Текст книги "Экономические очерки. История идей, методология, неравенство и рост"
Автор книги: Р. Капелюшников
Жанр:
Экономика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 5 страниц)
Ростислав Исаакович Капелюшников
Экономические очерки: История идей, методология, неравенство, рост
© Капелюшников Р.И., 2021
Предисловие
Предлагаемая вниманию читателя монография представляет собой сборник работ (как общетеоретических, так и более прикладных), публиковавшихся в основном в 2013–2019 гг. Вошедшие в нее исследования разнообразны по тематике, но строятся вокруг четырех ключевых сюжетов: история идей, методология, неравенство, экономический рост. Многие из этих работ при первой публикации вызвали значительный интерес и были затем включены в списки учебной литературы для различных курсов по экономической и социологической теории. Однако зачастую они выходили в малотиражных труднодоступных изданиях. Объединение этих работ в рамках одной монографии не только сделает их более доступными, но и позволит отечественному читателю получить более полное и целостное представление о ряде ведущих направлений современного экономического анализа – таких как институциональная теория, поведенческая экономика, демографическая экономика, австрийская экономическая школа и др. Несмотря на кажущуюся мозаичность, собранные в книге работы дают комплексное представление о важнейших путях, по которым движется сегодня экономическая мысль. Рассматриваемые в ней проблемы важны как с теоретической, так и с практической точек зрения.
В первой части обсуждаются некоторые «вечные темы», никогда не перестающие интересовать представителей самых разных общественных дисциплин. Здесь прослеживается история возникновения и последующей эволюции таких важнейших для обществознания концептов, как «мрачная наука» (Т. Карлейль), «дух капитализма» (М. Вебер), «расширенный порядок» (Ф. Хайек). Обращаясь к происхождению концепта «мрачная наука», мы обнаруживаем, что широко распространенное представление, будто Карлейль назвал так современную ему политическую экономию из-за пессимистических выводов, которые следовали из теории народонаселения Т.Р. Мальтуса, на самом деле является мифом. Карлейлевские тексты не оставляют сомнений, что он наградил политическую экономию эпитетом «мрачная» за активные выступления экономистов-классиков против сохранения рабства в британских колониях. Что касается «духа капитализма», то, следуя Веберу, такой тип экономической мотивации можно было бы описать с помощью достаточно простой формулы: «протестантская этика минус религиозность». Важно, однако, учитывать, что по большому счету подобную специфическую форму экономического поведения Вебер считал уже реликтом прошлого, полагая, что с наступлением XX в. она практически исчезла. Парадоксально выглядит и ситуация с хайековской концепцией «расширенного порядка», поскольку некоторые экономисты-неоклассики не нашли ничего лучшего, как попытаться переложить на нее моральную ответственность за многочисленные провалы рыночных реформ в бывших социалистических странах. Не нужно быть большим знатоком истории экономической мысли, чтобы признать заведомую несостоятельность этих попыток. По сути, они представляют собой защитную реакцию мышления, формируемого неоклассической экономической теорией. Можно надеяться, что содержащийся в первой части подробный анализ концептов «мрачная наука», «дух капитализма» и «расширенный порядок» будет способствовать устранению недоразумений и ложных толкований, нередко возникающих по их поводу.
Во второй части представлен развернутый анализ трех новейших концептуальных трендов, полностью изменивших за последние 30–40 лет облик современной экономической науки. Это – пришествие экспериментальных и квазиэкспериментальных методов анализа; рождение и утверждение поведенческой экономики; проникновение в исследования по экономической истории институционального подхода, в котором главным «мотором» исторического процесса провозглашается защищенность прав собственности. Подобная теоретическая переориентация означала разрыв с установками «экономического империализма», доминировавшего в междисциплинарных взаимодействиях на протяжении нескольких предыдущих десятилетий. Если раньше в таких взаимодействиях экономическая наука выступала в роли «учителя», тогда как другие дисциплины в роли «учеников», то теперь она уже стала представать в роли «ученика», тогда как другие дисциплины в роли «учителей». В случае разработки и применения экспериментальных и квазиэкспериментальных методов это – медико-биологические исследования, в случае поведенческой экономики это – когнитивная психология. (Более сложный случай представляет институциональный подход к изучению истории, который, наверное, было бы правильнее рассматривать как запоздалую манифестацию «экономического империализма».)
Как следует относиться к этим парадигмальным сдвигам? Можно ли рассматривать их как безусловные свидетельства научного прогресса, достигнутого экономического наукой на рубеже XX–XXI вв.? Представленный в этой части анализ позволяет сделать вывод, что оценка этих концептуальных новаций должна быть по меньшей мере неоднозначной. Так, пришествие эксперименталистики сопровождалось резким сдвигом экономической науки в сторону атеоретичности: если раньше она мечтала быть как физика и ставила своей целью открытие универсальных закономерностей, управляющих социальными процессами, то сегодня она превратилась в подобие медицинской статистики и видит свое предназначение в обнаружении тех или иных точечных каузальных эффектов. Появление поведенческой экономики означало перенос акцентов с изучения рыночного на изучение индивидуального поведения (традиционного поля деятельности психологии), а также обращение к разного рода манипулятивным техникам как при получении, так и интерпретации результатов анализа. Наконец, если говорить об институциональном подходе к истории, то он открыл двери для достаточно произвольных фантазий на исторические темы, склонность к которым, как показывает анализ, питают многие ведущие исследователи-институционалисты.
Части третья и четвертая переносят нас из мира идей в мир реальных экономических явлений и процессов. Часто не сознают, что в начале XXI в. мировая экономика пережила радикальную трансформацию, приобретя немало новых черт, с трудом поддающихся теоретическому осмыслению. Сегодня это мир, где налицо резкое замедление темпов экономического роста, хотя причины этого замедления до сих пор остаются не до конца понятными; где на всех углах твердят о пришествии Четвертой промышленной революции, но никаких следов ее влияния на динамику производительности труда почему-то не видно (возможно, пока?); где широко распространены страхи по поводу возникновения крупномасштабной технологической безработицы, но где фактическая безработица поддерживается на достаточно низком, а в некоторых случаях даже на сверхнизком по историческим меркам уровне; где многие экономики утратили былую мобильность и динамичность, о чем наглядно свидетельствует ощутимое проседание таких показателей, как коэффициенты создания и ликвидации рабочих мест, коэффициенты рождаемости и смертности фирм, степень географической мобильности населения и т. д.; где несмотря на сверхмягкую денежную политику (политику денежного смягчения), сохраняемую на протяжении уже целого десятилетия, инфляция загадочным образом удерживается на поразительно низкой отметке; где кривая Филлипса, описывающая связь между безработицей и динамикой цен, схлопнулась и уже не работает; где экономическое неравенство стало рассматриваться как главное зло, с которым сталкиваются современные общества, но где попытки его количественного измерения пребывают в состоянии статистической «какофонии» и где в глобальном масштабе наблюдается его быстрое снижение; где происходит стремительное старение населения, но где государства продолжают упорно держаться за распределительные пенсионные системы, так что, скорее всего, рано или поздно это должно будет привести к коллапсу государственных финансов. Некоторые из этих головоломок (угроза «вековой стагнации», перспектива крупномасштабной технологической безработицы, экономические эффекты старения населения) подробно обсуждаются в третьей и четвертой частях. Можно надеться, что это будет способствовать хотя бы частичному прояснению достаточно необычной ситуации, сложившейся в последние десятилетия в мировой экономике.
Дополнительно в книгу включена небольшая работа, написанная на старте рыночных реформ (1992), в которой предпринималась попытка предугадать, есть ли у идей либерализма шансы прижиться на российской почве. Ретроспективно представляется небезынтересным заглянуть в прошлое, чтобы сравнить ожидания четвертьвековой давности с реальным ходом событий: какие из выдвигавшихся тогда аргументов «за» или «против» возможного расширения ареала влияния либерализма сработали, а какие нет.
В заключение остается добавить, что предлагаемая вниманию читателя книга продолжает и развивает линию анализа, представленную в предыдущей монографии автора «Экономические очерки: методология, институты, человеческий капитал» (2016).
История идей
I
Казус Карлейля, или Кто рассорил экономическую науку с другими социальными и гуманитарными дисциплинами[1]1
* Опубликовано: Истоки. Экономика – мрачная наука? Вып. 9 / под ред. В.С. Автономова и др. М.: Изд. дом НИУ ВШЭ, 2019. С. 126–166.
[Закрыть]
В этих заметках я намерен коснуться трех тем, так или иначе связанных с крылатым выражением «мрачная наука», свободно переходя от одной к другой: 1) место этого концепта в истории идей; 2) его место в дискуссиях по социальным проблемам в Великобритании XIX в.; 3) его место в системе представлений Т. Карлейля – мыслителя, которому он обязан своим рождением. При этом я исхожу из того, что читателю известно, кто такой Карлейль и при чем тут классическая политическая экономия.
ДВЕ ВЕРСИИ
«Мрачная» – таков ярлык, намертво приставший к экономической науке, от которого она не может избавиться вот уже более полутора столетий. Одни теоретические школы умирали, другие рождались, новые концепции вытесняли старые, на смену одним авторитетам приходили другие, совершенствовались методы и техника анализа, иной становилась сама рыночная система, но – что бы ни происходило с экономической наукой, а также с экономической реальностью, которую она изучала, – презрительная кличка, пущенная в оборот в середине XIX в. британским историком, философом, писателем и публицистом Томасом Карлейлем (1795–1881), неизменно оставалась в ходу и ею неизменно охотно (скажем даже – не без некоторого садистического удовольствия) продолжали пользоваться представители других социальных и гуманитарных дисциплин. И более того: подобная дискурсивная практика благополучно дожила до наших дней и на нее по-прежнему имеется устойчивый спрос.
Похоже, сам Карлейль чрезвычайно гордился изобретенным им оборотом и часто использовал его в своих текстах, причем не только в сочинениях, рассчитанных на широкую публику, но даже в частной переписке [Coleman, 2002] Однако «мрачная» – лишь один из множества бранных эпитетов, на которые он не скупился по отношению к современной ему экономической науке – классической политической экономии. В своей знаменитой «Речи по поводу негритянского вопроса» (1849) Карлейль описывает политическую экономию в таких терминах: «безотрадная, унылая, …довольно жалкая и удручающая; такая, что вполне заслуживает названия мрачной науки» [Карлейль, 2019]. Возникает вопрос: за что же такая немилость?
Чтобы ответить на него, обратим прежде всего внимание на контекст, в котором впервые появляется это выражение. «Мрачной науке» противопоставляется «веселая наука». По словам Карлейля, «социальная наука» (иначе говоря – политическая экономия) – это «печальная», а вовсе не «веселая» наука, за какую она пытается себя выдать» [Там же]. Но что тогда представляет собой настоящая, а не притворная «веселая наука», которую он имеет в виду? Особой загадки тут нет: в истории литературы словосочетание «веселая наука» издавна обозначало поэзию провансальских трубадуров [Перски, 2019]. (Позднее «Веселой наукой» назвал одну из своих книг Ф. Ницше – возможно, не без влияния Карлейля.) Тем самым Карлейль дает понять, что свою атаку на «мрачную науку» политической экономии он ведет от лица «веселой науки»: в буквальном смысле – от лица поэзии, в более общем – от лица культуры и искусства своего времени. И действительно: единомышленниками и союзниками Карлейля в его крестовом походе против «проповедников спроса и предложения» выступали лучшие перья тогдашней Англии – Ч. Диккенс, Ч. Кингсли, Дж. Рёскин, А. Теннисон, Э. Троллоп, Р. Саути и др. (Диккенсовский роман «Тяжелые времена» вышел с посвящением Карлейлю.) Позднее – несомненно с его подачи – жестко критическая, «антиэкономистская» установка проникла и прочно укоренилась в самых различных социальных и гуманитарных дисциплинах – от социологии и антропологии до истории и литературоведения.
Но все же за что конкретно экономическая наука была награждена прозвищем «мрачная»? Расхожее объяснение, которое вошло в учебники и на котором среди прочих настаивали и такие авторитетные экономисты, как Дж. К. Гэлбрейт или Р. Хейлброннер [Galbraith, 1987; Heilbroner, 1986], гласит, что все дело в теории народонаселения Т.Р. Мальтуса. Согласно Мальтусу, численность населения всегда будет расти быстрее, чем количество доступного людям продовольствия, так что основная часть человечества обречена на то, чтобы влачить жалкую жизнь на уровне минимума средств существования, обеспечивающем в лучшем случае простое выживание. Любые попытки улучшить судьбу этих несчастных обречены на провал, поскольку будут сводиться на нет действием объективных экономических законов: становясь хоть немного состоятельнее, люди сразу же примутся быстрее размножаться, так что все неизбежно вернется на круги своя. Получается, что Карлейль окрестил политическую экономию «мрачной наукой» за присущие ей фатализм, пессимизм и неверие в возможность изменения общества к лучшему.
В таком случае распределение ролей представляется очевидным: по одну сторону «мрачная наука» экономистов – бездушная, сухо рационалистическая, восхваляющая безудержный эгоизм и погоню за прибылью, сводящая все многообразие человеческих отношений к денежным связям, грубо материалистическая и не признающая высших духовных ценностей, выражающая интересы правящих классов и внушающая низшим слоям общества чувство смирения перед выпавшей на их долю незавидной судьбой, а по другую – «веселая наука» интеллектуалов-гуманитариев – высокодуховная, антирассудочная, оптимистичная, гуманная, ставящая моральные ценности выше материальных, протестующая против того, чтобы все измерялось деньгами, сострадающая униженным и оскорбленным и стремящаяся к тому, чтобы улучшить жизнь беднейших групп населения. В общем, знакомая картина: говоря современным политическим языком, «реакционеры против прогрессистов».
Однако не выдуманная, а реальная история происхождения выражения «мрачная наука» выглядит совершенно иначе. При обращении к фактам выясняется, что общепринятое толкование – самый настоящий миф: издевательское определение экономической науки было впервые использовано Карлейлем вне всякой связи с доктриной Мальтуса и отнюдь не являлось реакцией на нее[2]2
В сочинениях Карлейля имя Мальтуса упоминается лишь дважды [Dixon, 1999]. Более или менее развернутый «мальтузианский» пассаж обнаруживается в его очерке «Чартизм»: «Споры о Мальтусе, “Принципе Народонаселения”, “Превентивном Сдерживании” и тому подобном, которые уже долгое время терзают слух публики, поистине достаточно прискорбны. Безотрадное, тоскливое, мрачное чувство, без надежды на этом или том свете, вызывают все эти признания превентивного сдерживания и отрицания превентивного сдерживания. Антимальтузианцы, ссылающиеся на свою Библию, чтобы отрицать очевидные факты, представляют собой неприглядное зрелище. С другой стороны… о чудесные мальтузианские пророки! Неужели, по-вашему, возможно, чтобы сорок миллионов работающих людей одновременно объявили забастовку… и, объединенные во всеобщем профсоюзе, проявили решимость ничего больше не делать, пока ситуация на рынке труда не станет удовлетворительной?» [Carlyle, 1840, р. 109]. Хотя используемый здесь набор эпитетов (dreary, stolid, dismal) частично дублирует тот, что присутствует в «Речи» (dreary, desolate, abject, distressing, dismal), очевидно, что он отражает отношение Карлейля не столько к содержанию доктрины Мальтуса, сколько к нескончаемым бессмысленным спорам вокруг нее. Карлейль дает понять, что считает такие споры пустопорожней болтовней. Стоит добавить, что Мальтус сам признавал, что его взгляды на человеческую жизнь имеют «несколько меланхолический оттенок» (цит. по: [Dixon, 1999, р. 3]). Однако в позднейших изданиях «Опыта о законе народонаселения» он смягчил свою исходную позицию, предположив, что использование средств превентивного сдерживания (контроль за рождаемостью) способно затормозить рост населения и что поэтому «наши перспективы касательно будущего … далеки от того, чтобы быть полностью обескураживающими» (цит. по: [Ibid.]). Что же касается традиции связывать выражение «мрачная наука» с доктриной Мальтуса, а не с антирасистскими и антирабовладельческими установками экономистов-классиков, то начало ей, по-видимому, положил американский экономист Амаса Уолкер [Levy, 2001a]. Такая переадресовка была впервые совершена в его учебнике политической экономии «Наука богатства» (1866), изданном после окончания Гражданской войны в США, когда публичная демонстрация симпатий к идеям расового рабства сделалась неприличной.
[Закрыть]. Он клеймил политическую экономию позором вовсе не за ее предостережения относительно возможных последствий роста населения, а за ее призывы к освобождению чернокожего населения британских колоний от рабства. Для Карлейля, как следует из его собственных пояснений, слово «раб» означало «слугу, нанятого пожизненно» и такую форму найма он полагал «самым что ни на есть желанным соглашением» [Карлейль, 2019, с. 44].
Стоит напомнить, что в то время, когда писался его памфлет, институт рабства имел широкое распространение во всем мире и даже в Британской империи его отмена произошла лишь недавно (примерно за полтора десятилетия до публикации «Речи»). То, что полемика между Карлейлем и экономистами-классиками шла именно по этому вопросу, отчетливо видно из самого названия его работы. В ней он доказывает, что в британских колониях Вест-Индии после отмены рабства воцарился хаос, что бывшие рабы стали чересчур зажиточными, что из-за этого они отказываются от работы на сахарных плантациях и что их следует принуждать к ней силой – «с благотворной помощью кнута, коль скоро другие средства не помогают» [Там же, с. 40]. В его глазах физическое принуждение чернокожего населения к труду было морально вполне оправдано, поскольку это биологически низшая раса, неспособная разумно распорядиться свободой, если ей ее предоставить. Любопытный факт: при переиздании своего памфлета в виде отдельной брошюры Карлейль дал ему немного иное, намеренно расистское название – «Речь по поводу ниггерского вопроса» [Carlyle, 1853][3]3
Эта расширенная версия примерно вдвое больше первоначального варианта, опубликованного в «Журнале Фрейзера для города и деревни».
[Закрыть]. Скорее всего, таким же оно было и в первоначальной авторской редакции, но издатель «Журнала Фрейзера для города и деревни», где «Речь» была опубликована впервые, по-видимому, испугался столь неприкрытого нарушения общественных приличий, изменив его на более нейтральное – «Речь по поводу негритянского вопроса».
Но коль скоро выражение «мрачная наука» имеет однозначно расистскую родословную, то тогда распределение ролей оказывается совершенно иным: по одну сторону экономисты-либералы – просвещенные, проникнутые духом гуманизма, отвергающие тиранию, рабство и крепостничество, ставящие свободу выше материального интереса, исповедующие универсалистскую этику, не приемлющие расизм, отстаивающие равенство всех людей перед законом независимо от цвета кожи, считающие своим моральным долгом оказывать поддержку самым обездоленным и готовые ради этого идти на материальные жертвы, а по другую – интеллектуалы-гуманитарии, оправдывающие расизм, убежденные в том, что между народами существуют непреодолимые, биологически обусловленные различия, проповедующие примитивную племенную мораль по принципу «свой – чужой», презирающие идеалы равенства и свободы, не признающие верховенства права, восхваляющие рабство и крепостничество, возвеличивающие отношения господства и подчинения как наиболее достойные и благородные, требующие от низших классов безусловной лояльности по отношению к высшим, всегда готовые прибегнуть к насилию, пустив в дело «благодетельный кнут». И кто тут тогда «прогрессисты», а кто «реакционеры»?[4]4
По подсчетам Д. Леви, из 69 упоминаний «мрачной науки» в статьях, опубликованных за последние десятилетия в 10 ведущих экономических журналах, это выражение в 47 случаях употреблялось в связке со словами «Мальтус» или «мальтузианство» и лишь в 2 случаях в связке со словами «негр» или «ниггер» [Levy, 2001c].
[Закрыть]
Даже удивительно, с какой легкостью в зависимости от решения, казалось бы, мелкого историографического вопроса о происхождении выражения «мрачная наука», «черное» и «белое» в оценке противоборствующих идейных течений середины XIX в. меняются местами!
КАРЛЕЙЛЬ-ПОЛЕМИСТ
Чтобы лучше понять дискурсивную стратегию Карлейля, начнем с простых текстологических наблюдений. Памфлет открывается пародийным предуведомлением от издателя, где тот сообщает, что намерен представить на суд публики речь, произнесенную неким неизвестным оратором на собрании Ассоциации по всеобщему избавлению от страданий, и что запись этой речи была приобретена им у квартирной хозяйки сбежавшего от кредиторов и разыскиваемого полицией д-ра (а в действительности незадачливого репортера) Фелина М’Квирка. Этот сатирический персонаж – карикатура на одного из ведущих британских экономистов того времени Р. Мак-Куллоха [O’Brien, 1970] и шире – карикатура на типичного экономиста вообще. В своих более поздних работах Карлейль еще не раз, когда хотел высмеять экономистов, обращался к этой комической фигуре, переименовав д-ра М’Квирка в д-ра М’Крауди, но сохранив легко прочитываемую ассоциацию с Мак-Куллохом [Dixon, 1999][5]5
По-английски quirky – пройдошливый, а по-шотландски croudy – воркующий.
[Закрыть]. Что касается Ассоциации по всеобщему избавлению от страданий, на заседании которой якобы и была оглашена речь, то ее издевательское название отсылает к Эксетер-Холлу – месту собраний приверженцев нонконформистского христианства, баптистов и квакеров, где они устраивали публичные обсуждения, в том числе и различных благотворительных проектов. Фактически памфлет Карлейля написан как пародия на высокопарные речи, звучавшие под сводами Эксетер-Холла: речевые обороты, типичные для выступавших там ораторов, используются им с обратной целью – для глумления над дорогими их сердцу филантропическими идеями, чем и достигается комический эффект.
Карлейль был одним из лучших, а, возможно, и лучшим стилистом во всей английской литературе XIX в.[6]6
В XIX столетии слава Карлейля гремела по всей Британии. В рассказе А. Конан-Дойля «Этюд в багровых тонах» д-р Ватсон убеждается в полном выпадении Шерлока Холмса из круга образованных людей, когда узнает, что Холмс, во-первых, никогда не слышал имени Карлейля и, во-вторых, не знает, что Земля вращается вокруг Солнца.
[Закрыть] Стилизация под ораторскую речь позволяет ему развернуться во всем блеске риторических приемов, на которые он был великий мастер и до которых – великий охотник. На нас обрушивается каскад сарказмов, парадоксов, шокирующих характеристик, причудливых ассоциаций, патетических восклицаний, зловещих пророчеств, неожиданных переходов от высокого к низкому и обратно: «Для экономистов, – писал Й. Шумпетер в «Истории экономического анализа», – он является одной из важных и наиболее характерных фигур в культурной панораме той эпохи. Он стоит в героической позе, изливая презрение и насмешку в адрес материалистической мелочности своего века, щелкая хлыстом, которым помимо всего прочего он собирается выпороть и нашу “мрачную науку”. Так он видел самого себя и таким его видела и любила публика того времени» [Шумпетер, 2001, т. 2, с. 539]. Даже сегодняшним читателям трудно не поддаться магии карлейлевской прозы – что уж говорить о его современниках! (Впрочем, в полемическом азарте ему нередко изменяло не только чувство меры, но и вкус: чего, например, стоит его издевательский пассаж о «ниггерской» матери, назвавшей в надгробной надписи свою умершую дочь «лилией» (т. е. белой).)
Карлейль вынужден вести атаку сразу на два фронта: во-первых, против евангелических филантропов из Эксетер-Холла и, во-вторых, против экономистов, т. е. адептов «мрачной науки». Сегодняшнему читателю такой союз («брак Эксетер-Холла с мрачной наукой», по выражению Карлейля) должен представляться странным, но современники не видели в нем ничего удивительного. Дело в том, что две эти группы были главной движущей силой общественной кампании за отмену рабства, которая развернулась в Великобритании в конце XVIII – начале XIX в. и завершилась окончательной ликвидацией этого института в 1833 г. Правда, действовали они исходя из разных установок и представлений.
Евангелические филантропы придерживались традиции буквального прочтения Священного Писания: раз в Библии рассказывается о происхождении всего человеческого рода от общих прародителей – Адама и Евы, то, значит, так все и было на самом деле, а раз так, то получается, что негры – наши братья, т. е. такие же люди, как и мы, а значит, владеть ими – грех. На звучавшие в Эксетер-Холле сентиментальные речи на предмет того, кто кому брат, Карлейль отвечал издевательскими насмешками [Карлейль, 2019].
Что касается экономистов, то они, следуя за Адамом Смитом, исходили из представления о фундаментальном единстве человеческой природы поверх любых расовых, национальных и культурных различий. Отсюда следовало, что в справедливо устроенном обществе все люди независимо от их происхождения должны обладать равными свободами и что поэтому превращение одних в собственность других морально неприемлемо. Подобный универсалистский подход также вызывал у Карлейля только ярость, смешанную с отвращением.
Дж. Перски считает аргументы, представленные в «Речи», мало научными и связывает это с тем, что анализу Карлейль предпочитал интуицию, а также «избегал силлогизмов дедуктивной логики» [Перски, 2019]. Парадокс, однако, состоит в том, что в известном смысле наука XIX столетия была на стороне Карлейля. С одной стороны, в филологии библейская критика продемонстрировала, что тексты Священного Писания нельзя воспринимать буквально, а, значит, рассказ о происхождение всех людей от общих прародителей не более чем красивая легенда или, в лучшем случае, ничем не подтвержденное предположение. С другой стороны, в антропологии того времени широко обсуждались идеи расовой обусловленности человеческого поведения, предполагавшие среди прочего, что в этом мире у каждой расы есть свое особое предназначение. Если так, то тогда любые попытки изменить к лучшему внешние условия существования тех или иных народов (например, чернокожих или ирландцев) при том, что их «национальный характер» остается прежним, заведомо обречены на провал и могут сделать только хуже. (Карлейль, собственно, так и рассуждал.) В этот период на сцену выходит евгеника – новое учение, быстро ставшее сверхпопулярным и обеспечившее расистским аргументам Карлейля мощную «научную» поддержку [Peart, Levy, 2003].
Когда он писал свою «Речь по поводу негритянского вопроса», прошло уже более четырех десятилетий со времени запрета в Британской империи работорговли (1807) и более полутора десятилетий со времени ликвидации рабовладельческой системы вообще (1833). Вроде бы все споры вокруг негритянского вопроса должны были остаться в прошлом. Зачем же Карлейль решил вернуться к этой, казалось бы, перевернутой странице истории? П. Груневеген считает, что к этому его подтолкнули впечатления от недавней поездки по Ирландии, а также только что состоявшееся (1848) освобождение рабов во Франции [Груневеген, 2019]. И все же главной причиной было, по-видимому, то, что в 1840-е годы экономика «эмансипированной» Ямайки оказалась в глубоком кризисе. Тут сошлось несколько факторов: коллапс мировых цен на сахар после окончания Наполеоновских войн; удорожание рабочей силы после того, как чернокожее население острова получило свободу; прекращение действия защитного импортного тарифа на сахар (1846), который был частью сделки между правительством и рабовладельцами при принятии закона об отмене рабства на территории Британской империи. Карлейль воспринял разразившийся кризис (в котором он обвинял склонных к бездельничанью бывших рабов) как свидетельство полного провала проекта эмансипации, посчитав, что это дает неплохие шансы на то, чтобы попытаться взять реванш за проигранную ранее партию – пусть хотя бы частично. Отсюда – идея повторного закабаления чернокожих, которая является лейтмотивом его рассуждений. Возможно также, что своим выступлением Карлейль надеялся воздействовать на ход дискуссии по «негритянскому вопросу» в США. И действительно: в годы, предшествовавшие Гражданской войне, его «Речь» неоднократно переиздавали и на нее часто ссылались противники аболиционизма.
АНТРОПОЛОГИЧЕСКИЙ КЛИНЧ
Утверждение Груневегена о том, что Карлейль имел слабое представление о современной ему экономической теории [Груневеген, 2019], достаточно спорно. Не зря же, в конце концов, он был шотландцем и вдобавок ректором Эдинбургского университета![7]7
Стоит пояснить, что в британских университетах того времени ректорство было почетным званием, а не административной должностью.
[Закрыть] Достаточно сказать, что одним из самых первых его литературных опытов, увидевших свет, был перевод на английский язык очерка «Политическая экономия» С. де Сисмонди для Британской энциклопедии [Dixon, 2007]. В его письмах есть упоминания о чтении им «Богатства народов»; кроме того, он внимательно проштудировал «Принципы политической экономии» Дж. Ст. Милля, оставив пометки на полях 153 страниц этой книги. В одном из своих памфлетов он обращается к экономистам с таким признанием: «В наказание за мои грехи я перечитал множество ваших неподражаемых томов – на деле, думается мне, несколько телег, доверху ими наполненных» [Carlyle, 1850, p. 57]. Еще важнее, что полемику с «мрачной наукой» Карлейль ведет с явным знанием дела – как бы выворачивая ее аргументы наизнанку.
Антропологический фундамент классической политической экономии составляли два общих положения, сформулированных в «Богатстве народов» А. Смита: 1) склонность к обмену – отличительный признак, свойственный только человеку и выделяющий его из всего остального животного мира; 2) эта склонность универсальна и присуща всем людям, как бы сильно ни отличались они друг от друга по внешним характеристикам. Таким образом, в смитианской традиции человек – это животное, наделенное способностью к обмену. При этом Смит вполне допускал, что эта способность является не базовой характеристикой человеческого рода, а всего лишь следствием дара речи (поскольку как иначе – без использования языка – можно было бы договариваться об условиях сделки?). Вот ключевой пассаж, где участие в обмене квалифицируется как уникальное свойство человека, отличающее его от всех других живых существ: «Эта склонность обща всем людям и, с другой стороны, не наблюдается ни у какого другого вида животных, которым, по-видимому, данный вид соглашений, как и все другие, совершенно неизвестен. Никому никогда не приходилось видеть, чтобы собака сознательно менялась костью с другой собакой. Никому никогда не приходилось видеть, чтобы какое-либо животное жестами или криком показывало другому: это – мое, то – твое, я отдам тебе одно в обмен на другое. …Почти у всех других видов животных каждая особь, достигнув зрелости, становится совершенно независимой и в своем естественном состоянии не нуждается в помощи других живых существ; между тем человек постоянно нуждается в помощи своих ближних… Он скорее достигнет своей цели, если… сумеет показать им, что в их собственных интересах сделать для него то, что он требует от них. Всякий, предлагающий другому сделку какого-либо рода, предлагает сделать именно это. Дай мне то, что мне нужно, и ты получишь то, что тебе нужно, – таков смысл всякого подобного предложения» [Смит, 2007, кн. 1, гл. 2].
Столь же фундаментальное значение имел и другой тезис Смита – о том, что человеческая природа едина и что наблюдаемые между людьми поведенческие различия объясняются по большей части историей, институтами и случайностью, а не природными данными: «Различные люди отличаются друг от друга своими естественными способностями гораздо меньше, чем мы предполагаем, и самое различие способностей, которыми отличаются люди в своем зрелом возрасте, во многих случаях является не столько причиной, сколько следствием разделения труда. Различие между самыми несхожими характерами, между философом и простым уличным носильщиком, например, создается, по-видимому, не столько природой, сколько привычкой, обычаем и образованием. Во время своего появления на свет и в течение первых шести или восьми лет своей жизни они были очень похожи друг на друга, и ни их родители, ни играющие с ними сверстники не могли заметить сколько-нибудь заметного различия между ними. В этом возрасте или немного позже их начинают приучать к различным занятиям. И тогда становится заметным различие способностей, которое делается постепенно все больше, пока, наконец, тщеславие философа отказывается признавать хоть тень сходства между ними» [Там же]. Развивая эту мысль, в своих «Лекциях по юриспруденции» Смит специально оговаривает, что межстрановые различия в уровнях производительности («добросовестности и пунктуальности», как он выражался) «никоим образом не должны приписываться особенностям национального характера, как решаются утверждать некоторые» [Smith, 1978].