355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Рамон Фолк-и-Камараза » Зеркальная комната » Текст книги (страница 2)
Зеркальная комната
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 02:53

Текст книги "Зеркальная комната"


Автор книги: Рамон Фолк-и-Камараза



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 14 страниц)

ЗЕРКАЛЬНАЯ КОМНАТА

1

В доме – ни души, уже второй час ночи, я приехал почти два часа назад и все еще смеюсь – нет, не слишком громко, – вспоминая лицо сеньора Вальдеавельяно, когда он услышал мою просьбу об отпуске на пару недель «по сугубо личным обстоятельствам, не имеющим никакого отношения к работе». Я смеюсь не слишком громко, потому что в столь поздний час, в пустом доме мой одинокий смех звучит дерзко, глупо и может нарушить то неуловимое, не передаваемое словами настроение, которое создает тиканье ходиков – я завел их, едва переступил порог, – и мягкое журчанье воды в трубах; я смеюсь тихим, теплым, добродушным смехом, он струится по моим жилам, словно бальзам, этот смех – первый и верный симптом моего выздоровления. Я говорю «выздоровления», а не «воскресения», потому что не люблю преувеличивать, и все-таки – трудно поверить! – яспособен смеяться, вспоминая лицо сеньора Вальдеавельяно, от которого меня отделяют теперь не только восемьсот километров – самолет покрыл их всего за час, – но целая пропасть во времени и пространстве, возникшая словно по волшебству, едва я принял мое (мое ли?) решение.

Такое же выражение лица было у сеньора Вальдеавельяно и два месяца назад, когда я сообщил, что в этом году не собираюсь брать отпуск на Рождество, остаюсь в Женеве и буду корпеть в одном из кабинетов Всемирной сигиллографической ассоциации (ВСА), где играю роль примерного служащего восемь лет, восемь часов в день, пять дней в неделю. Прилежная посредственность, образец аккуратности, я аккуратно перевожу бумагу с утра до вечера, тщательно избегая – что, впрочем, не так уж трудно – любой возможности выделиться, и время от времени делаю какой-нибудь не слишком серьезный ляп, чтобы дать шефу приятную возможность отчитать подчиненного и сказать отеческим тоном: «Даже самым образцовым служащим не стоит задаваться». Так вот, два месяца назад у него было точно такое же лицо. Но тогда я не смеялся ни вслух, ни про себя. Ведь тогда я был еще болен. (Я не говорю: еще не воскрес, – не люблю преувеличивать.)

Двухнедельный отпуск «по сугубо личным обстоятельствам, не имеющим никакого отношения к работе». Как бы хотелось сеньору Вальдеавельяно разгадать эту загадку, понять, какие это обстоятельства, или по крайней мере точно знать, что, хорошо отдохнув, образцовый служащий оправится от Surmenage [7]7
  Усталость, переутомление ( франц.). – Здесь и далее примечания переводчика.


[Закрыть]
и сможет истреблять двойную порцию бумаг. Ах, дорогой сеньор Вальдеавельяно, мне пришлось бы изрядно помучиться, чтобы объяснить вам два месяца назад, почему я не собираюсь брать отпуск на Рождество или почему я собираюсь уехать на целые две недели именно сейчас. Мне пришлось бы в первую очередь спросить об этом у самого себя, и, пожалуй, я нашел бы множество объяснений – и ясных, и невразумительных, но ни одного убедительного.

Однако надо заметить, что сеньор Вальдеавельяно, оправившись от изумления, повел себя как порядочный человек (или почти так) и милостиво разрешил мне «отдохнуть столько, сколько необходимо», начиная с этого понедельника (хотя наш разговор состоялся в «этот» понедельник), но никак не далее следующей среды, так как именно в следующую среду поступят бумаги по моей части, которые нужно будет срочно перевести. Шеф не преминул заметить, что две недели – это четырнадцать дней, и если я уеду в пятницу вечером, в моем распоряжении будут суббота и воскресенье и всяследующая неделя да еще три дня в придачу, то есть двенадцать полныхдней, а двенадцать, между прочим, это почти четырнадцать. Вдобавок он был так любезен, что прямо при мне позвонил в специальный отдел узнать, надо ли начинать перевод именно в четверг и не задерживается ли, как это нередко случается, английский текст.

Однако на этот раз задержки не было, и в следующий четверг, нет, через один, бумаги уже будут у меня на столе, но если подождать с отпуском пару месяцев, то, пожалуй, можно отдохнуть и две полные недели, если это так уж необходимо.

И когда я сказал, что не могу столько ждать, что дело не терпит отлагательств, сеньор Вальдеавельяно вновь повел себя как порядочный человек и оставшиеся пять дней, что я работал под его началом, проявлял – уже в который раз! – отеческую чуткость и такт, с которыми шеф воспринимает многие чудачества образцового служащего: например, мое упорное стремление иметь собственный свободный график работы – начинать в четверть восьмого и заканчивать без четверти четыре, тогда как большинство смертных предпочитает приходить на службу к девяти и уходить, как положено, около шести; мое упрямое стремление заменить перекуры и «кофепития» двадцатиминутной прогулкой – в любую погоду, несмотря на ветер, дождь или снег, – среди столетних дубов, по дорожкам парка, окружающего стеклобетонное здание Ассоциации; пунктуальность, с которой я непременно оказываюсь у дверей буфета ровно за пять минут до его открытия, чтобы проглотить еду всего за четверть часа. Так же деликатно шеф отнесся и к другой моей странности: всегда (даже если дует жестокий bise [8]8
  Северный ветер ( франц.).


[Закрыть]
) держать открытой форточку в моем кабинете-клетке, что неизменно вызывает у сеньора Вальдеавельяно иронию (и у начальства есть чувство юмора!): он предлагает повесить на дверях моего кабинета табличку: «Без шарфа не входить», а принося мне очередную порцию бумаг, неизменно выражает опасение найти мой «хладный труп».

Удивительное дело, но я чувствую, как все больше проникаюсь нежностью к сеньору Вальдеавельяно! Должно быть, он из тех добропорядочных людей, обаяние которых ощущаешь только на расстоянии, а сегодня, этой ночью, когда я начал поправляться (раны еще болят, но перемена мест оказалась для меня лучшим лекарством: я уже ощущаю особый сладкий зуд – предвестие полного выздоровления), чувства мои обострены до предела и я способен понять, что шеф – человек куда более чуткий (хотя многие подчиненные не могут разглядеть этого за внешностью добродушного бульдога), чем я предполагал еще десять-двенадцать часов назад. Вспоминаю, с каким олимпийским спокойствием он воспринял очередную мою странность: однажды в самом центре Женевы мне страшно повезло – я нашел парикмахера-итальянца, которого, естественно, звали Марио. Спешу пояснить: чтобы найти в Женеве цирюльника-итальянца по имени Марио, не нужно особого везения, напротив, повезет тому, кто не встретит такого человека в городе, где все парикмахеры обычно итальянцы и зовутся (или называют себя) Марио. Удача в том, что мой парикмахер, как я обнаружил, прибегая к его услугам раз в два месяца, – настоящий художник, художник-реалист, но, дабы заработать на хлеб насущный, он вынужден посвящать себя абстрактному искусству, изменять своему истинному призванию (если считать, будто это выражение имеет смысл, что, впрочем, вполне возможно).

Однако, говоря о художнике-абстракционисте Марио, я выражаюсь образно. Насколько мне известно, мой Марио не пишет ни маслом, ни гуашью. Просто когда в первый раз я сел в его кресло и попросил постричь меня, «как в добрые старые времена» (то есть под полубокс), сердце Марио заколотилось от радости. Вынужденный ежедневно орудовать ножницами и специальной бритвой, изобретать прихотливые прически, взбивать волосы массажной щеткой и укладывать феном, возводя на голове невообразимые конструкции, Марио, вероятно, почувствовал, что нашел-таки своегоклиента, и постриг меня так, что я сильно напоминал актера немого кино и в то же время свою фотографию тридцать третьего года, сделанную после первого причастия. Уверен: с той минуты, как я покидаю парикмахерскую, Марио считает дни до нашей следующей встречи – а их целых шестьдесят! – и всякий раз встречает меня, сияя от радости, и его слова «Comme d’habitude, monsieur?» [9]9
  Как обычно, мсье? ( франц.)


[Закрыть]
проникают мне в самое сердце.

Моя прическа – еще один источник огорчений шефа, причем неиссякаемый, поскольку раз в два месяца она неизбежно портит ему настроение. Сеньор Вальдеавельяно (элегантный мужчина примерно моего возраста, всегда хорошо одет, и голова его хоть и не отличается красотой, зато оформлена по всем правилам парикмахерского искусства) никак не может понять мое нездоровое желание уродовать себя нещадно всякий раз ровно через пятьдесят девять дней после последней стрижки, когда моя седеющая шевелюра начинает принимать более-менее благообразный вид. Однажды шеф сказал мне: «Я бы советовал вам оставить волосы в покое и не подвергать себя такой экзекуции, разве вы не видите, что с этой прической похожи на молодчика из правых?» Много ли найдется на свете начальников, принимающих подобную чепуху столь близко к сердцу, так беспокоящихся о состоянии проборов и челок своих подчиненных? А где вы видели начальника, который, высказав однажды свое недовольство – польстившее мне, однако, вниманием к моей скромной персоне, – продолжал бы молча выносить кошмарную стрижку своего служащего, образцового в других отношениях?

Этой ночью я совершенно один, но никак не могу почувствовать себя в полном одиночестве. Никто не покушается на мое уединение, но в душе покоя нет: похоже, Всемирная сигиллографическая ассоциация и сеньор Вальдеавельяно прибыли вместе со мной в моем чемодане. Здесь они выглядят совсем по-иному, но избавиться от них я не в силах.

Впрочем, на одиночество грех жаловаться. Таксист-андалусец – он привез меня сюда из аэропорта и был последним человеческим существом, с которым я общался – с некоторым опасением оставил меня одного у дверей дома. Надо сказать, он проявил себя человеком тонким и участливым. Выехав из аэропорта, мы пересекли почти всю Барселону, а когда машина свернула на проспект Меридиана, таксист не удержался и рассказал, что в этот час – если нет пассажиров – он всегда останавливается «вон на том углу» и ждет своего шестнадцатилетнего сына – студента, изучающего электронику, – чтобы подвезти его: ведь по этим улицам опасно ходить одному, того и гляди какой-нибудь молодчик приставит нож к горлу и потребует часы или деньги.

Тут я принялся уверять, что не тороплюсь, что меня никто не ждет и мы вполне можем завезти домой его сына. Андалусец был очень доволен, хотя долго не верил в мою искренность, и, лишь когда я настоял на своем, он решился наконец «воспользоваться моей добротой».

Мы прождали с четверть часа, минут двадцать, таксист, добрая душа, все это время волновался за меня, и мне приходилось успокаивать беднягу, но он беспокоился все больше и наконец, не обращая внимания на мои протесты – в тот момент уже несколько лицемерные, надо признать, – завел машину, и мы помчались по проспекту Меридиана.

Путь был не близкий – через всю Барселону и еще минут сорок пять по шоссе на Вальнову, – и между нами завязался доверительный разговор, мы многое успели порассказать друг другу и даже похвастались фотографиями жены и детей (в особенности таксист, так как я не предвидел подобной возможности и не захватил фотографии с собой). Наш приятный каталоно-андалусский диалог не умолкал ни на минуту, пока машина неслась по шоссе, где любой таксист может ехать с завязанными глазами. Но едва наступила решительная минута, а именно когда после поворота на Туро я попросил его свернуть на мрачную и разбитую дорогу, ведущую к моему дому, наша милая беседа прервалась на полуслове. Проехав двести-триста метров в полном молчании по скверной, разъезженной дороге, таксист спросил изменившимся голосом, уверен ли я, что мы едем куда надо. Тут мы добрались до развилки, и направо показались огни поместья Рибот, но я скрепя сердце признался таксисту, что придется свернуть налево, и вместо того, чтобы последовать к светлому маяку надежды, мы окончательно погрузились во тьму.

Мне показалось, что андалусец пытается незаметно нащупать правой рукой какой-нибудь тупой предмет, на случай если придется защищаться, и, желая вернуть его доверие, я принялся непринужденно рассказывать, как до переезда в Женеву мы оставляли наружный фонарь гореть всю ночь, а теперь он не горит только потому, что дома никого нет. Сомневаюсь, однако, что это объяснение хоть немного успокоило беднягу.

Наконец фары такси высветили из тьмы садовую калитку, закрытую на висячий замок.

– Приехали, – сказал я.

Надо признать, ни заржавевшая калитка, ни замок не внушили доверия таксисту, да и вряд ли могли внушить его кому-либо. А то, что виднелось, вернее, угадывалось в глубине сада, – тем более: два кипариса, в этот ночной час напоминавшие о кладбище, еще дальше темнели закрытые ставнями окна старого-престарого, как говаривали раньше, «господского» дома, казавшегося заброшенным.

Только когда я вышел из такси, вынул чемодан, пишущую машинку и заплатил, таксист немного успокоился.

– Вы что же, один тут собираетесь жить? – удивленно спросил он.

– Всего две недели, – ответил я, словно извиняясь.

– Да ведь тут на всю округу никого нет, – настаивал таксист.

– Это только так кажется. Когда светло, там вдали видны дома, – оправдывался я, чтобы не казаться таксисту таким бесстрашным, – и вообще, я здесь дома и все вокруг знаю как свои пять пальцев.

И все-таки таксист заверил, что не уедет, пока я не открою калитку.

– Я включу фары, так лучше видно, – добавил он. – А вдруг замок заржавел и вы не сможете войти. Тогда вернемся в Барселону. Нет, уж лучше подождать.

Я вставил ключ, и замок открылся тотчас же. Когда я снял его, калитка медленно подалась в мою сторону со скрипом, который мог показаться зловещим предзнаменованием кому угодно, только не мне. Для меня это было самое нежное приветствие – я узнал калитку своего сада и вспомнил, как десять лет назад во время ремонта она покривилась и с тех пор упрямо открывалась наружу.

– Ну вот я и дома, – крикнул я таксисту. – Спасибо, вы можете разворачиваться и ехать.

– Спокойной ночи, – пожелал мне таксист, – спокойной ночи, сеньор.

Он как-то судорожно рванул машину, чтобы развернуться, и, прежде чем укатить, на всякий случай посигналил мне. Потом он уехал, весьма опечаленный (я в этом просто уверен), что пришлось оставить такого хорошего человека (а чаевые не давали повода в этом сомневаться) в опасности – наверняка через пару месяцев газеты напишут о смерти владельца загородного дома, повесившегося на стропилах.

Было свежо, но не холодно, мои глаза быстро привыкли к темноте. С ключом в руке я подошел к дверям, сразу же нашел замочную скважину. Замок плавно открылся. И включив свет, я почувствовал себя дома.

Дома, наконец-то, как давно меня не посещало это чувство!

Комнаты были убраны, сверкали чистотой. Два месяца назад дети провели здесь рождественские каникулы и оставили все в полном порядке.

Мы осмотрели друг друга. Дом и я. Ворота и двери открылись так поспешно и мягко, словно хотели показать, что помнят, любят и признают своего хозяина. Хозяина, который возвращается на этот раз в одиночестве. В одинокий пустой дом.

Правда, каждый год пикап «фольксваген», купленный в Женеве, привозит нас сюда на Рождество. Но сегодня все совсем по-другому. В наши приезды все здесь наполняется радостным, бурным и шумным ликованием. Небольшой семейный десант – отец, мать, дети, с прошлого года еще невестка и внучка – целое племя, со множеством чемоданов, тюков, пакетов, распахивает настежь окна и двери, врывается в дом, громко радуясь встрече с ним.

Но на этот раз дом и я внимательно, не торопясь осмотрели друг друга. И поздоровались совсем не так, как в обычный рождественский приезд.

– Это ты, – сказал дом утвердительно, как бы узнавая меня.

– Это ты, – ответил я дому, обнимая его взглядом.

Каким дом увидел меня? Наверное, постаревшим, усталым.

Я же увидел его таким, каким давно не помнил. Родным, гостеприимным. Вдали отсюда мне почему-то вспоминается только облупившийся потолок, заржавевшие краны, оборванная цепь в туалете, сломанные плетеные кресла. А когда мы приезжаем всей семьей, очарование встречи тонет в хоре голосов, в сутолоке и беготне – у входа, в коридорах и в столовой свалены пожитки, дети несутся по лестнице на второй этаж в спальни – скорее найти свою комнату, свои вещи, книги, быстро стелить постели, если на дворе уже ночь, а если день – немедленно садиться обедать.

Оставив единственный чемодан у входа, я закрыл за собой дверь и вошел в столовую. Глиняные фигурки за стеклом буфета, казалось, лишь замерли на мгновение, словно слуги, ожидающие приказаний хозяина. На камине – разбитая каменная ступка, пятнадцать лет назад мы нашли ее в каких-то развалинах на Сардинии. На стене натюрморт, написанный отцом уже в старости, когда он увлекся живописью, ставшей для него чем-то вроде «травы забвения»; и ходики – спустившиеся вниз гирьки – словно просили меня завести их.

Не снимая плаща и шарфа, я подошел к часам, поднял наверх гири, поставил стрелки – было без четверти одиннадцать, легко подтолкнул маятник. Ходики висели немного криво, но я‑то отлично знал: стоит повесить их прямо – маятник остановится. Итак, часы пошли.

Я недоверчиво посмотрел на водопроводный вентиль, повернул его, и сразу же началась чудесная музыка – пение воды, наполняющей бак на чердаке. Потом я включил газовое отопление, пламя рванулось, загудело как-то яростно и весело.

Волшебная ночь, когда человек и его любимые вещи понимают, чувствуют друг друга. Как было бы нелепо нарушить сейчас это единение, подняться в спальню, стелить постель, распаковывать чемодан – погрязнуть в домашних хлопотах, словно образцовая хозяюшка, а потом выключить свет и завалиться спать после тяжелой дороги и обычного трудового дня образцового служащего.

Я снял плащ и присел, чтобы еще раз осмотреть тебя, мой дом. Влажный воздух становился обволакивающе мягким, и, протянув руку к батарее, я обнаружил, что она уже нагрелась. Некоторое время я сидел, не снимая руки с батареи, чувствуя, как нарастает тепло.

И постепенно мной овладевало настойчивое желание – нарушить собственные планы, сделать все наоборот (не сочтите, будто я приехал совершить нечто важное и героическое). Еще в самолете я думал: прилечу поздно, всю ночь просплю как сурок, а утром начну книгу, сварив предварительно крепкий кофе и набив трубку (первую после трех месяцев «никотинового воздержания»).

Но случилось неизбежное – то, что случается со мной, когда после долгих дней одиночества я приезжаю в Женеву поздно ночью, вижу Аделу и детей, ожидающих меня, и чувствую неудержимое желание поговорить, рассказать им обо всем на свете, а когда бедные дети, не в силах сопротивляться сну, уходят в спальню, я продолжаю беседовать с Аделой – радость новой встречи переполняет меня и изливается неудержимым потоком слов.

И этой ночью я не смог побороть искушение. Приготовив кофе – плита повиновалась так же послушно, как замок, – я поставил пишущую машинку на маленький столик, пододвинул плетеное кресло и, словно непослушный, расшалившийся ребенок, которого так и не смогли уложить спать, позабыв обо всем, принялся – нет, не писать давно задуманную книгу, но объяснять тебе, мой дом, что я снова здесь, объяснять самому себе, зачем я приехал и почему мне так отчаянно хочется смеяться над собой, над ненавистной службой и над пятьюдесятью четырьмя годами, еще вчера тяжким грузом давившими мне на плечи.

2

После ночного бдения я лег спать только на рассвете, в полной уверенности, что тут же усну как убитый. Ложе я устроил себе в маленькой комнатушке (обычно там спит Виктор), которую домашние называют «келья»: кровать, в углу – рукомойник с зеркалом, ночной столик из дома тещи, маленькая конторка, доставшаяся от тетушки Розины. И единственное окошко, выходящее в лес.

Я испытал истинное блаженство, когда улегся в постель и завернулся в свежие простыни.

И сразу же понял, что не смогу уснуть. Вокруг царило полное молчание, даже тиканье ходиков не доносилось снизу. Правда, вода все так же журчала в трубах, но ее музыка только успокаивала, а не усыпляла. А главное – я никак не мог отогнать мысль о причине – или предлоге? – моего бегства: ведь я приехал, чтобы написать книгу, приехал, полный решимости писать. Нет, не роман – их я «сотворил» немало еще до того, как стал прилежным чиновником, – но воспоминания о моем прошлом, о жизни нашей семьи, о далеком времени, затаившемся в темных углах на чердаке этого старого дома; своего рода опись, каталог – вот и возможное название, разве только слишком официальное? – нотариальный акт, если предположить, что нотариус может заверить своей большой печатью запахи или оплеухи, которые я получал восьмилетним мальчишкой, когда пачкал парадную матроску. Каталог, неоконченная хроника, семейный альбом, навсегда забытый в ящике стола… сколько вариантов названия! Впрочем, в глубине души я решил назвать книгу иначе, может быть, слишком торжественно: «От имени всех» – и таким образом сразу пояснить, что отвожу себе скромную роль летописца жизни своих родных, мертвых и живых.

Моя книга нужна детям, хотя они и не осознают этого, да и сам я с каждым прожитым днем все больше хочу написать ее. Если мне изредка случается говорить «о тех далеких годах», я чувствую, что мои рассказы – если они, конечно, не слишком длинные – интересуют и волнуют детей. Конечно, хорошо бы записать все это, ведь написанное – остается. К тому же пухлую и скучную книгу всегда можно захлопнуть, а заставить отца или деда замолчать, когда они рассказывают о «былом», трудновато, чтобы не сказать невозможно.

Ворочаясь в постели с боку на бок, я чувствовал растущее желание немедленно приняться за работу; глаза мои были плотно закрыты, но все вокруг освещали какие-то яркие блуждающие огоньки, я вдруг так ясно увидел все то, что мог бы написать, увидел книгу в целом и даже отдельные ее страницы и тут же вскочил с постели, оделся и спустился вниз с твердым намерением сразу сесть за машинку, не обращая внимания на поздний час, – ведь именно для того, чтобы работать, ни на что не обращая внимания, я и приехал сюда.

Но внизу из-за жалюзи пробивались лучи света, и я не устоял перед искушением выйти из дома, увидеть сад, дальний лес, распаханное поле – все то, что вчера скрывала темнота.

И не пожалел об этом. Светало, туманная дымка укрывала небо, опутывала цветы миндального дерева, посаженного отцом почти полвека назад, и маленькую нахохлившуюся мимозу, которую посадил я в прошлом году.

Тапочки остались возле постели, я порылся в шкафу под лестницей, нашел там старые эспарденьи [10]10
  Каталонская национальная обувь на веревочной подошве.


[Закрыть]
и сразу же почувствовал себя персонажем собственной книги, переживая то, что хотел описать: маленькими детьми мы с братьями приезжали в Вальнову на лето, после девяти месяцев городской жизни тотчас же закидывали ботинки и носки в дальний угол, надевали эспарденьи и уже не снимали их, разве что когда шли в церковь или танцевать на деревенском празднике, а мои дети носят кроссовки круглый год и не знают, какое счастье чувствовать подошвами все неровности земли – радоваться новой встрече с летом, с Вальновой и каждое утро длинных летних каникул просыпаться под птичий гомон, а не под треск разбитых трамваев или «грузовиков» на гужевой тяге из далекой поры моего детства.

А ведь именно в этот час я, образцовый служащий, вхожу в свою «келью» – в кабинет-клетку, в этот час во всем огромном здании только обслуживающий персонал, еще не работают лифты главного блока, а двери кабинетов распахнуты настежь или, как сказал бы поэт, усердные рабочие пчелы еще не трудятся в своих сотах (впрочем, это сравнение совершенно не подходит для большинства моих коллег). Иногда в этот час можно встретить какую-нибудь сотрудницу – старую деву, которая, не имея возможности держать кота в центре Мировой Сфрагистики, все же расточает дары своего щедрого сердца (поливая цветы в своем кабинете) и нерастраченные материнские чувства (поливая цветы в кабинете начальника).

В этот час я почти каждый день встречаюсь в лифте со служащими нашего кафе, большинство из них, как водится, испанцы, но есть и каталонка из Тортозы, правда, она всегда здоровается со мной по-французски, должно быть, потому, что очень близорука. Надо сказать, здороваются в лифте у нас только в этот час, «поутру», как говорит сеньор Вальдеавельяно, когда приносит очередную бумагу за час до окончания рабочего дня, чтобы я «проглотил» ее «завтра поутру», вновь демонстрируя тонкое чувство юмора и чуткое ко мне отношение, на этот раз чуткое вдвойне, так как, оставляя мне работу на завтра, шеф дает понять, что ему известно мое желание уходить с работы раньше других и в то же время он свято верит в цифру 7.15, которую я заношу в табель рабочего дня (этот важный документ заполняется всеми, не только образцовыми, сотрудниками ежедневно и еженедельно подтверждается начальственной подписью).

На пятом этаже я выхожу из лифта, а сеньора из Тортозы и ее испанские коллеги поднимаются на одиннадцатый в «высшие кулинарные сферы», где расположены кафетерий, буфет и ресторан; оттуда видна вся Женева, громады зданий международных организаций: МОТ, ВОЗ, МККК, ВОИС [11]11
  Международная организация труда, Всемирная организация здравоохранения, Международный комитет Красного Креста, Всемирная организация интеллектуальной собственности.


[Закрыть]
, старый Дворец Наций, окруженный зелеными лужайками и деревцами, кусочек озера Леман, Мон-Салев, а если повезет, можно увидеть Альпы и рассвет, который я назвал бы вагнеровским, если бы это был закат. Замечу, что посетители ресторана, пользуясь множеством привилегий, как-то: официанты, белые скатерти, высокие цены (в три раза выше, чем в буфете), имеют к тому же счастливую возможность любоваться видами горных хребтов Юра.

Однако ресторан-буфет-кафетерий, находясь на верхнем этаже, выпадает из строгой иерархической структуры нашего здания, нарушает субординацию (а может, подтверждает ее?); нарушает, если считать еду занятием низким и презренным, а подтверждает, если предположить, что «принятие пищи» есть самая счастливая минута, вершина устремлений тех, кто трудится на славном, благородном поприще сфрагистики. Генеральный директор и его свита располагаются этажом ниже – это «ниже» делает им честь, – и по мере того, как опускается лифт, стремительно понижаются чины и должности, пока лифт не проваливается в недра подвалов, в подземное царство, где гудят и вибрируют невидимые механизмы, освещающие, нагревающие и охлаждающие воздух в огромном улье, чтобы создать благоприятные условия для пчелиной матки, личинок и для взрослых пчел, которые без устали копошатся в тысячах кабинетов, составляют бумаги, собирают и распространяют сведения, вырабатывают стратегию и тактику, защищают цели и интересы, или же переводят все, что им подсунут, на шесть рабочих языков этой «святая святых» сфрагистики.

С высоты моею пятого этажа – достаточно почетного, если учесть, что ее величество Бухгалтерия расположена на третьем, – виден тот же пейзаж, что и с верхнего (правда, просторы уже совсем не те), вернее, был бы виден, если бы целомудренная скромница Женева бо́льшую часть года не прикрывала свою красоту совершенно непрозрачным покрывалом добротного швейцарского тумана.

Сегодня же я стоял и молча любовался старым миндальным деревом, которое, несмотря на почтенный возраст, не стыдилось одеться в наряд из белых цветов, и крошечной неказистой мимозой – она имела неосторожность зацвести и сгибалась под тяжестью шести желтых гроздьев; а ведь именно в этот час я вхожу в свой кабинет и, точно робот, выполняю ряд операций: снимаю пальто и пиджак, вешаюих в шкаф, открываю ящики стола, раскладываю на нем бумаги, и если сразу же не принимаюсь за писанину, то только потому, что долго насилую диктофон, прежде чем позволить себе первое удовольствие дня – опустить пятьдесят сантимов (не каких-нибудь – швейцарских!) в автомат, который при правильном обращении может предложить за эту сумму холодные и горячие напитки, всевозможные разновидности кофе: черный, с молоком, с сахаром, с молоком и сахаром (каждая разновидность в варианте «экспрессо» и в обычном), чай холодный и горячий, искусственный ананасовый сок (ананас – не про нас, как мрачно шутит наш записной остряк Гутьеррес) и даже порцию бульона, холодного или горячего, по желанию изможденного служащего, только что «родившего» в муках очередную бумагу.

В эти минуты образцовый служащий занят также утренним чтением (если не считать рекламы на стеклах двух автобусов, в которых я добираюсь до нашего «улья»), а именно: чтением посланий, приклеенных к блестящей нержавеющей поверхности автоматов отчаявшимися утолить жажду сотрудниками, посланий самого разного характера, от гневных и многословных протестов: «Я дваждыопустил пятьдесят сантимов, но не получил ничего. Прошу вернуть один франк в комнату 4054», до лаконичных записок: «50 сантимов в 4041», а рядом: «И в 4122!»; попадаются также и подробные отчеты о происшедшем: «Чай оказался горячей водой» или «Я получил порцию кофе, но без стакана!» Все это можно прочесть на каждом этаже, в закутках, где рядом с супо-чае-кофеваркой стоит такой же блестяще-нержавеющий аппарат для воды и соков (особо настойчивым клиентам, нуждающимся в разменной монете, он иногда выдает сдачу). На некоторых этажах есть еще и аппарат, торгующий кондитерскими изделиями – от соленых орехов до вафель в шоколаде (швейцарском, высшего качества), – а также специальный столик на колесиках, куда служащий, если он унесет еду в кабинет, чтобы перекусить, сочиняя возвышенную канцелярскую прозу, должен вернуть использованную посуду. Последняя затея явно сопряжена с риском для администрации ресторана, которая неустанно взывает – по-английски и по-французски – к лучшим чувствам сотрудников, развешивая по стенам трогательные призывы: «В целях улучшения обслуживания клиентов необходимо…» или «Облегчайте труд работников ресторана» и т. д.; впрочем, однажды, по досадному недосмотру, способному обострить националистические чувства и спровоцировать вооруженный конфликт, объявление появилось только на английском языке. На следующее утро какой-то невежда нацарапал карандашом: «Ye ne compran pa langle» [12]12
  Я не понимаю по-английски ( искаж. франц.).


[Закрыть]
, а еще через день чья-то суровая рука дополнила эту надпись, подражая почерку «грамотея»: «et n’écris pas le français» [13]13
  И не пишу по-французски ( франц.).


[Закрыть]
.

Сегодня, в это необычное утро, я так далеко от Женевы, но продолжаю – наверное, это естественно и неизбежно – думать обо всем, что оставил там: воспоминания – мое противоядие, помогающее сбросить тяжкий груз семи лет службы. Но все же я приехал сюда, пустился в это необычное бегство от самого себя и к самому себе не для того, чтобы безнаказанно издеваться над уважаемой организацией (я питаю к ней глубокое почтение), прекрасно исполняющей свою важную миссию, ассоциацией, где на выгодных условиях работают первоклассные специалисты. Хотя, конечно же, я чувствую себя немного уязвленным, ведь благодаря званию А‑3 (ассистент третьей степени) я так же отдален от дела, ради которого тружусь, как уборщица, моющая туалет в здании НАСА, – от волнующих космических полетов.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю