Текст книги "Мой Дагестан"
Автор книги: Расул Гамзатов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 26 страниц)
Береги меня от болезни и от боязни, от тяжелой славы и от легковесных мыслей!
Береги меня от хмеля, ибо во хмелю человек все хорошее видит во сто раз лучшим!
Береги меня и от трезвости, ибо в трезвости человек все плохое видит во сто раз худшим!
Дай мне такое чувство истины, чтобы я мог называть кривое кривым, а прямое – прямым!
– Все в мире плохо, и порядка нет!
Сказал поэт и белый свет покинул.
– Прекрасен мир, – сказал другой поэт
И белый свет в расцвете лет покинул.
Расстался третий с временем лихим,
Прослыв великим, смерти не подвластным,
Все то, что плохо, он назвал плохим,
А что прекрасно, он назвал прекрасным.
Некий горец подвесил корове на уши серьги, чтобы потом отличить свою корову от чужих. Некий горец навешал на шею коня бубенцов, чтобы не спутать его с конями соседей. Но плох тот джигит, который и ночью не узнает любимого коня издали.
Вот моя книга. Не хочу нацеплять на нее серьги, бубенцы, украшения. Я не спутаю ее с другими, своими или чужими книгами. Пусть и люди не путают. Пусть каждый, кто прочитает ее, если даже будет оторвана обложка, сразу скажет, что эту книгу написал Расул, сын Гамзата, того, что родом из аула Цада.
Говорят: мужество не спрашивает, высока ли скала.
СОМНЕНИЯ
Книги, книги мои – это линии
Тех дорог, где, и робок и смел,
То шагал, поднимаясь к вершине, я,
То, споткнувшись, в ущелье летел.
Книги, книги – победы кровавые.
Разве знаешь, высоты беря,
Ты себя покрываешь славою
Или кровь проливаешь зря!
Перевел Н. Гребнев
Многоязык, многокрасочен Дагестан! Много разных обычаев сохраняют его народы. Об одном обычае мне рассказал татский писатель Хизгил Авшалумов.
Если у горцев не рождались дети, то муж опоясывал себя шерстяным поясом, чтобы аллах заметил его среди других жителей гор. В то же время горец молился:
– О аллах, не обижай своего бедного раба, пошли ему сына!
Такие же пояса надевали и те, у кого рождались одни только дочери, а также те, у кого рождались хилые, слепые, глухие, хромые, кривые, немые, горбатые, слабоумные дети. Нося такой пояс, горец верил, что аллах в следующий раз пошлет ему крепкого, здорового сынишку, из которого вырастет настоящий храбрый джигит.
Вот меня и берут сомнения: не надеть ли и мне чудодейственный пояс, который носят таты, сомневаясь в полноценности будущего ребенка? Сыном ли, джигитом ли родится моя новая книга, или выйдет из нее нечто кривое, горбатое, глухонемое?
Впрочем, каждой матери свое дитя кажется прекрасным. Они и видят и в то же время не видят его недостатков. Не получилось бы так у меня с моей книгой.
Я боюсь. И дрожит перо. И сомнения одолевают меня. Не целюсь ли я в кошку, приняв ее за орла? Не седлаю ли я ишака, приняв его за иноходца? Не пытаюсь ли я вытянуть бревно в длину, как это захотели сделать однажды ахалчинцы, не сообразившие, что бревно-то нужно было положить не вдоль, а поперек кровли? Не штурмую ли я крепость в Анди, как это казалось одному харикулинцу, в то время как он сидел у своего очага?
Перед окончанием книги чувствуешь себя, как мясник, который свежует барана и дошел уже до хвоста, но сломался нож. Сумею ли дописать до точки? И что из этого выйдет? Пустую раковину несу я на поверхность из морских глубин или обнаружится в раковине полновесная матовая жемчужина?
Ураган может обломать у деревьев сучья или переломить самый ствол. Но весной от корней снова пойдут молодые побеги и вырастет новое дерево. Если же в дереве заведется грибок, съедающий его изнутри, если этот грибок съест корни дерева, то ничто ему уже не поможет. Так ведь и у человека: внешняя, наружная рана, даже перелом костей залечивается быстро, в то время как болезнь, развивающаяся в глубине организма, оканчивается неизбежной смертью. Здорова ли моя книга, надежны ли, крепки ли ее корни?
Книга моя – как подросший сын. Сакля ему тесна. Пора отправлять его в люди, в дорогу, в большой мир. Как встретят его в пути: обругают или обласкают? Накормят и уложат спать или прогонят от порога? Теперь это от меня не зависит.
Поэма окончена. Соткан ковер.
Но хвастать пока погодите:
Расправьте углы, оглядите узор,
Отрежьте торчащие нити.
Поэма дописана. Клин яровой
Запахан, но труд свой вчерашний
Еще огляди и пройти бороздой
Остались огрехи на пашне.
Перевел Н. Гребнев
Книга моя – как ковер, который закончен и разостлан, чтобы увидели его впервые весь сразу. Я вижу на нем много неверных линий, сбивчивых рисунков, невнятных узоров, орнамент кое-где нечеток и крив, но исправить эти ошибки уже нельзя – ковер соткан. Чтобы исправить самую малую его деталь, нужно распускать весь ковер.
Книга моя – как возвращение в аул из далекого трудного пути. Два года не было меня дома. Два года ничего не слышали обо мне жители аула, соседи, кунаки, старики и юнцы. И вот я схожу с коня у крайней сакли и неторопливо веду коня в поводу. Огонь, который горянка поставила на окно, чтобы светил мне в пути, можно теперь убрать. Я возвращаюсь домой. Здравствуйте, дорогие земляки! Я возвращаюсь из двухлетнего странствия. Конь постарел за эти два года. У меня тоже прибавилось седины. Я неторопливо веду коня в поводу вдоль улочки аула и всем, кто меня встречает, говорю:
– Ассалам алейкум, люди!
– Ваалейкум салам, сын Гамзата Расул! Как проходило странствие твое? Не устал ли? Какова добыча твоя? Что там топорщится в твоих хурджунах?
Мне хотелось бы сказать людям, что я привез им новую книгу. Но книга такая вещь, что никак ее нельзя передать из рук в руки жителям аула или кому бы то ни было. Сначала она попадает в руки к издателю, и он-то будет решать ее судьбу.
Издатель, приняв от меня рукопись, взвесил ее на руках, повертел так и сяк, полистал, заглянул сначала на первую страницу, потом сразу на семидесятую, потом в самый конец и отложил рукопись в безопасную сторонку.
– Может быть, книга твоя и хороша, но у нас уже сверстаны и утверждены планы на этот и будущий годы. Твоей книги в наших планах нет.
– У меня у самого ее не было в плане. Она пришла неожиданно. Что же мне теперь с ней делать?
– Подавай творческую заявку. Разберемся, обсудим, утвердим.
Поставим в план редподготовки. Приходи и позвони в будущем году в это же время.
Письмо Абуталиба в издательство.
"Уважаемое издательство Дагестана! Я – ваш народный поэт, член Президиума Верховного Совета Дагестана. Персональный пенсионер. В этом году мне исполнится восемьдесят пять лет. Я знаю, что, если со мной стрясется беда и я умру, вы примете решение – выпустить в свет мой двухтомник. Я прошу вас издать одну мою книгу сейчас, пока я жив, вместо тех двух томов, которые вы собираетесь издавать после моей смерти. С приветом. Абуталиб".
Это заявление – из мирных, из добрых. Но бывают заявления, в которых жалуются. Бывают заявления, в которых проклинают. Бывают заявления, в которых хвастаются. Бывают заявления, в которых льстят. Бывают заявления-вопли и заявления-окрики.
Самые страшные заявления не те, которые пишут издателям, а те, которые пишут на издателей. Издателя же тоже нужно понять. Если на стуле место только для одного человека, то на него нельзя сесть троим или четверым. Двоим, заняв по половинке, и то неудобно сидеть, тем более если долго. Один говорит: "Почему вы издаете Ахмета, а меня не хотите издать? Разве я хуже?". Другой кричит: "Моя книга лучше всех книг, которые вы издали за последние годы. Почему опять не поставили меня в план?".
Но я не хочу ругаться с издателями. Я готов подождать. Я знаю, что у издателей всегда не хватает бумаги. Куда девалась бумага? Ее портят писатели, и я в том числе. Зачем же я буду ругаться! Правда, иногда вместе с порчей на бумаге создается такое, что переживает потом и писателя и издателя. О, я хотел бы, чтобы на какой-нибудь клочок бумаги попали такие мои слова, от которых бы, как от живой воды, бумага снова превратилась в то зеленое, полнокровное дерево, из которого она была некогда произведена.
Нет, я не хочу ругаться с издателем. Я ему мирно говорю:
– Вы стоите между мной и моими земляками из аула, между мной и моими читателями из Москвы, между мной и моими читателями из других городов. Ведь вы – наш посредник и связующее звено. Ну, пожалуйста, я прошу вас, содействуйте тому, чтобы наши руки встретились в дружеском рукопожатии. Пожалуйста…
Издатель уступает моим тихим просьбам, и я тотчас попадаю в руки редактора.
Редактор.
"Сокращать" – написано на его дверях.
Издатель говорил: "Зайди через год". Редактор назначил срок три недели. Этому сроку я даже обрадовался; успею пока что рассказать три маленькие истории.
Как редактора в окно выбросили. Один аварский поэт принес в редакцию газеты стихи, чтобы опубликовать их в новогоднем номере. Стихи понравились. Газета их напечатала.
Как раз собрались у счастливого поэта друзья. Поэт торжественно развернул газету и вслух стал читать стихи. Вдруг он побледнел, схватился левой рукой за сердце, как будто в сердце попала стрела. Газета выпала у него из рук. Друзья бросились, поддержали, дали попить. Когда поэт пришел в себя, выяснилось, что же его сразило. Оказывается, в стихотворении не хватало четырех строк. Поэт побежал в редакцию.
– Кто зарезал четырех лучших моих баранов из тех, что я выпустил пастись на просторные луга вашей газеты? Кто сократил четыре моих строки?
Редактор газеты спокойно ответил:
–Я выбросил… Ну и что?
– Зачем ты их выбросил?
– Пришел срочный материал, не хватало места.
– Но если ты можешь без разрешения поэта выбрасывать из его стихотворения строки, то я тебя самого выброшу сейчас в окно.
У поэта была горячая горская кровь. Он схватил редактора за шиворот, за ноги и действительно выбросил в окно. Дело, правда, было на втором этаже, и под окном была мягкая клумба. На суде поэт говорил:
– Кровь за кровь! Зуб за зуб! Он отредактировал меня, я отредактировал его!
"Отредактированный" редактор, говорят, по-прежнему сокращает стихи (без этого, наверное, не может быть редактора), но все же он спрашивает теперь разрешения поэтов.
Из записной книжки
Мой отец написал две пьесы: "Сапожник" и "Свадьба Кодолава". Сначала они побывали в театре, потом в отделе культуры, а потом ушли в Управление искусств Дагестана. Отец точно знал, что они туда ушли и никуда оттуда не вышли. Но в то же время и там их не оказалось.
Как чабан, несмотря на ночную непогоду, отправляется в горы искать отставших овец, так отец пошел разыскивать свои пьесы.
В Управлении сидел человек, занимавшийся только одними пьесами. Он тоже назывался редактором. Больше часа разговаривал с ним отец и вдруг почувствовал: как только заговорят о погоде, о пастбищах, об овцах, лошадях и коровах, так получается живой разговор, а как только разговор касается литературы, драматургии, так отец ничего не может понять. А между тем редактор все время пытался говорить о драматургии, давал отцу наставления, поучал его, как нужно писать хорошие пьесы. Отец не выдержал и спросил напрямик, кто этот человек, с каким образованием, кем работал до Управления искусств Дагестана.
– Образование у меня высшее, – не без гордости ответил редактор. – А по специальности я ветеринар. Назначен вот теперь на эту работу.
– Но разве мои пьесы коровы, что ты пытаешься их лечить! Почему поэт никогда не дает советов ветеринарам? А поэту дают советы все, кто захочет.
Неужели и моя книга попадет в руки редактора, который в прошлом был ветеринаром и ничего не смыслит в литературе.
Абуталиб и редактор. Рукопись Абуталиба редактор исклевал, как ворон тело воина, павшего на поле битвы. В исклеванном виде пришла к Абуталибу корректура. Абуталиб прочитал и удивился:
– Мою зеленую поляну затоптали кони. Там, где были цветы, теперь болота. Если школьник сделает несколько ошибок в диктанте, эти ошибки исправляет учитель. Кто же тот учитель, который знает, что в моей жизни было правильно, а что неправильно?
Абуталиб стал внимательно вчитываться в корректуру и вдруг воскликнул:
– А я знаю, из какого аула мой редактор! Он хочет исправить мою книгу под диалект своего аула! Но диалектов много, а язык один, а народ один! Если каждый редактор будет тянуть в сторону своего аула, мы никогда не построим аул нашей поэзии.
Мой редактор, помни, что, кроме твоего аула, есть еще на свете земля и есть, кроме тебя, другие люди. В сущности, у нас с тобой не может быть разногласий. Я учту твои замечания, если они пойдут на пользу. Но ты должен помнить, что моя песня мне так же дорога, как дорога была кровнику жажда мщенья. Это я не сейчас придумал. Так начиналось одно мое стихотворение, написанное в молодости.
В своей груди, как месть заветную,
Я нес тепло и холод строк.
Я песню, как любовь запретную,
От взглядов пристальных берег.
Я, слабую, ее выхаживал,
Ловил ее далекий крик,
Я рифмы звонкие прилаживал,
Как шестеренки часовщик.
Из множества одно созвучие
Старался выбрать для строки.
Так в кладовых для гостя лучшие
Мы выбираем бурдюки.
Я ночью отправлялся в странствия
И краски тасовал с утра,
Как женщины табасаранские
Цветную пряжу для ковра.
Могли другие петь умелее,
Я, к сожаленью, не умел,
Не знаю, достигал ли цели я,
Все то сказал ли, что хотел.
Но пусть стихи, плохие самые
Вся жизнь моя в словах моих.
Зачем же вы, редактора мои,
Стараетесь ухудшить их?
С моими отпрысками справиться
Чужим отцам не по плечу.
Скажите, что вам в них не нравится?
Им сам я уши накручу.
Перевел Н. Гребнев
В то время я написал пьесу "Горянка". Она шла в нескольких театрах Дагестана, и вот что произошло с этой пьесой.
В конце спектакля по ходу дела герой убивает героиню. Мне было жалко мою горянку, моя рука дрожала, когда я писал сцену убийства, и сердце обливалось кровью. Но я ничего не мог изменить. Течение событий само подводило к тому, что горянка должна быть убитой. Аварский театр так и поставил спектакль, и хотя зрители печалились и жалели героиню больше даже, чем я сам, все они понимали, что иначе быть не могло.
В даргинском театре пьесу подредактировали. Вместо того, чтобы девушка была убита, ей отрезали косу. Конечно, это позорно, когда горянке отрезают косу, может быть, даже это хуже смерти, но все-таки и не смерть.
На сцене кумыкского театра решили не убивать и не резать косу, но ослепить. Конечно, это ужасно. Может быть, это ужаснее, чем убить или отрезать косу, но все-таки горянка оставалась жива и с косой, ибо так захотели в кумыкском театре.
Чеченцы в своем театре поступили всех проще. "Зачем убивать, – решили они, – зачем отрезать косу, зачем ослеплять? Пусть героиня остается жива-здорова".
Так каждый режиссер переделал пьесу по своему образу и подобию. Никто не подсказал им, что, жалея и спасая героиню, они тем самым убивают пьесу и не жалеют зрителей, не говоря уж о драматурге.
Отец, когда пришла в наш аул газета, в которой были опубликованы его стихи, сказал:
– Как видно, мое стихотворение побывало в руках телетлинцев. Ни одного живого места не осталось в нем.
Махмуд… Махмуд ничего не сказал, потому что при жизни не было издано ни одной книги. Но если бы он увидел, как переделал его стихи такой вот редактор, он бы умер вторично.
По горной тропинке нельзя ехать на современном автомобиле. Как же я могу сказать, чтобы редакторы не трогали меня, если они, случается, трогают даже мертвых?
Но, мой редактор, не принимай все, что я рассказал, на свой счет. Я знаю и редакторов другого сорта, тех, что приходят к писателю как мудрые и тонкие советчики. Я знаю, что и ты такой. Работать с тобой кажется приятным отдыхом и покоем. Будь спокоен, я не оставлю без внимания ни знака восклицательного, поставленного тобой на полях моей рукописи и выражающего твой восторг, ни знака вопросительного, выражающего твое недоумение, ни "птички", выражающей твою волю исправить строку, чтобы книга сделалась лучше.
Наверно, есть в моей книге строчки, которые не укреплены как следует и качаются, подобно больному и старому зубу. Наверно, есть и повторы. Умоляю тебя, найди, заметь, подскажи. Одна голова хороша, а полторы лучше! У нас же будет, я надеюсь, две равноценных головы, четыре руки, дело у нас пойдет на лад! Лучше драка сегодня, чем ссора завтра. Лучше один раз подраться, чем всю жизнь ссориться. А главное, бойся меня перехвалить.
Один охотник похвалил зайца за то, что тот не испугался и выскочил на открытый бугор. Охотник даже не стал стрелять. Зазнавшийся заяц выскочил на бугор и перед другим охотником. Но у другого охотника был другой характер. Нетрудно догадаться, что из этого вышло.
Я знаю, что твой труд, в сущности, неблагодарен. Когда читатель берет в руки книгу, он смотрит, кто ее написал, кто нарисовал картинки, но никогда он не смотрит, кто был редактором книги. Так уж устроен человек!
Принято считать, что поэт говорит от имени народа. Но, оказывается, и редактор говорит иногда от его же имени. Однажды я принес в редакцию лирическое стихотворение о своей любимой. Редактор отложил это стихотворение в сторону и сказал, что напечатать его не может.
– Почему?
– Народ это читать не будет. Зачем народу стихи о твоей жене! Тотчас я сочинил четверостишие:
В журнале о тебе стихов не приняли опять,
Сказал редактор, что народ не станет их читать.
Но, между прочим, тех стихов не возвратили мне,
Сказал редактор, что возьмет их почитать жене.
Перевели Е. Николаевская, И. Снегова
Мой отец говорил, что писатели и поэты похожи на шоферов, которые умеют ездить и ездят вообще-то правильно, но иногда ошибаются и "нарушают". Редакторы в этом случае похожи на милиционеров. Отец задумывался и говорил:
– Как ты думаешь, трех милиционеров на одного шофера не многовато ли?
Но и совсем без милиционеров тоже нельзя. В одной компании поднимали тосты за каждого человека в отдельности. Был там и милиционер. Тамада провозгласил тост за милиционера. Вдруг председатель потребсоюза отставил рюмку и сказал:
– При коммунизме милиционеров не будет. Это явление отживающее. Зачем же за него пить? Милиционер ответил:
– Сохранятся ли при коммунизме милиционеры, зависит от того, сохранится ли там потребсоюз.
Но, кроме шуток, сказать ли тебе, мой редактор, какие мгновения я больше всего люблю? Когда мы сидим с тобой уже не за рабочим столом, среди бумаг, а за обыкновенным столом, который накрыт со знанием дела. Уже позади, тоже, впрочем, приятные моменты, когда ты пишешь на моей рукописи: "В набор!" А потом – "В печать!" А потом – "В свет!" И книга по мановению твоей руки действительно идет то в набор, то в печать, то в свет. Ведь подумать только, какие слова ты пишешь: в свет! За одно это прощаются тебе все твои грехи. За одно это стоит поднять бокал. Напиши же скорей эти слова, и я подарю тебе самый первый экземпляр книжки со своим, конечно, автографом.
Конечно, я хотел бы, чтобы скорее наступило такое время, когда исчезнут в мире все тайны. Но разве поэт тот, кто не открывает людям никакой тайны, то есть того, что они до него не знали! Я, поэт, приходя в мир, приоткрываю завесу с пространства и времени точно так же, как жених откидывает покрывало с лица невесты. Один только жених имеет право сделать это на свадьбе, после чего лицо невесты видят все. Только поэт способен сделать это в жизни, и люди познают действительность, и удивляются ей, и удивляются тому, чего не видели раньше: красоте мира или красоте человеческой души, которые противостоят силам зла.
Прошу тебя, редактор, не давай болтунам выбалтывать, чего не следует, но и не закрывай того, что открою я, как поэт. Не ставь под сомнение мои узоры, орнаменты, рисунки! Если даже есть в узоре моего ковра какая-то ошибка, не делай так, чтобы ее замазали чернилами или выстригали, получится либо клякса, либо дыра.
Кроме того, не называй какую-нибудь мысль неправильной только за то, что она не похожа на твою!
Кроме того, на весах взвешивают хлеб, сахар, масло, гвозди, но не любовь!
Кроме того, метром мерят ситец, высоту комнаты, ограду на могиле, но не красоту!
Кроме того, тот, кто старается быть самым умным, окажется даже глупее, чем он есть на самом деле!
Кроме того, я тоже взрослый человек, и хотя бы немного, хотя бы кое в чем верьте мне!
Я понимаю, что у одного человека секретов больше, у другого меньше, ибо еще…
Абуталиб сказал: если вода протухнет, то не увидишь дна, хотя бы воды было не выше колена.
Из записной книжки
Когда я был маленьким, меня считали самым болтливым из всей семьи. То, что я услышу на улице, обязательно расскажу дома. То, что я услышу дома, обязательно расскажу на улице.
К отцу время от времени приходил один старик. Он оглядывался по сторонам и важно говорил шепотом:
– Гамзат, нельзя ли на пару слов в другую комнату? Они уходили в другую комнату и о чем-то шептались. Так случалось несколько раз. Однажды старик пришел снова.
– Гамзат, нельзя ли в другую комнату на пару слов?
– Э, полно! – ответил отец. – То, о чем ты мне шепчешь по секрету, можно рассказывать даже при нашем Расуле. Так что говори вслух и не бойся.
Да, я с детства не любил тайн. Песни поют открыто и громко, поднимаясь на высокое место, чтобы слышало песню как можно больше людей.
Кроме того, не за каждое слово отвечаю я сам. У меня ведь есть еще переводчик.
Переводчик.
Я аварец, таковым родился и другим мне не быть. Первые люди, которых я увидел, открыв глаза, были аварцы. Первые слова, которые я услышал, были аварские. Первая песня, которую мне пропела над колыбелью мать, была аварская песня. Аварский язык сделался моим родным языком. Это самое драгоценное, что у меня есть, да и не только у меня, но у всего аварского народа.
Аварцев не много, всего лишь триста тысяч. Но это и не мало.
В Дагестане есть поэты, пишущие стихи на языке, на котором говорят две тысячи человек.
Государственная граница разделяет людей, но еще больше разделяют их языки. Границы, бывает, меняются и даже совсем отменяются или превращаются в чистую формальность.
Язык же дан народу на вечные времена, и его невозможно ни заменить, ни отменить.
Трудно представить себе то время, когда аварцы жили без Пушкина, не читали Лермонтова, ничего не слышали о Толстом, не наслаждались чтением Чехова.
Отец говорил: великое счастье, что и в горах выросло дерево Пушкина, на котором, сколько его ни тряси, не кончаются сладкие, сочные плоды.
Абуталиб говорил: спасибо тем, кто привел ко мне, в полутемный подвал, дорогого Чехова! Спасибо и тем, кто мои песни из подвала вывел к стенам московского Кремля!
А я говорю: не склонился Кавказ перед генералом, но склонился перед стихами молодого поручика.
У меня был курьезный случай. Должна была выйти в Дагестане моя книга в переводе на русский язык. Избранные произведения – стихи и поэмы. Редактор полистал рукопись и говорит:
– А почему ты не включил сюда "Полтаву"?
– Но это же не моя поэма, ее написал Пушкин, а я лишь перевел на аварский язык. Как же я могу поэму Пушкина включать в свой сборник на русском языке!
Не будем строги к редактору. Но ведь и правда, что ко многим хорошим произведениям, переведенным с другого языка, аварцы привыкли, как к родным, аварским, и уже нельзя представить себе без них нашу аварскую литературу.
Я знаю, что за глаза обо мне иногда говорят: "Ну что же – Расул, он, конечно, способный человек, но не очень. Для него много сделали московские переводчики".
А я и не буду отрицать. Действительно, если бы не переводчики, не было бы и меня.
Они, во-первых, дали мне возможность узнать Гейне, Бернса, Шекспира, Саади, Сервантеса, Гёте, Диккенса, Лонгфелло, Уитмена и всех, кого я прочитал в своей жизни и без кого я не стал бы писателем.
Они, во-вторых, открыли дорогу моим стихотворениям. Они перевели их через бурные реки, через высокие горы, через толстые стены, через пограничные посты и через самые прочные границы -через границы другого языка: через глухоту, через слепоту, через немоту.
Я спрашиваю иногда себя, что важнее – чтобы переводчик знал мой язык (но, может быть, ему чужда моя поэзия) или чтобы он знал и понимал мою поэзию своей душой, своим сердцем и считал ее как бы своей?
В 1937 году в Махачкале проводился конкурс на лучший перевод стихотворения Пушкина "Деревня". Сорок поэтов перевели это стихотворение на аварский язык. Большинство из них знало русский. Но все же первую премию получил Гамзат Цадаса, не владевший в то время русским языком.
Надо, чтобы переводчик тоже был поэтом, писателем, художником. Надо, чтобы он чувствовал себя сыном своего народа, как я чувствую себя сыном своего.
Есть русские люди, которые умеют читать по-аварски, но они, увы, не поэты. И есть русские поэты, которые, увы, не умеют читать по-аварски. Как же быть? Что делать? Приходится обращаться к подстрочнику.
Я видел, как в русских деревнях перевозят из одной деревни в другую бревенчатые дома. Избу нельзя перевезти целиком. Ее сначала разбирают по бревнышку, по планочке, а потом собирают на новом месте.
Подстрочник – это изба, разобранная для перевозки. Это – груда бревен, досок, кровельного железа, кирпича. Переводчик из этой бесформенной груды собирает новую избу. Если бревно подгнило, он его заменит, если доска потерялась в дороге, он поставит новую доску. Если обломались узоры у резного наличника, он подновит узор.
И протрут оконные стекла, и разведут в печи огонь, чтобы дымок шел из трубы, и ребятишки выбегут на крыльцо, и под застрехой заведутся ласточки.
Что такое подстрочник? Человек, у которого погасли зрачки и остановилось сердце. Но приходит врач, делает укол, переливает кровь, массирует сердечную мышцу, и в человеческое тело возвращается теплая жизнь.
Что такое подстрочник? Кумуз, у которого на время спущены струны. Очаг, в котором на время погашен огонь. Птица, у которой на время подрезаны крылья.
Что такое подстрочник? Один парикмахер подстриг, побрил меня, уложил мне волосы и сказал:
– Ну вот, пришел ты ко мне, как подстрочник, а уходишь, как перевод.
Если уж речь зашла о парикмахерской, расскажу еще один случай.
Это было на Кубе, в городе Сантьяго. С дороги я решил подстричься и побриться. Я зашел в парикмахерскую и знаками показал, что мне нужно.
На Кубе, когда бреют, тебя укладывают в кресло, как в кровать. Уложили и меня. Начали намыливать. И все шло хорошо, пока бритва кубинца не коснулась моей щеки. То ли бритва была очень тупа, то ли мастер был плох, но я едва не кричал от боли. Некоторое время я терпел, но потом понял, что все равно не вытерпеть до конца, и, говоря то по-русски, то по-аварски, начал показывать себе на щеки. Парикмахер испугался, убежал и вскоре возвратился, ведя человека в белом халате. Человек раскрыл свой чемодан и начал раскладывать инструменты, которыми выдирают зубы. Вместо кресла брадобрея я вдруг очутился в кресле дантиста. Вот что произошло из-за того, что мы с парикмахером не поняли друг друга. Еще бы немного, и я лишился бы своих здоровых зубов.
Переводчики частенько выдирают у стихотворения все зубы и пускают гулять его по свету с пустым, шепелявым ртом.
Из записной книжки
Когда уезжаешь за границу, берешь какие-нибудь национальные изделия для того, чтобы подарить кому-нибудь в благодарность за гостеприимство. В Японию я взял, например, несколько красивых кувшинов, сделанных искусными руками балхарских мастеров.
В Хиросиме ко мне в гости пришли японские художники – муж и жена. Мы долго беседовали и почувствовали себя друзьями. "Кому, как не художникам, подарить художественные балхарские изделия", – подумал я. Смело я открыл свой чемодан и ужаснулся – от моих кувшинов остались одни черепки. Было похоже, что по ним колотили молотком, на такие мелкие части они рассыпались. Может быть, мой чемодан слишком небрежно швыряли грузчики на аэродроме в Москве или на аэродроме в Индии, или на аэродроме в Токио – я не знаю. Но я готов был провалиться сквозь землю, ибо уже пообещал подарки, и японцы сидели за столом в выжидательных позах и начали смотреть на меня с недоумением, потому что я как застыл над чемоданом, словно вкопанный, так и не мог ни пошевелиться, ни сказать слова.
Наконец мои японцы поняли, что стряслась какая-то беда. Они подошли. Увидели черепки. Покачали головами и начали меня утешать, похлопывая по плечу. Этот жест в другое время был бы недопустим для японцев, потому что они прекрасно воспитаны и не терпят фамильярности. Но, значит, очень уж я был огорчен и растерян.
Я собрал черепки в газету и хотел выбросить их в урну. Но художники не дали мне этого сделать. Они бережно завернули все до единого черепочка и унесли домой.
Через несколько дней я был приглашен к художникам в гости. Каково же было мое удивление, когда я увидел свои кувшинчики целыми и невредимыми, как будто они только сейчас с гончарного круга. Я до сих пор не могу понять, как можно было так ловко склеить разбитое вдребезги.
Говорят, треснутый кувшин целым не сделаешь, все равно из него будет вытекать вода. В кувшины, склеенные японцами, мы наливали и дагестанский коньяк, и японскую саке – не просочилось ни одной капли.
Глядя на японских художников, я вспоминал своих лучших переводчиков. Подстрочники моих стихов выглядели, как черепки от разбитого кувшина. Потом их склеивали, и они получались как новые, и аварские узоры как ни в чем не бывало украшали их.
Конечно, переводчик не должен приделывать к кувшину ручку, которой у кувшина не было. Или вместо одного дна делать два.
Не так давно дагестанское издательство издало "Хаджи-Мурата" в новом переводе на аварский язык. Я стал читать и вижу, что "Хаджи-Мурат" стал на две главы длиннее. Я спросил у переводчика:
– Откуда взялись две главы?
– Но ведь Толстой написал эту повесть еще до Октябрь-ской революции. Там есть неправильные взгляды на вещи. Кроме того, нужно было рассказать читателям о дальнейшей судьбе головы Хаджи-Мурата и потомков Хаджи-Мурата.
Из записной книжки
Одно стихотворение отца перевели на русский язык. Переводчик, как видно, попался неопытный. Отец попросил человека, знающего и по-аварски, и по-русски, снова перевести это стихотворение, рассказать его содержание. Когда это было сделано, отец воскликнул:
– Вернулся мой сын из далекого путешествия, и я не узнал своего сына. Нет, пусть уж лучше мои дети сидят дома в горах, чем попадать в такую переделку.
Да, переводы стихотворений похожи на сыновей, которых родители отправляют из аула учиться или работать. Конечно, в любом случае сыновья возвращаются немного не теми, какими покинули родное гнездо.
Но вернуться сын может либо приобретшим, либо утратившим, либо с дипломом, либо с судимостью, либо крепким физкультурником, либо хилым, больным, либо со славой ученого, либо со славой ловеласа, либо с дорогими подарками всем родным, либо без последних штанов.
И я свою книгу посылаю в далекий путь по большим дорогам, в люди. Как она будет вести себя в чужих местах? Изменит ли она своему народу, своей папахе?