355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Полина Дашкова » Приз » Текст книги (страница 13)
Приз
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 02:12

Текст книги "Приз"


Автор книги: Полина Дашкова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 34 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]

– Вы зачем завели этот разговор, Всеволод Сергеевич? – Григорьев залпом выпил остатки воды.

У него пересохло во рту, и сонливость прошла. Он перестал зевать, сердце забилось чаще. Кумарин заметил это и снисходительно улыбнулся.

– Мне казалось, вам должно быть интересно. Вам, Андрей Евгеньевич, хочется дожить до внуков. А у Машки проблемы с мужчинами после того, что с ней случилось в четырнадцать лет. Замуж она не хочет. Не потому, что защитилась на своей работе, просто не любит пока никого. Но могла бы, честное слово, могла бы полюбить. Я отлично представляю себе ее рядом с этим Арсеньевны. Простите мне стариковские сентиментальные фантазии. Это невозможно. Вы знаете. Я знаю. Но самое грустное, что они тоже знают. И он, и она. d

– Перестаньте, – Григорьев еле сдержался, чтобы не повысить голос, – все это не ваше дело. Это моя жизнь, моя дочь.

– О, Боже! – Кумарин тяжело вздохнул и прикрыл глаза. – Устал я от вас, Андрей. Я устал от вас за эти несколько минут почти так же, как вы за прошедшую ночь от сумасшедшего Рейча с его Третьим рейхом. Когда человек на чем-то зациклен, с ним очень тяжело разговаривать.

– Так и не разговаривайте, – сказал Григорьев, – давайте сменим тему.

– Да. Сейчас сменим. Только скажите, вы хотите знать, как у них там все будет, когда они встретятся? Машка ведь вам ничего не расскажет.

– Это ее право.

– Конечно, она уже большая девочка, – Кумарин грустно улыбнулся, – итак, меняем тему. Что же конкретно поведал вам Генрих о Драконове, о генеральских мемуарах, о генеральском племяннике Вове Призе? Ну, что вы молчите? Это уже не ваша личная жизнь. Это ваша работа.

* * *

Корреспондентка со своей командой уходить не собиралась. Они уютно расположились в небольшой трехкомнатной квартире Владимира Приза и, казалось, заняли ее всю целиком. Куда бы Шама ни направлялся со своим мобильным, как бы плотно ни закрывал двери, как бы тихо ни шептал в трубку, ему казалось, они слышат каждое его слово. Между тем откладывать разговор с Лезвием нельзя было. Решение следовало принимать сейчас, сию минуту. Лезвие рассказал, что пришла ориентировка на четырех пропавших подростков. Есть фотографии и фамилии троих. Что касается девушки по имени Василиса, известны только имя, возраст, словесный портрет. И вот теперь появилась эта кисловская потеряшка. Деревенский участковый описал ее внешность довольно подробно, очень многое совпадает.

– Почему ты так уверен, что это она? – спросил Шаман.

– Полностью не уверен. Надо проверить, – шепотом ответил Лезвие. Он тоже, вероятно, не мог говорить свободно, кто-то был рядом.

– Как?

Это был самый существенный вопрос. Прежде чем покинуть дачу, Шаман спрятал паспорт Грачевой Василисы Игоревны вместе с ключами от ее квартиры и студенческим билетом убитого мальчика в секретное отделение своего сейфа. О существовании сейфа Лезвие, Миха и Серый знали, но код доступа Шаман им не давал и давать не собирался.

Паспортную фотографию видел только Шама. Он, безусловно, сумел бы с первого взгляда определить, является ли кисловская потеряшка Василисой Грачевой, то есть опасной свидетельницей, или это случайный человек. В конце концов, пожарами охвачена вся округа, и мало ли, откуда могла забрести в деревню обожженная девушка?

– Я приеду и просто спрошу у нее фамилию и имя, – предложил Лезвие.

– Ты же сказал, она не может говорить.

– Она слышит и понимает. Я назову имя, она кивнет или помотает головой. Она меня не видела, и никого не видела, – тихо, нервно рассуждал Лезвие, – если это она, я просто не довезу ее до больницы. У нее ожоги, нервный шок, всякое может случиться по дороге.

– А если не она, довезешь? И по дороге ничего не случится? – перебил его Шама с легкой усмешкой.

– Довезу, и не случится, – тупо пробурчал Лезвие, – а на фига лишний риск, если это не она?

– Просто получается, что все зависит от того, кивнет она или помотает головой. Правильно?

– Ну а как еще, блин? Я тебя не понимаю, Шама.

Старший лейтенант милиции Колька Мельников растерялся и разозлился. Он уже видел себя героем, ему удалось обнаружить свидетельницу, он придумал отличный план, как выяснить, она это или нет, и, если она, как ликвидировать ее без всяких проблем. Но Шаман опять был недоволен, насмехался, делал из него чуть ли не придурка.

– А вдруг у нее голова дергается? Ты ведь сам сказал – нервный шок. Как-нибудь не так дернется, ты и не поймешь, кивнула она тебе или нет. Ты довезешь ее до больницы, а через пару дней к ней вернется дар речи, она заговорит.

– Ты хочешь сказать, что я в любом случае должен ее мочить? Ты что, совсем охренел? И так у нас шесть жмуров!

– Семь – хорошая цифра. Знаешь, я сегодня в машине слушал радио. Обещают грозовые дожди на севере Московской области, причем самые сильные в районе Лобни и Катуара.

– И чего? При чем здесь дожди?

– Огонь погаснет, туда запросто могут приехать спасатели или коллеги твои. А там – сам знаешь, что осталось.

– Они же все обгорели, вряд ли можно опознать, – неуверенно возразил Лезвие.

Шаман не счел нужным спорить с ним и отвечать что-либо на это дурацкое замечание. Он просто сказал:

– Ты прошмонай ее, как следует, карманы посмотри, руки.

– Зачем?

– Перстень. Я посеял его на пляже, она могла подобрать. Позвони мне, как только что-нибудь прояснится.

– Да. Я понял, – ответил Лезвие твердым голосом образцового исполнителя.

– Вот так-то лучше, – Шаман произнес это уже не в трубку, а самому себе, под звук спускаемой воды.

Он спрятался с телефоном в туалете. Он смотрел в зеркало и вместо своего лица на миг увидел сердитую физиономию Лезвия. Низкие надбровные дуги, резкий угол покатого лба, маленький аккуратный нос, тонкие губы, всегда бледные и сухие, массивная нижняя челюсть. Красавцем Лезвия нельзя было назвать, но женщинам он нравился. Им нравятся широкие плечи, узкие бедра, низкий голос. Лезвию это было дано от природы. Шаме пришлось много и напряженно работать, чтобы стать привлекательным.

Природа обошлась с ним не то чтобы жестоко, но равнодушно. Он был слеплен без любви и вдохновения. Вроде бы вполне здоров, не урод. Но плохая кожа, жидкие тусклые волосы, склонность к полноте. Полнел он стремительно и как-то по-бабьи. У него округлялись бедра, зад отвисал, а плечи и руки оставались тощими. Стоило немного расслабиться, позволить себе лишний кусок хлеба, и лезло пузо. Многие часы он проводил, потея на домашнем тренажере. Он постоянно качал мускулы, чистил кишечник, накладывал специальные маски на лицо и на волосы. И все сам, не обращаясь в салоны, клиники, оздоровительные центры. Чужим рукам он себя доверить не мог.

У него с детства имелась дурацкая привычка подсасывать губы, мокро причмокивать, пощипывать кожу на лице, постоянно себя трогать, как бы проверяя, все ли в порядке. Со стороны это выглядело неприятно. Он долго отвыкал. Отрабатывал перед зеркалом мимику, пластику. Четыре года в театральном училище очень помогли ему сделать себя другим.

В интервью и публичных выступлениях он говорил, что заниматься своей внешностью ему некогда и скучно. Это вообще не мужское дело. Со смехом отрицал диеты, рассказывал, как уплетает за обе щеки жареную картошку, макароны, пельмени с маслом, как любит водку и может выпить очень много, особенно под хорошую закуску.

На самом деле он не пил спиртного, не ел мяса и сидел на строжайшей диете: сырые овощи, йогурты, обезжиренный творожок, свежие соки. Если приходилось демонстрировать в общественных местах свой здоровый аппетит и пристрастие к водке, он демонстрировал. Но потом устраивал себе голодовки, пил воду литрами, чистил желудок. Вова Приз не хотел выглядеть, как дядя Жора, и умереть, как он.

Он скрывал свои проблемы не потому, что стеснялся. Просто считал, что образ человека, который ест пельмени и пьет водку, ближе и понятней народу, чем образ диетического аскета. Ну и потом, ему просто нравилось врать. Ложь доставляла ему чувственное удовольствие. Как другим вкусно есть мороженое в жару на пляже, нюхать первые ландыши, пить родниковую воду в горах, так Шаману было вкусно врать. Он становился сильней и значительней. Люди-лютики верили Владимиру Призу. Все правильно. На то они и лютики.

Но если врали ему, он бесился, зверел, мог на мгновение потерять рассудок и никогда не забывал, не прощал.

Поговорив с Лезвием и спустив воду, Вова тщательно вымыл руки, поправил волосы, осторожно снял со щеки выпавшую ресницу. За время разговора он успел внимательно разглядеть свое загримированное лицо и остался доволен. Не даром гример Ира мазала гелем раздраженную кожу под носом. Краснота прошла, лицо выглядело гладким, здоровым, никаких следов бессонной ночи.

Гостей своих он нашел на балконе. Все трое курили и рассматривали свежие снимки-пробники.

– Володя, простите меня, нам обязательно надо поговорить еще на одну тему. Я совсем забыла. Часы, украшения, талисманы. Это важно. Собственно, это главная тема номера, – пропела корреспондентка своим сладким тягучим голосом, – вот, кстати, посмотрите, вы можете прямо сейчас отобрать, что вам нравится, что нет.

Шаман стал с интересом разглядывать снимки. Корреспондентка держала их в руках. Молчаливый фотограф, любитель рыбалки, оказался мастером своего дела. Он выбирал самые выигрышные ракурсы, великолепно работал со светом и тенью.

– Вот, это, наверное, можно дать на обложку, – бормотала корреспондентка, – это тоже неплохо.

Ее лицо было совсем близко. Шама чувствовал щекой теплое дыхание и даже слегка поплыл, представил на мгновение, какие классные акробатические этюды можно было бы устроить вдвоем с этой бархатной теткой вот здесь, в гостиной, на ковре, и в кабинете, используя гигантский дядин письменный стол, и в просторной «джакузи». Он успел обратить внимание, что грудь у нее вполне натуральная, без силиконовых добавок, тяжелая и немного вялая, живот чуть выпирает и, вероятно, очень мягкий. Еще давно, когда он был прыщавым сутулым подростком, он дико возбуждался именно от такой женской плоти, от перезрелой, перебродившей фруктовой сладости и теплоты.

– А здесь вы совсем мальчик, смотрите, как хорошо, светло вы улыбаетесь, – голос ее стал еще ниже и глубже, губы подобрались к самому его уху. Он и она задышали чаще, и оба это заметили. Шама так приятно расслабился, что на секунду забыл о своем перстне, о кисловской потеряшке, которая вполне могла оказаться опасной свидетельницей его ночного кровавого баловства.

Тихий смех заставил его вздрогнуть. Это был даже не смех, а гнусное хихиканье. Молоденькая гримерша, оказывается, тоже рассматривала снимки, заглядывая через плечо корреспондентки.

– Нет, это потрясающе! С ума сойти можно! Просто одно лицо!

– Ира, прекрати, – резко одернула ее корреспондентка.

На очередной фотографии он был запечатлен с полоской темного геля над губой. Гримерша умудрилась зачесать ему челку на лоб, наискосок. Брови сурово сдвинуты, мышцы лица сведены нервической судорогой, серые мешочки под глазами, следствие бессонной ночи, еще не замаскированы гримом.

– Ну правда, смотрите, какой хорошенький маленький фюрерчик, – веселилась Ира, – такой лапочка, крошка Адольфик, я прямо не могу.

– Извините, Володя, – спокойно и серьезно произнесла корреспондентка, отстранила гримершу, взяла снимок и разорвала его с легким треском, – не понимаю, чего тут смешного? Вовсе не похож. Любому человеку нарисуй усики, зачеши челку…

– Черты лица – нет. Совсем другие. А глаза похожи, – прозвучал позади них голос молчаливого фотографа, – все дело в глазах.

– Не будем терять время, – перебила его корреспондентка, – Володя, давайте поговорим об украшениях, часах, талисманах. Кажется, вы носите очень интересный перстень на левом мизинце. Он что-нибудь значит для вас? У него есть какая-нибудь история?

Шаман поднял левую руку, растопырил пальцы, пошевелил мизинцем.

– Видите, ничего нет. Я не увлекаюсь ювелирными украшениями и в талисманы не верю. Могу рассказать, какие у меня часы. Из всех фирм предпочитаю старый добрый «Роллекс», обязательно платина, механика, круглый белый циферблат, черные римские цифры, секундная стрелка, календарь. И непременно «уотерпруфф».

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

– Масина! Масина! – радостно закричала юродивая Лидуня и захлопала в ладоши.

«Какая машина? Откуда?» – хотела спросить Василиса, но не смогла произнести ни слова. Наверное, Лидуня сквозь живую деревенскую тишину расслышала далекий звук мотора. Василиса ничего не слышала. Ей хотелось просто лежать, не двигаясь. Ей было все равно. Она понимала, что надо заставить себя говорить, это важно. Во-первых, если она не заговорит, то скоро просто сойдет с ума. Во-вторых, никто, кроме нее, не может рассказать, что случилось на территории заброшенного лагеря и где следует искать Гришу, Олю и Сережу.

А может, их уже нашли? Они услышали выстрелы, тихо убежали в лес. Гриша знает эти места. Он вывел всех к дороге. Конечно, они могли также, как Василиса, обжечься, надышаться угарным газом и сейчас лежат в какой-нибудь больнице. Правда, почему нет?

«Потому, – ответила она самой себе, – что за корпусом, в котором они остались, была открытая поляна, а не лес. Они не могли бы убежать так, чтобы их не увидели. И вспыхнуло все слишком быстро. Сначала загорелся дальний корпус, а потом уж уехали бандиты».

* * *

Бандиты уехали, Отто Штраус остался. Она чувствовала вкус пищи, которую он ел. Он употреблял много сырых овощей, особенно капусты и моркови. От этого у него пучило живот, и Василиса морщилась, когда по его кишечнику гуляли вонючие газы. Он лакомился картофельным салатом и тушеной свининой. На десерт – жидкий кофе и теплый яблочный штрудель. Он ел много, набивал свою утробу жирами, белками, углеводами, витаминами, но не толстел. И еще – ему не было вкусно. Он не получал удовольствия от еды. Он вообще ни от чего не получал удовольствия.

Ему, конечно, было приятно безграничное доверие Гиммлера. Он радовался, что Гейни с ним откровенен. Он тревожился, что Гейни действительно могут убить. Но эти два чувства – радость и тревога – соотносились с его душой примерно так, как легкая рябь на поверхности ледяного океана соотносится с мертвым покоем на тысячеметровой глубине.

Он выглядел как здоровый полноценный мужчина, не только в одетом, но и в раздетом виде. Но никаких желаний, никаких инстинктов – ничего. Даже пороков никаких. Полнейшая стерильность. Чтобы не казаться странным, не вызывать подозрений, он иногда встречался с женщинами. Это были медсестры, секретарши. Он ухаживал за ними, спал с ними, знал, как удовлетворить их. Но чувств при этом испытывал не более, чем при посещении уборной.

Он умел легко прекращать отношения, если женщина проявляла признаки некоторой человеческой привязанности к нему или была слишком навязчива. Однажды молоденькая медсестра, очень красивая и бойкая блондинка, с которой он спал, попыталась женить его на себе и заявила, что беременна. Это был единственный случай, когда Отто Штраус рассмеялся. Он знал, что ни одна женщина в мире от него забеременеть не может. Не было у него никаких болезней, приводящих к мужскому бесплодию. Он просто принадлежал к иному биологическому виду. Наверное, все люди были бы такими, если бы размножались почкованием.

Ему никогда не снились сны. Он не помнил детства, юности. Прошлое было для него чем-то вроде сложной трехмерной схемы, без цвета и запаха, с датами, именами, портретами. Имелся портрет его матери, востроносой бровастой дамы. Имелась информация, что она умерла. Был памятник на лютеранском кладбище в Мюнхене. На камне выбито ее имя, тире между двумя датами. Память Отто Штрауса о женщине, которая произвела его на свет, казалась короче этого тире и холодней надгробного камня.

Впрочем, беседуя с людьми, прежде всего с Гейни, он делал умильное лицо, мягко улыбался, слегка прикрывал глаза, если речь заходила о детстве, о родительском доме, о милой матушке, о чернильных пятнах на пальцах и воскресных обедах со свиными ножками.

Единственное живое чувство, которое никогда не покидало его, – зависть. Но завидовал он вовсе не людям. Ни власть, ни деньги его не волновали. С юности он проводил много часов в анатомическом театре медицинского факультета, изучая мертвые тела, как инженер изучает детали разбитой машины, придуманной и созданной гением. Он завидовал гению, Создателю. Как всякий завистник, он радовался, когда находил изъяны и несовершен-ства. Болезни, уродства человеческой плоти были для него утешением.

«Не такой уж ты и гений, – иногда бормотал он, препарируя очередное тело или разглядывая в микроскоп тонкий срез опухолевых тканей, – ты позволяешь себе слишком много небрежностей и ошибок. Смотри, они дохнут, как мухи, от любой ерунды».

Но гораздо более физических изъянов и болезней радовали его уродства психики, некроз и гниение души, черные вонючие дыры в ткани человеческого сознания. Замечая мертвый отблеск в глазах живого человека, отблеск жестокости, жадности, блудливости, он всякий раз праздновал свою маленькую личную победу.

«Смотри, они дохнут еще при жизни, и ты ничего не можешь изменить».

Когда звучало это бормотание, больше похожее на треск сухих стволов, на вой ветра, на гул металла и далекий рык голодного ночного зверя, Василиса начинала дрожать, тело ее становилось невесомым и вялым, каким-то тряпочным. Сердце прыгало слабо и быстро, как бабочка в сетке, и казалось, вот-вот затихнет, рассыплется легким прахом.

Василиса ясно слышала, как сквозь ее дрожь, сквозь озноб, проступает здоровая мерная пульсация чужого сердца.

Пульс Отто Штрауса никогда не превышал семидесяти ударов в минуту.

* * *

После завтрака Андрей Евгеньевич позвонил Маше и услышал то, что ожидал услышать: «У меня все о'кей, папа». Голос был вполне бодрый.

– А подробней можно? – кашлянув, попросил Григорьев.

– Ты что, ночь не спал? Курил, как паровоз? Кофе пил литрами? – сурово спросила Маша.

Это была ее обычная манера – отвечать вопросом на вопрос.

– Чай, – уточнил Григорьев, стараясь, чтобы голос не звучал так сипло и виновато.

Обсуждать по телефону работу они не могли. Говорили только о погоде и о том, что хорошо бы сейчас отправиться к морю.

– Кстати, Машуня, ты знаешь, кто такой Отто Штраус?

– Австрийского композитора, который писал чудесные вальсы, звали Иоганн, – мигом отреагировала дочь, ничуть не удивившись, – был еще Штраус в Третьем рейхе. Врач, кажется. Эксперименты на заключенных в концлагерях. Гиммлер. Нюрнберг. Это ты к чему?

– Так. Легкая умственная гимнастика. Хочу проверить твои реакции и твою память, чтобы понять, как ты на самом деле себя чувствуешь.

– Папа! – возмущенно простонала Маша. – Я же сказала, я в порядке, не надо меня проверять. Выспись и прекрати столько курить. Ты сипишь, у тебя одышка. Гостиница приличная?

– Вполне. Сине-розовая, в таком приторном модерновом стиле. Интерьеры безобразные, подушки плоские, как блины, но стерильная чистота и отличный душ.

– Как ты питаешься? Ты что-нибудь горячее ешь?

– Вчера ел цыпленка-табака в ресторане. Сегодня обязательно съем супу. И обещаю, что выкурю не больше пяти сигарет за день.

– Ладно. Верю.

Когда они уже попрощались, Маша вдруг выпалила в трубку:

– Папа, погоди! Доктор Штраус. Аргентина. «Артишок» и «Блю берд».

– Что? – удивился Григорьев. – При чем здесь «Артишок»?

– Маленькая умственная гимнастика, – ехидно объяснила Маша, – захочешь продолжить цепочку – звони на мобильный в любое время. Все. Люблю, целую.

Положив трубку, Григорьев закурил и уставился в окно, на глухую бетонную стену двора-колодца. Дочь его правда была в полном порядке. И что он так занервничал, когда Кумарин заговорил про нее и про этого майора?

Андрей Евгеньевич не сомневался, они сами разберутся. А может, вообще не встретятся. В самом деле, почему они должны непременно встретиться, если оба понимают, насколько это бесперспективно?

Конечно, Григорьев хотел, чтобы Машка вышла замуж, родила ему внука или внучку, и даже готов был максимально освободить ее от хлопот с младенцем, если это все же произойдет. Из него получился бы отличный дед. Но оттого, что он пока не стал дедом, и неизвестно, станет ли когда-нибудь, Григорьев не чувствовал себя несчастным и обделенным. Верх глупости страдать потому, что может быть еще лучше, чем есть. Сейчас он счастливый отец. И на том спасибо. А когда Кумарин лезет в его личную жизнь, и тем более в жизнь Машки, это неприятно. Не имеет он на это никакого морального права. Никогда Григорьев и Кумарин не были близкими друзьями. Вносить в сложившуюся за десятилетия систему их отношений некую сентиментально семейную нотку не стоит. Слишком фальшивая получается нотка.

Люди Кумарина могут наблюдать за Машей в Москве. Это не хорошо, не плохо. Это их работа. Но совершенно не хочется узнавать от людей Кумарина, как сложатся ее отношения с милицейским майором, который два года назад очень ей нравился и которому нравилась она.

Григорьев понимал, что его тайный старый шеф переводит разговор на семейные темы не потому, что хочет пугать и шантажировать. Просто это ему сейчас интересней, чем все остальное. У него какие-то нелады в собственной семье. Он что-то важное упустил в отношениях с близкими, пока строил свою немыслимую империю, и теперь, к старости, пытается наверстать упущенное, понять, как это складывается у других, что такое быть отцом, дедом.

Всеволод Сергеевич Кумарин устал, размяк. Возможно, ему слишком легко все давалось в последние годы. Он шел по жизни вперед, как нож сквозь масло. Его всемогущество сыграло с ним злую шутку. Ему стало скучно. Или причина в чем-то другом?

– Аргентина, «Артишок», – нараспев повторил Григорьев, стараясь пока не вникать в смысл того, что сказала Маша, – Нюрнберг, «Блю берд».

Он загасил сигарету, включил кондиционер на полную мощь, задвинул шторы. У него было достаточно времени, чтобы выспаться перед вечерней встречей с Рейчем. Он принялся взбивать две плоские подушки.

После войны Аргентина принимала и прятала сотни нацистских преступников. Кому-то удалось дожить в покое и благополучии до конца 80-х. «Артишок» и «Блю-берд». Похоже на кодовые названия каких-то секретных операций и программ ЦРУ. Если Маша поставила это в один ряд с нацистским доктором Штраусом, с Гиммлером, Нюрнбергом и с Аргентиной, то речь, вероятно, идет о послевоенном периоде.

– Машка, ну что ты сделала? Теперь я не смогу уснуть, пока не распутаю твою цепочку, – проворчал Григорьев, ворочаясь с боку на бок.

Он сам приучил дочь к такой умственной гимнастике. Очень полезно составлять цепочки слов по логическим ассоциациям. Эта помогает встряхивать мозги. Но иногда может пригодиться и в работе. Не исключено, что с Аргентиной и «Артишоком» как раз такой случай.

«Ну их к лешему, эти Машкины загадки. Не буду мучиться. Позвоню и спрошу, что она имела в виду», – подумал Григорьев и тут же заснул.

* * *

Звук мотора приближался. Соседский пес залаял хриплым басом. Во дворе, прямо под окном, закричал петух. Василиса вздохнула с облегчением, вспомнив, что всякая потусторонняя нечисть исчезает при петушином крике. Отто Штраус – тварь дисциплинированная. Он обязан исчезнуть, когда кричит петух и светит солнце.

Василиса выглянула в окно. Сквозь забор было видно, что у калитки остановился милицейский «Газик». В сенях что-то грохнуло и разбилось. В комнату влетела юродивая Лидуня. Ее маленькое, сморщенное лицо было мокрым и бледным. Она скалила беззубый рот, таращила глаза и что-то быстро, непонятно бормотала. Подлетев к Василисе, больно схватила ее за руку.

– Пятя! Пятя! – повторяла юродивая и пыталась стянуть ее с кровати, – пахой, зёй, пятя!

Лидуня дрожала, корчила рожи, смешные и ужасные, и все тянула, тянула вниз, на пол. Василиса поняла, что юродивая уговаривает ее спрятаться под кровать, что милиционер, который выпрыгнул из машины и пытается открыть калитку, «плохой, злой».

Калитка была заперта изнутри на щеколду. Сквозь щели забора Василиса видела плечо в летней форменной рубашке с погоном, часть лица. Милиционер никакие мог протиснуть руку между досками. Вероятно, он поцарапался или всадил занозу, громко выругался, выдернул руку. Поняв, что самостоятельно он калитку не откроет, закричал:

– Эй, дома есть кто-нибудь?

Лидуня на миг застыла и прижала палец к губам. В глазах ее сверкала и переливалась паника. Василиса открыла рот. Она была уверена, что вот сейчас заговорит, успокоит юродивую, ответит милиционеру. Но звук опять застрял в горле. Милиционер, между тем, не дождавшись ответа, вернулся к машине и принялся громко сигналить.

«Почему он один? – вдруг подумала Василиса. – Дурочка помчалась встречать машину, потом быстро вернулась, заперла калитку. Господи, да что же происходит?»

Лидуня плакала и уговаривала спрятаться под кровать. В наборе невнятных слов появилось новое: «лезие».

Милиционер перестал сигналить, вернулся к калитке и несколько раз пнул ногой. Конечно, ему стало обидно, что он, такой здоровенный, в форме, в полном своем праве, не может справиться с простой щеколдой. Следовало встать, доковылять до калитки, открыть. Но нет сил. Каждый шаг причинял острую боль. Скоро должна вернуться хозяйка, и все разъяснится.

Очередной удар сбил щеколду. Калитка распахнулась. Лидуня перестала плакать, застыла у кровати, не отпуская Василисиного запястья. В сенях послышался треск разбитого стекла. Милиционер наступил на осколки, опять выругался и крикнул:

– Хозяева! Дома есть кто?

Через минуту, не дожидаясь ответа, он вошел в комнату.

Он был молодой, высокий, широкоплечий. Грубое, блестящее от пота лицо. Кроме пистолетной кобуры у него был небольшой автомат. Он не снял фуражку, глаз его Василиса не видела, но сразу почувствовала неприятный тяжелый взгляд.

– Лезие, уходи! – громко произнесла Лидуня.

Он не то чтобы вздрогнул, но напрягся.

– Уходи, Лезие, – повторила Лидуня, – Вася пиедет, тебя побьет!

Милиционер сделал вид, что не слышит, не понимает лепета юродивой.

– Грачева Василиса Игоревна, – отчеканил он, скорее утвердительно, чем вопросительно.

Василиса радостно закивала и даже сумела улыбнуться.

– Поедешь со мной, – милиционер шагнул к кровати, – до машины сама дойдешь, или помочь?

Василиса хотела сказать, что надо все-таки дождаться хозяйку, которая пошла вызвать «скорую» и вот-вот должна вернуться. Но опять не получилось ни звука. Зато Лидуня продолжала твердить, как заклинание: :

– Лезие, уходи!

Он нервничал. Даже сквозь толстые слои своих смутных и болезненных переживанийВасилиса сумела заметить, как он, этот здоровенный, вооруженный до зубов мент, искрит и дергается от ненормального напряжения, как ходят у него желваки под скулами, как движется выпуклый кадык над мокрым воротом рубашки.

– Грачева Василиса Игоревна, – повторил он. Она опять кивнула, уже механически, без всякой улыбки.

– Ну давай, поехали. Где твои вещи? – Он обшарил глазами комнату, сделал еще шаг к кровати, и тут Лидуня завопила. Голос у нее оказался на удивление мощным и высоким. Она все не отпускала руку Василисы, но слегка переместилась и стояла теперь между нею и милиционером.

– А-а! На помось! Лезие! Уйди атюдя! Пасель вон!

От крика закладывало уши. Лицо милиционера стало багровым. Мгновенным ударом он сбил юродивую с ног. Она держалась за Василису так крепко, что, падая, содрала бинт с ее руки.

Милиционера прорвало, он разразился матерной бранью. Василиса чуть не потеряла сознание. Бинт успел прилипнуть, и, когда он содрался, кисть обварило болью. Перед глазами завертелись огненные колеса.

– Ты заткнешься или нет? – милиционер пнул Лидуню ногой, отшвырнул к печке, но она вскочила удивительно проворно, и в руке у нее оказалась кочерга.

Василиса чувствовала себя беспомощной, как привидение. Она боялась милиционера, жалела юродивую, не могла понять, что происходит. Только видела, как толстые пальцы расстегивают кобуру. Сцена показалась до ужаса знакомой. Сейчас милиционер выстрелит в юродивую, так же, как Отто Штраус выстрелил в мальчика в инвалидной коляске. Только группенфюрер был значительно спокойней, отдавал себе отчет в том, что делает. А милиционер псих. Может, это тоже галлюцинация? Один кошмар сменился другим, более современным и обыденным. Ведь только в страшных снах так бывает: хочешь закричать, а звука нет, хочешь побежать, а ноги не слушаются. Единственное, что она могла сделать – вытянуть вперед, прямо ему в лицо, свою правую руку, как бы защищаясь и защищая юродивую. Рука без повязки выглядела мерзко и убедительно. Василисе самой было противно на нее смотреть.

«Эй, мент, опомнись! Погляди, кто перед тобой. Неужели ты выстрелишь в несчастную юродивую, а потом в меня, поскольку я, хоть и немой, но свидетель ? Кстати, все равно останутся свидетели. Пули из твоего пистолета. Ты должен это знать. Даже я понимаю такие вещи, а ты, между прочим, мент. Ты же не группенфюрер из моих потусторонних кошмаров. Ты обычный российский мент. И мы не в Третьем рейхе, где можно убивать сколько угодно, абсолютно безнаказанно. Тебя посадят, мент. Подумай об этом».

Рука дрожала. Милиционер смотрел на нее стеклянными глазами. Василисе на миг показалось, что он услышал ее горячий внутренний монолог. Но нет. Он уже вытащил свою пушку. Глаза у него были такие, что, вероятно, если бы Василиса произнесла все вслух, он бы не услышал. Лидуня совсем не боялась пистолета. Она замахнулась кочергой. Милиционер щелкнул предохранителем. Но глаза его все никак не отлипали от дрожащей, распухшей, безобразной руки Василисы. Он не смотрел на юродивую. Он смотрел на перстень.

Лидуня, с кочергой наперевес, метнулась вправо, чтобы удобней было врезать ему по башке, и, возможно, она бы успела, но в этот момент в сенях послышались шаги и голоса.

– Ой, батюшки, это кто ж мой квасок опрокинул?

– Да, жаль, хороший был квас…

В комнату вошла хозяйка, а вместе с ней толстый участковый Поликарпыч.

* * *

Магазин антикварных и магических мелочей на Вагнер-штрассе оказался закрыт. Плотные жалюзи опущены, дверь заперта на сложные замки. В углу двери мигал красный огонек сигнализации.

– Ну, здравствуйте! – проворчал Григорьев. – Мы же договорились.

Он набрал номер мобильного Рейча. Телефон был выключен. Набрал домашний. Там с ним поговорил автоответчик томным голосом Рики. Андрей Евгеньевич не стал ждать сигнала и оставлять сообщение. Несколько минут постоял у закрытой двери, посмотрел на часы, огляделся.

Это был тот самый туристический район Захсенхаузен, где Григорьев хотел погулять в первый свой день во Франкфурте. От маленькой улицы Вагнера до знаменитой Набережной Музеев минут десять ходьбы. Музеи, конечно, уже закрыты. Но можно просто побродить в одиночестве, помолчать и поглазеть на город, в котором раньше никогда не бывал.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю