355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » протоиерей Владимир Чугунов » Молодые » Текст книги (страница 3)
Молодые
  • Текст добавлен: 3 марта 2021, 02:00

Текст книги "Молодые"


Автор книги: протоиерей Владимир Чугунов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 5 страниц)

И Петя стал перечислять названия прочитанных книг. И тут выходил умнее Вари.

– А расскажи… Ну-у хотя бы про этого идиота. Что, прямо настоящий идиот?

– То-то и есть, что нет. Идиот этот – всем идиотам идиот! Короче, умный придурок. Ей-Богу! Не то, чтобы себе на уме… В общем, дурак, но хитрый… И почти все от него без ума: и генеральская дочка, и красавица ещё одна, и сама генеральша – ну все… А идиот этот, Мышкин его фамилия, князь, так я вообще валяюсь… Представляешь? Обеих любит и на обеих жениться собрался. То за одной, то за другой ухлёстывает. Одной письма пишет, другой в любви объясняется. Я, говорит, ваши глаза во сне видел… Так и не поделили его. Ни той и ни другой не достался. И конец страшный.

– Какой?

– Купец там одни был. К красавице этой идиота всё ревновал… Заре-эзал.

– К… кого? Этого?

– Не-э. Красавицу. И князю же всё и расскажи. Так он от переживания опять с катушек съехал. Он же до этого настоящим дурачком был. В Швейцарии лечился. Вылечили вроде. Ну он в Питер и полетел. В новую жизнь, значит. Ан не тут-то было. Короче, опять шарики за ролики заехали, и его назад в Швейцарию лечиться отправили. Грустный, в общем, конец, не как в сказке. У Достоевского все книжки плохо кончаются.

– И чего тут интересного?

– А ты возьми и прочти, тогда сама увидишь. Оторваться невозможно. Я больше никого так запойно не читал.

– Ладно. Завтра же в библиотеке возьму. Так прямо и называются – «Идиот», «Бесы»?

– Так и называются.

– А «Бесы» про что?

– Про бесов.

– Настоящих?!

– Да настоящие что воздух, ну! А эти… А пожалуй, похлеще настоящих будут!

– И интересно?

– За уши не оттащишь!

– Врёшь!

– Ну, честное коммунистическое!

– Ва-аря-а!

– Да, бабуль, иду!

И, одновременно вздохнув, они поднялись.

– Чуть не забыл! Когда назад полетишь?

– Послезавтра хотела. А что?

– Ну послезавтра, так послезавтра… Просто завтра мне в Красноярск с отчётом ехать. И когда теперь?

– Увидимся? Даже не знаю.

– Ну а письмецо-то можно накатать?

– Даже не знаю… Давай я сначала у папы с мамой спрошу?

– Д-а-а…

И Варя опять стала оправдываться:

– Ну я же ещё ма-аленькая.

– Тады не узоруй, мотри! – пригрозил Петя пальцем. – Папу с мамой слушайся. Не то серому волку скормят. Боишься серого волка?

Варя озорно-испуганно округлила глазки.

– Ага-а!

– Тады – ой! Покеда, значит!

– Нет, прощай – лучше.

– Это почему же?

– Мало ли что.

– Что?

– Ну мало ли что.

– Да что?

– Ну мало ли…

– Ну тады – прощай! Целоваться, как, будем или нет?

Варя испуганно затрясла головой, попятилась назад и мгновенно скрылась за дверью. Но тут же выглянула в щёлку.

– Да не боись, не буду! – заверил Петя. – У папы с мамой разрешения спросишь, а там и начнём!

– До свадьбы?!

– В щечку-то?

– Ни в куда! Женишься и целуй тогда!

– А-а, тогда, значит, всё-таки будет можно! Ну, спаси-ибо!.. А с другими можно пока – для тренировки?

Молчок.

– С другими, спрашиваю, можно или нет?

– А тебе так уж очень хочется?

– Ещё бы!

– Ну и иди тогда!

За дверью послышалось хлюпанье носа.

– Да пошутил я, ну, пошутил! – поспешил заверить Петя. – До революции вон вообще до свадьбы не целовались. Только ручку… А ручку, кстати, можно цаломкнуть? – осенило его.

После непродолжительной паузы из щели неуверенно высунулась худенькая детская рука. Петя осторожно взял, наклонился и для смеха звучно чмокнул. Рука тут же юркнула назад.

– Доволен теперь?

– Ещё бы! Всю ночь буду не спать!

– И чего будешь делать?

– О тебе думать. А ты?

Дверь приотворилась, на Петю устремились восторженные Варины глаза.

– И я! – выдохнула она с чувством и с шумом захлопнула дверь.

6

Вода в Бирюсе спала к шести вечера, и весь оставшийся световой день бригады приводили в порядок полигон. О возобновлении промывки до восстановления перепускных дамб, устройства новых водозаборников, съёмки заиленных шлюзов не могло быть и речи, а потому, когда стемнело, произвели внеплановую пересмену.

Перед ужином вместе со всеми намёрзшимися за день Павел сходил в баню, которую топили ежедневно, и, посвежевший, в половине одиннадцатого по обычному ночному холодку поднимался в гору.

Свежесть звёздной июньской ночи напомнила то бесшабашное время, когда они, допризывники, втроём – Вовка Каплючкин, Сашка Муратов и он, – пропустив тайком от родителей четвёрку водки на троих, шли из своего пригородного совхоза «Доскино» высоким берегом Вьюновки в Гавриловку на танцы и от телячьего восторга, переполнявшего их в унисон бьющиеся сердца, ревели во тьму непроглядной осенней ночи: «Червону руту, не шукай вечорамы, ты у мэне едина, тильки ты, повирь…»

Вьюновка незримо петляла под обрывом. Начиная от Третьего дуба – а были на пути и Первый, и Второй, – чёрным тревожным провалом зиял Ипяковский лес.

И хотя ни у кого из них не было ни «тильки единой», а никакой вообще даже там, куда шли, груди их распирало от невыразимого человеческим языком счастья, а зачуханный деревянный гавриловский клуб, каждую субботу и воскресенье из простого кинозала посредством растаскивания по сторонам рядов кресел превращаемый в танцевальный зал, хотя ничем и не отличался от таких же обшарпанных, заплёванных, заваленных окурками, пустыми и битыми о несогласные головы бутылками, а порою и естественными человеческими испражнениями, казался самым необыкновенным местом на свете.

Ну где ещё можно было вот так, бесконтрольно, часок-другой побыть в абсолютной, хотя бы и поросячьей и ни на что человеческое не похожей, но свободе?

Но не только это напомнила тишина звёздной ночи, но и то, что долгое время казалось в жизни главным.

Когда же «это» с ним началось – не по-детски, по-настоящему? Да и по-настоящему ли? И хотя и до армии, и всю службу, не переставая, писал, недавний провал с поступлением в Литературный институт значительно опустил крылья. А может, и нет, и никогда не было у него таланта? Мало ли что говорит Шарова, печатавшая в районной газете «Автозаводец» всё, что выходило из-под его пера, – заметки, зарисовки и наконец рассказ. Публикация рассказа, догнавшая в учебке и принесшая столько ни с чем не сравнимых минут счастья, очевидно, тоже ещё ни о чём не говорила, если учесть, что сюжет он содрал с одного московского журнала. Нельзя, наверное, было серьёзно относиться и к тому, что полтора года подряд печаталось в армейской газете. От первых позывов творчества, каковыми являлись стихи и газетные публикации, до развития таланта, очевидно, предлежал путь долгий и трудный, и Павел то бросал, а то начинал писать снова. Но даже когда не писал, ему постоянно хотелось выразить словами те чувства, которые вызывал в нем окружающий мир. И не только загадочный мир природы с его восходами, закатами, весенним гомоном птиц, осенними туманами, но и окружающие люди, а точнее, девушки, в которых, когда пришло время, стал влюбляться до самозабвения. Однако всякий раз влюблённость заканчивалась разочарованием. В какой-то момент в очередной пассии он начинал замечать то, что разрушало его чувства. А затем влюблялся опять. Страдали и по нему, но этого он выносить не мог, морщился, когда мозолили глаза, но ничего с собой поделать не мог: жить вне любви, несмотря ни на какие разумные доводы и даже жалость, он не мог.

Из этого же чувства творил, если можно назвать творением то, что время от времени заносил на бумагу. Но кто бы знал, какое счастье испытывал он всякий раз, когда садился за стол в трепетном ожидании, когда перед глазами возникнет просящийся на бумагу мир, слова составятся в пахучие фразы, из фраз проступят контуры оживлённых воображением картин и в завершенности своей будут казаться такими же живыми, и даже более живыми, чем окружающий, вечно текущий куда-то, постоянно меняющийся мир.

Куда легче было творить в себе, когда в воображении как бы сами собой созидались волнующие сердце образы. Какою сладостною тогда казалась уединённость – в тишине зимнего вечера, в сумраке пустой квартиры, в лесу, по которому часами бродил без цели.

И ежели бы мир этот время от времени не просился на бумагу, можно бы и не замечать его вовсе, жить себе и жить, как миллионы ничем не обременённых, но в том-то и дело, что он чувствовал в себе эту обременённость и часто томился оттого, что большая часть жизни проходит впустую.

* * *

Не спалось.

И хотя давно была заглушена дизельная электростанция, а таёжный посёлок погрузился во тьму, Павел долго сидел у открытой дверцы сложенной наспех печурки, бездумно глядя на фиолетовые переливы остывающих углей, а потом, заложив руки за голову, лежал на кровати с тем душевным волнением, когда перед глазами до мельчайших подробностей встают картины прожитой жизни.

С чего она началась?

Почему-то казалось, с радости, с того самого дня, когда отчим впервые привёз дорогую игрушку – движущийся от пружинного завода, стреляющий настоящими маленькими снарядами танк. Потом была пожарная машина с выдвигающейся, вращающейся лестницей, самолёт «ПО-2», автомобили «ЗИМ» и «Победа». И всё это исключительно с познавательной целью было разобрано вместе с таким же заинтересованным в конструкторском деле закадычным другом детства Вовкой Каплючкиным, никогда никаких игрушек не имевшим – не на что было купить. Жили Каплючкины хотя и в самой справедливой стране на свете, о чём каждое утро бодро пело висевшее на стене радио, но почему-то намного беднее их, Тарасовых, а потому Павел, чем мог, старался скрасить неполноценное Вовкино счастье, за что ему, разумеется, попадало – игрушки стоили немалых денег.

Дальнейшие воспоминания также ассоциировались с радостью: совхозная конюшня, в ряду скотных дворов, вся в зарослях белены, лебеды, крапивы, чертополоха, лопуха, конского щавеля. За конюшней кладбище изломанных деревянных телег, саней, конных сенокосилок, граблей. Когда на дворы привозили арбузы, на эту астраханскую невидаль, как мухи на мёд, тут же слеталась вечно голодная совхозная детвора.

И всё остальное – купание лошадей, футбол дотемна, хоккей на первом гладком льду пруда – было.

Когда же пруд заносило снегом, через него, в сторону ельника, бежала зеркально блестевшая на морозном солнце лыжня.

Красоту зимнего леса почему-то всегда хотелось изобразить в цвете. Но была она непередаваема. Ели, сосны, снег на могучих лапах, сиреневые сугробы вокруг на рисунке были, а вот красоты не было, почему-то не желала она в эти искусственные рамки входить.

Та же история, очевидно, была с рассказами, хотя один всё-таки что-то такое в себя вместил. Это когда в девятом классе, однажды открыв журнал «Юность», вдохновился первыми строками чужой повестушки и сразу сел писать рассказ о первой и последней любви: он, геолог, получает телеграмму, у него родилась дочь, во время полёта вспоминает, как всё было…

Хотя главным в этой истории был стиль – этакая ни к чему не обязывающая болтовня. Однако буквально через месяц пришёл ответ из «Юности»: его рассказ собираются включить в «Зелёный портфель» и только просят чуть-чуть доработать. Не стал. Не понял, чего от него, собственно, требуют, когда он и так выше крыши насочинял. Ну не писать же, в самом деле, как во время игры в прятки он чмокнул «прототипицу» в свеженький, полуоткрытый от страха ротик? И как потом она уехала далеко-далеко… И были мечты, стихи, мечты, стихи… Вот он и выдал отрывок ещё из неосуществившейся мечты: они наконец поженились, он геолог, она родила дочь. Окончание телеграммы: «люблю целую жду Люська». Люська… Смешно. Но таким это тогда казалось обыкновенным. Во всяком случае, до знакомства с классикой. И вообще, можно ли вот так волшебно влюбиться в какую-то Люську?

