еще трезвый батальон.
Суровый комбат торжественно зачитывает праздничный приказ по бригаде: поздравления, поощрения… И тут как запнулся комбат и, прежде чем огласить следующую строку приказа, внимательно про себя еще раз ее прочитал, потом как засмеется… Цитирую дословно: «За успехи в боевой и политической подготовке присвоить рядовому Валитову воинское звание – ефрейтор».
Как загогочет да заржет вся вторая рота. Нарушая праздничную торжественность построения, прямо в шеренгах все нового ефрейтора Фарида Валитова поздравляют – не просто так, а на четырех языках. Мой мучитель, соплеменник и полиглот херов, стоит весь красный, вот-вот слюнями, как ядом, от злости забрызгает. Вот так-то. И от себя лично поздравляю вас, товарищ ефрейтор! Бог, он все видит, а справедливость обязательно восторжествует. Только для этого надо внимательно читать «Илиаду», видеть вещие сны и бросить писать стихи.
Два ефрейтора в одной роте – это перебор, и меня быстро прекратили подкалывать воинским званием. Зато Челубею… в общем, это уже неважно. В качестве заключительного аккорда всем заинтересованным лицам сообщаю: на дембель Челубей ушел живой и здоровый, но – в звании ефрейтора, я же, держа слово, данное Гомеру, навсегда бросил пописывать стишки. Каждому свое.
А вообще-то, декабрь, январь, февраль – самые скучные месяцы были, операций почти нет, хозяйственных работ мало, ерундистикой типа строевой подготовки и зубрежки уставов мы не занимались. Эти три месяца в одну серую пелену слились, в караулы ходили, самоподготовкой занимались – вот и все, собственно. Скукотища.
А когда солдату скучно, он что делает? Нет, милые, это кот свои причиндалы вылизывает, а воин ищет развлечений и приключений и иной раз находит их прямо на свою задницу.
Водка дорогая была, бутылка двадцать пять чеков стоила, чек в Союзе один к пяти шел, а пузырь водяры на родине стоил четыре рубля двенадцать копеек. Те, кто в Афгане водкой торговал, озолотились. Но выпить хочется, тем более новый 1981 год на носу, надо встретить. Собрали все свои трофеи и пошли на аэродром. Я уже говорил, что аэродром кроме военных еще и гражданские функции выполнял, летали там и гражданские самолетики, следовательно, было и местное население. Вот им мы трофеи и загнали, потом у менялы обменяли афгани на чеки. И получилось триста. Вот на них-то мы водочки и купили. Двенадцать бутылок вышло. Весело, весело встретим Новый год! Идем мы, значит, с аэродрома, все такие затаренные, довольные, счастливые. Бац, на подходе к бригаде офицерик штабной нас ловит:
– Что?! Куда? Зачем? РД к осмотру!
А вот хер тебе на погоны вместо звезд, а не осмотр. Не отдадим родную!!! Вот попробуй, догони! Бегом марш! Убежали, только слышу: кричит мне в спину штабной капитан:
– Да куда ты денешься? Я же тебя узнал!
Только успели все спрятать, как вызывают меня в домик офицерский.




