Жаль, конечно, что с публикацией не получилось, но уже сам ответ приподымал от земли. Учиться после этого хотелось только на писателя, а значит, в Литературном институте имени Горького. Правда, тогда это было несбыточной мечтой: по окончании школы необходимы были три года рабочего стажа или служба в армии, а до экзаменов предстояло пройти творческий конкурс, послав на него рассказ, отрывок из повести или романа. Романа… О чём бы? Даже рассказы, казалось, не о чем было писать. Не писать же, в самом деле, о ночной рыбалке, купании лошадей, школе и уж тем более о «настоящей жизни» – последнее вообще относилось к области неизобразимого.

Но «Тихий Дон» его идиллические представления о жизни в одно мгновение опрокинул. Подумать только! Едут казаки и нарочно, сливая слова, поют «Уху я, уху я, уху я варила. Сваху я, сваху я, сваху я кормила!..» И всё остальное – от и до – как в настоящей жизни. Кое-что из этой «жизни» он уже знал. Не на опыте пока, слава Богу, а только видел, как совхозная шпана стояла в очереди в сарай у совхозного сада к появлявшейся время от времени, отвратительнейшей на вид пьяной стерве. Зазывали и его. Но его от одной кобелиной очереди воротило. То была отвратительнейшая животная страсть, а ему хотелось необыкновенно красивой любви.

А как много при этом значило для него лицо!

Никогда он не мог понять, причём тут красота, когда речь шла исключительно о фигуре. Лицо, и только оно одно, определяло для него красоту.

Так однажды он влюбился в одну до безобразия полную женщину на заводе только за одно её необыкновенно милое лицо, а потом в санитарку с кривыми, как у кавалериста, ногами, но с таким же красивым лицом. Лицо для него искупало все остальные недостатки. И если не было этой, так сказать, «наличности», которую он отождествлял с голубиной чистотой, не помогала никакая фигура. Что же касается литературных героинь, всех без исключения он представлял красавицами и во всех влюблялся.

Когда мать выписала «огоньковские» собрания сочинений Пушкина, Лермонтова, Есенина, А. К. Толстого, Гончарова, Николая Островского, один только вид книг вызывал в нём чувство радости от прикосновения к какому-то чуду. Только ради того, чтобы полистать красиво изданные фолианты, он часами пропадал в совхозной библиотеке. Бывало, наберёт стопу красиво изданных книг, принесёт домой, обложится ими в кресле у торшера и листает. Сначала просто листал, любуясь оформлением, шрифтами. Потом начинал читать. И уже не мог оторваться.

Теперь он уже не помнил, каким образом в заводской библиотеке (а записался сразу в три) наткнулся на небольшой роман Леонида Леонова «Соть». Открыл.

«Лось пил воду из ручья. Ручей звонко бежал сквозь тишину. Была насыщена она радостью, как оправдавшаяся надежда».

Лось, ручей, тишина, радость, как оправдавшаяся надежда, – и его словно унесло куда-то…

Самая лучшая полиграфия была у множества раз переиздаваемого «Русского леса». Гладкие, идеальной белизны страницы, волшебная вязь слов, витые буковки начала абзаца, «глава первая», «глава вторая».

Неужели и у него так же будет когда-то?

На всю жизнь запомнился свет радостного начала:

«Поезд пришёл точно по расписанию, но Вари не оказалось на перроне. Кое-как перебравшись с багажом в сторонку, Поля долго искала в толпе это исполнительное и доброе существо, милейшее на свете после мамы.

Конечно, её задержала какая-нибудь беда или заболевание… но что могло случиться со студенткой в Советском государстве, где, кажется, самая молодость служит охранной грамотой от несчастий?»

Но не только через библиотеки открывался ему этот удивительный мир. Шекспира, например, в десятом классе открыла для него учительница русского языка и литературы. В обход советской классики, помнится («дома, сказала, в учебнике сами прочтёте»), она заставляла их записывать свои уроки под диктовку, и они до мельчайших подробностей до сих пор хранились в памяти. Мрачный замок Эльсинор, тень отца Гамлета, безумная Офелия, «бедный Йорик», «быть или не быть»… И всё же так хотелось «быть»!

А тут как-то случайно наткнулся на одно авантюрное издание: «Как написать и издать книгу». Проглотил в один присест. И по прочтении, дурачина этакий, понял, что, оказывается, для того, чтобы издать книгу, не обязательно быть писателем, а просто надо отправить в издательство заявку с аннотацией – кратким изложением содержания будущей книги, хотя никакой книги ещё нет и в помине, но это не важно, лишь бы попасть в план, и совершенно не важно также, о чём книга, всё равно их никто, по уверению автора, не читает, главное, чтобы в заявке было слово «становление» – колхоза, фабрики, личности – всё равно, только бы обязательно фигурировало это волшебное слово, и дело в шляпе…

Вон, оказывается, как всё просто!

И он соловьём заливался про это очередной школьной подружке. Верили, удивлённо тараща при этом глаза: подумать только, такой… без усов, в общем, а столько всего знает! И заискивающе просили: «А почитать дашь?»

А тут ещё сосед по парте стихи Маяковского научил исчислять в рублях. «Я» – рупь двадцать, «волком бы» – рупь двадцать, «выгрыз» – рупь двадцать. И уже без двух копеек бутылка водки. За один опус о советском паспорте выходила сумма в три раза больше месячной маминой зарплаты. Поэтому главное что? Научиться писать лесенкой. А для этого, оказывается, и надо всего лишь подражать обыкновенному собачьему лаю: «гав», «гав-гав», «гав», «гав-гав»… И за один вечер Павел накатал целую тетрадку таких лаючих стихов. Но денег так и не дождался – даже когда дорого оплачиваемые ступеньки переделал в менее оплачиваемые лесенки.

На стихи приходили советы почитать то одно, то другое.

Но однажды кто-то посоветовал прочитать поэму Твардовского «За далью – даль». Прочитал, после чего впервые задумался о репрессированном дедушке, о культе личности Сталина, о роли Ленина во всей этой истории. И, часами перелистывая сочинения того и другого в совхозной библиотеке, пришёл к тому горестному заключению, что, оказывается, оба «хорошие».

А ещё понял он, читая «За далью – даль», что счастье – исключительно для одних молодых (для взрослых – работа), и за ним обязательно надо ехать куда-нибудь на Дальний Восток, в Заполярье или на дрейфующие льды… И выглядеть это должно было так: «Рука с рукой – по-детски мило – они у крайнего окна стоят посередине мира – он и она, муж и жена». «А что ей в мире все напасти, когда при ней её запас!» – любовь. «А что такое в жизни счастье? Вот это самое как раз – их двое, близко ли, далёко, в любую часть земли родной, с надеждой ясной и высокой держащих путь – рука с рукой…»

Здорово? Ну здорово же!

И всё равно почему-то казалось, жизнь юности, всю, какая она есть, со всеми её «этими», невозможно выразить ни в стихах, ни в прозе, поскольку она сама по себе поэзия и даже лучше. Тогда зачем искажать?

А вообще время до службы в армии было особенно насыщенным разными событиями, словно, предчувствуя не такой уж и далёкий призывной день, Павел торопился как можно больше охватить, как можно интереснее жить. И, возвращаясь к газете «Автозаводец», в первую очередь надо сказать, что помещалась она в добротных «серобусыгинских», как их называли, домах сталинской постройки, за огромными, низко посаженными окнами первого этажа. Массивная тяжёлая дверь с огромной бронзовой ручкой, светлые комнаты отделов с двумя поставленными навстречу друг другу напротив окна письменными столами, заваленные стопами скрепленных с конвертами писем народных корреспондентов.

Ему, тогдашнему семнадцатилетнему юноше, сотрудники редакции казались людьми особенными. Льстило внимание к первым пробам пера, которые, сгорая от стыда и страха, время от времени он приносил в редакцию заведующей производственным отделом Людмиле Шаровой. Несмотря на сухоту газетной текучки, корпению над очередными гранками, разбором почты, она всякий раз встречала его с приветливой улыбкой, брала материал, бегло пробегала глазами или откладывала на потом, интересовалась, чем дышит. Его нескладным заметкам и зарисовкам придавала читабельный вид и ставила в очередной номер. Из её рук он получил первый гонорар – двадцать рублей, для него, зарабатывавшего 96 рублей в месяц и получавшего от мамы ежедневно по рублю на питание и ни копейки на карманные расходы, деньги астрономические. И почему-то ужасно неловко было их принять – потому, может быть, что увлечение своё, в отличие от кручения гаек в цехе, он не считал за труд, а за приятное удовольствие, которое само по себе было наградой, и вдруг деньги. Было в них что-то не только снижающее радость от публикации, но раз и навсегда отравившее искренность дружеских отношений, внеся в них ожидание очередной подачки.

Когда же написал первый рассказ, заведующая отделом культуры посоветовала поработать над языком. Это оказалось новостью: стало быть, у художественной литературы какой-то свой, отличный от газетного язык? И надо было только понять, какой именно, в чём его суть. Внимательно перечитывая того же Леонова, Федина, других советских классиков, Павел наконец понял, что литературный язык подобно стихотворениям имеет определённый музыкальный ритм. И целый вечер просидел всего лишь над одним предложением, так и эдак переставляя слова, пока не выдал наконец:

«Би-би» – звучал ненавистный, впивающийся в душу машинный гудок, и, подобно испуганным тараканам, один за другим выползая из палаток, ребята валились на мокрую от росы траву и лежали до тех пор, пока утренняя свежесть не приводила их в чувство».

Главным героем рассказа было выдуманное лицо с странной фамилией Гаранин. Впрочем, не только фамилия, но и сами события были максимально удалены от жизни, и, понятно, такой от начала до конца высосанный из пальца опус даже на страницах районной газеты появиться не мог. Зато был дан замечательный урок относительно ключевых особенностей литературного языка, усвоив который, удалось наконец написать и напечатать рассказ на заимствованную, как было сказано, из столичного журнала тему, но с сугубо местной спецификой содержания. Коренное отличие от прежних публикаций было в том, что имя автора стояло не внизу, а вверху произведения.

Меж тем была театральная студия (на всё времени хватало), роль, которую перепечатывал и учил, ползания по полу, прыжки, активное вытравливание из себя стыда и скромности, что называлось раскрепощением. Всё это было если и не пустое, то совершенно необязательное и незначительное в его «довоенной» писательской жизни, а самым значительным из того насыщенного разными перипетиями времени представлялся кабинет директора ДК, с декоративным деревом в кадушке, большим письменным столом, с пишущей машинкой, огромным, во всю стену, окном, старинным шкафом с синенькими корешками «Большой советской энциклопедии». Вот, оказывается, как живут, где работают профессиональные журналисты-писатели! Тогда как они впятером ютились в двухкомнатной квартире с проходным залом, маленькой кухонькой, на которой едва помещались стол, холодильник да газовая плита. Однако и это после старого дома на четырёх хозяев, с огромной печью, вонючим деревянным туалетом за сараями, казалось хоромами. «Творить» же обыкновенно приходилось в спальной комнатке в то время, когда в зале отчим, мать, младшие на год Аркаша и на пять лет Мариша смотрели то, что «творилось» в телевизоре. И письменный стол был на троих. Так что? Многие вообще жили в длинных одноэтажных бараках, которые называли деревнями – третья, пятая, седьмая…

7

Что касается первой любви, трудно сказать, была ли она «до войны», или Павел не понимал, что значит первая. Наверное, всё же та, которая могла бы состояться и не состоялась, а не то что подружили да разбежались (иначе бы по чему страдать?), поэтому ни в кого «до войны» по-настоящему он влюблён не был.

Не было любви и среди горячих поклонниц его таланта – пяти глупеньких девчушек. Кто бы видел, как безутешно рыдали они над его придуманными опусами – кстати, на один и тот же сюжет: она его полюбила, а он её, подлец такой, обманул и бросил… Сколько же над этою высосанною из пальца глупостью было пролито девичьих слёз! Ну что им в ту пору было? По пятнадцать, шестнадцать – а их собственная жизнь казалась им загубленной навеки… Наверное, всё-таки он попадал в точку, но кто же об этом говорит а тем более, пишет? Это же такая тайна, в этом так стыдно признаться! А он взял и написал: «всю правду», «как в жизни» – и слёзы текли рекой.

Стоя кучкой на танцах в горбатовском клубе, в одинаковых белых гольфах, за что и прозвали «динамовками», они без его разрешения ни с кем не шли танцевать, свято храня ему верность, а он, не желая ни одну из них обидеть, медленные танцы либо вообще не танцевал, либо танцевал по заранее согласованной очереди. И каждая из них ждала, когда он сделает окончательный выбор. И все до одной были на его проводах, и все, как одна, рыдали, а он всё это принимал за продолжение начатого им же самим маскарада. Увы, не было любви ни к одной, а ведь были среди них и симпатюльки, и все, кроме одной, самой ревучей, пока «воевал», вышли замуж, и ни об одной он не пожалел. Ну не было любви – что тут поделать?

Даже то что можно было назвать любовью порою казалось обманом, и это несмотря на то что на тетрадке посвящённых ей этою зимою стихов она красивым почерком написала: «Первая любовь, как сталь, никогда не ржавеет. Полина».

Правда, всё это будет потом, позже, а тогда, всю службу, в отличие от Пети, Павел не только всё свободное время читал, но и писал. Написанное пересылал через границу маме, и она, свято веря в его путеводную звезду, присланное перепечатывала в совхозной конторе на машинке и отправляла назад. Машинописный текст напоминал книги, а самым необыкновенным в нём было, разумеется, имя автора над названием произведения.

Павел ТАРАСОВ

ПЕРВЫЙ СНЕГ

роман

Это было что-то! Да что там! Это было то, ради чего он готов был мириться даже с дедовщиной! И всю службу, как в песне, тем только и жил, что свято верил, «ещё немного, ещё чуть-чуть» и он наконец вернётся в Россию, домой – к метелям, снегам, пусть хоть и грязному и ничего общего с вылизанными немецкими городками не имеющему, но родному захолустью.

Роман этот (в пятьдесят четыре страницы всего) он и послал на творческий конкурс в Литинститут и, получив вызов, по возвращении «с войны» засел за учебники.

Но был нежный май за окном. В открытую форточку вместе с утренним солнцем текли тревожные запахи цветущих садов с береговых улиц приодевшегося в шёлковую травку вечно грязного, неухоженного «совхоза», над прудом курился туман, досиживали зарю рыбаки, изумрудной полоской темнел на бледной синеве неба знакомый до последней мелочи лес – и Павлу казалось, не было в его жизни весны прекрасней.

В один из субботних вечеров в парке за совхозным клубом запустили танцы. Музыка зазывно лилась через открытую форточку вместе с вечерней прохладой. Солнце только что село, но ещё пылал над чёрной полоской леса небосвод. Со всей округи текла к парку беспечновесёлая молодежь, а Павел упрямо корпел над своим камнем преткновения – русским.

Кто бы знал, как хотелось ему бросить это и вместе со всеми очутиться в темноте сказочно прекрасной ночи, подняться на танцплощадку, встать где-нибудь в стороне и не спеша всех разглядеть. Просто стоять и смотреть на милые девичьи лица, ловить их восхитительные улыбки, слышать жемчужный смех, хмелеть от сияющих озорным блеском глаз.

А тут ещё мама, Алевтина Фёдоровна, подлила масла в огонь:

– Ну? И чего маешься? А ну как всех красивых девок разберут, одни кривые да рябые останутся!

– Прям!

– Ну и сиди!

И они с Маришей ушли.

А через минуту в дверь позвонила Маришина одноклассница – волосы на роспуск, до безобразия разрисованные глаза, короткая юбка. Услышав, что подружки, оказывается, нет дома, она для приличия удивилась и, как бы между прочим, полюбопытствовала:

– А ты почему дома сидишь?

– Учу.

– Чего?

– Русский.

– Существительные, прилагательные? Норма-ально!

– Всё?

– У-у, злюка!

И как сумасшедшая застучала по лестнице каблуками.

Павел запер дверь, прошёл в спальную комнату, сел за письменный стол, включил настольную лампу, открыл учебник.

– «Именительный падеж множественного числа…»

А из форточки лилось:

 
Там, где клён шумит
Над речной волной,
Говорили мы
О любви с тобой.
 

У него бежали мурашки по коже. И всё равно, облокотившись о стол, запустив пальцы в отрастающие кудри, он упрямо бубнил:

– «В именительном падеже множественного числа существительные имеют следующие окончания… следующие окончания… следующие окончания…»

А слышал лишь:

 
Отшумел тот клён,
В поле бродит мгла,
А любовь, как сон,
Стороной прошла.
 

И всё же выдержал характер – высидел за учебником до конца танцев. Вряд ли что-либо из того, что учил, зацепилось в памяти, но учебник был закрыт с сознанием исполненного долга. Таким образом великие люди достигают цели. Придёт время, достигнет и он.

И так продолжалось до конца июня. Ни жара летних полдней, ни озорной визг детворы на мели пруда, ни тишина тёплых ночей, ни буйство полосующего небосвод звездопада – ничто не могло сбить его с намеченного курса.

И если бы не Полина! О, если б не она, он бы, наверное, всё-таки поступил.

До этого он даже предположить не мог, что любовь его может начаться такою жутью. Не от того, что отнимут дорогую игрушку, а от непреодолимо влекущей бездны. Кстати, очень похоже на то, когда однажды забрался на буровую вышку, на спор, не глядя вниз, лез. Когда же очутился на крохотном метровом квадрате, с круглой дырой посередине и невысоким ограждением из железного прута, испытал два властных чувства – жуть и непреодолимое желание прыгнуть. Какая сила удержала его тогда, не знал, но ничего в ту минуту ему так не хотелось, как только перешагнуть через ограждение и полететь вниз при абсолютной уверенности, что не разобьётся.

Это теперь он подбирал сравнения своему тогдашнему состоянию, тогда же, встретившись с Полиной взглядом, всем существом почувствовал, что пропал. И когда наконец «всё это» произошло, уже не из книжек, а на деле узнал, что такое ненасытимость страсти: уже не было никаких сил, а их неодолимо влекло друг к другу. К счастью, продолжалось это недолго. Изнурённые до последних сил, дошедшие до последнего безрассудства, они даже смотреть друг на дружку спокойно не могли. И нужно было поскорее «всё это прикрыть» приличием свадебного обряда, но подоспели экзамены, Павел уехал, а там и началось…

Правда, всё это потом, после. Тогда же, во время прощания на Московском вокзале, они стояли, обнявшись, и, никого не стесняясь, целовались. Пожилая полногрудая проводница целомудренно клонила очи долу. Задерживала взгляд любопытная молодёжь. Предосудительно качали головами добропорядочные горожане. А они никого и ничего не замечали, пока не услышали требовательный голос проводницы:

– Молодые люди, поезд отправляется. Молодой человек, пройдите в вагон.

Поезд тронулся. Полина пошла, и всё время шла и шла за уплывающим из-под ног вместе с платформой составом, пока не растворилась во мраке тёплой июльской ночи, а Павел, пройдя на своё место, сунув под нижнюю полку чемодан и придвинувшись к окну, за чёрным глянцем которого безраздельно царствовала ночь, всё никак не мог успокоиться. А надо было пережить не только эту, но и все остальные ночи. В ту минуту казалось, что он ещё сильнее, ещё мучительнее любит Полину. Ради чего, собственно, оставлять её одну? Ради «нескольких строчек в газете»? Даже если ради будущих книг – разве можно это сравнить?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю