Текст книги "Место под солнцем"
Автор книги: Полина Дашкова
Жанры:
Триллеры
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 29 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
– Очень даже мог… – задумчиво произнес Валера вслух, отхлебнул свой любимый кофе «эспрессо» без сахара и закурил.
С Гришечкиным разобраться будет несложно. Если его прижать как следует, он станет колоться. Такие нервные колются легко и быстро. Да и связи его известны, киллера, которого мог нанять Гришечкин, не так сложно вычислить. Толстый не тот человек, который будет подчищать концы, убирать исполнителя. Он, сделав решительный ход, возможно единственный в своей жизни, истечет соплями и слезами, свихнется от сомнений и паники… В общем, если это работа Толстого, волноваться не стоит. Он весь как на ладошке, никуда не денется. В любой момент можно прихлопнуть.
А вот если Глеба заказал Егор Баринов, тогда совсем другой получается расклад. Тогда хреново, очень даже хреново… Советник президента Егор Николаевич Баринов был одним из самых дорогих приобретений вора в законе Валеры Лунькова. В наше время каждый уважающий себя вор просто обязан купить себе политика, а лучше нескольких. И здесь не стоит мелочиться. Скупой, как известно, платит дважды, причем второй раз иногда приходится платить своей свободой и жизнью.
Валера не поскупился. Конечно, Баринов был не единственным луньковским политиком, но самым влиятельным и серьезным. А в последнее время Егор Николаевич стал совсем уж серьезным, почувствовал себя крутым, гонор появился, этакая снисходительность в голосе.
Валера сначала только усмехался про себя: «Эй, ты, охолонись! Кто за кого платит? Кто здесь хозяин? Ну-ка, к ноге! Сидеть! Знай свое место».
Потом он стал произносить это вслух, немного мягче, но смысл был тот же. Однако Баринов не понимал, наглел, иногда даже хамил. Валера заводился медленно. Он мог долго терпеть. Со стороны казалось, что он такой добродушный, терпеливый. На самом деле он в отличие от многих своих коллег по нелегкому воровскому ремеслу предпочитал сначала подумать, понаблюдать, понять, почему человек нехорошо поступает, а потом уж наказывать. Оторванную голову на место не приставишь. Это только на далеком острове Джамайка черные шаманы оживляют мертвецов. И то неизвестно, может, просто фокусы показывают, как в цирке… Амбиции Баринова сами по себе Валеру не трогали. Баринов был из комсомольских шавок, начинал чуть ли не инструктором горкома, а стало быть, с молодости слушался чьих-то строгих команд: «Сидеть! Лежать! Голос!» Ну пусть себе тешится на старости лет, пусть играет в «крутого», лишь бы делу это не вредило. Но мудрый вор Валера в последнее время стал опасаться, не стоит ли за наглостью карманного политика нечто более серьезное и весомое.
Например, страх. Панический, потный ужас. Одни со страху умнеют, другие тупеют. Есть такие, которые начинают ползать на коленках и могут даже в штаны наложить. Но некоторые, наоборот, начинают хамить, задираться – отчаянно и бездумно, не рассчитав толком своих жалких сил.
Если Баринов наглеет от страха, значит, кто-то хорошо его напугал. Уж не Глеб ли Калашников?
Глава 10
– Надо выбрать хороший портрет. Самый лучший, – сказал по телефону Константин Иванович, – знаешь, я смотрел альбомы, у меня, оказывается, только детские фотографии. Все кончается восемнадцатью годами. Ты попробуй подобрать что-нибудь.
– Хорошо, я посмотрю, – ответила Катя, – вы хотите, чтобы на памятнике была фотография?
– Да, на фарфоре. И еще я хочу повесить дома большой портрет в рамке. Знаешь, оказывается, у меня сохранились мосфильмовские фотопробы. Там ему двенадцать. Помнишь фильм «Каникулы у моря»? Он сыграл главную роль. Надо взять пленку в архиве, перегнать на кассету. – Константин Иванович тяжело вздохнул. – Что-то я еще хотел сказать тебе, деточка… Ах, да, нам с тобой придется решать серьезные деловые вопросы. Ты только пойми меня правильно, детей у вас с Глебом нет, ты молодая красивая женщина, довольно скоро ты захочешь как-то устроить свою личную жизнь. И рядом с тобой окажется совершенно чужой человек, который… – Я поняла, Константин Иванович, – перебила Катя, – но давайте поговорим об этом чуть позже, хотя бы после похорон. Не по телефону и не в начале второго ночи.
– Да, прости. Я плохо сейчас соображаю. Все путается в голове. Совсем не сплю, а снотворное принимать не рискую. В моем возрасте стоит только начать, и сразу организм привыкает. Маргоша замучилась со мной. Знаешь, я вдруг вспомнил, как месяца три назад, тоже в начале второго ночи, я говорил с Глебом по телефону. Ты исчезла куда-то. Он страшно переживал. Он очень любил тебя, деточка. Все эти ужасные сплетни про его… – Константин Иванович, мне дела нет до сплетен. А сейчас тем более.
– Да, конечно. Ты мне дай знать, когда придешь в себя и будешь готова к серьезному деловому разговору. Хорошо?
– Я и так готова, – жестко сказала Катя, – для этого мне не надо приходить в себя. Не думаю, что у вас со мной возникнут проблемы. По закону мне положена одна треть имущества. На большее я не претендую. Но это все равно решать не вам и не мне.
– Интересно, кому же?
– Константин Иванович, ну вы же знаете, – вздохнула Катя, – прекрасно знаете. Все, что касается доходов казино, решает Валера Луньков.
– Откуда в тебе, деточка, столько цинизма? – жалобно спросил Калашников после долгой паузы.
– Это врожденное, – хмыкнула Катя.
– Да, ты умеешь все огрублять. Твоя жесткость всегда ранила Глеба. Он был тонким, чувствительным мальчиком. Ты ведь никогда его не понимала, не ценила… – Константин Иванович, чего вы от меня хотите? – устало спросила Катя.
– Ничего. Просто это ледяное спокойствие мне кажется странным. Ты не проронила ни слезинки. Глеб еще не похоронен, а ты уже занялась дележом имущества. Не рано ли?
– По-моему, это была ваша инициатива, Константин Иванович. Давайте лучше прекратим этот разговор и пожелаем друг другу спокойной ночи.
Калашников молчал очень долго. Катя уже хотела нажать кнопку отбоя, решив, что разговор окончен. Но тут услышала тихий, сдавленный всхлип:
– Прости меня, деточка. Я несу невесть что. Прости меня и забудь все, что я тебе наболтал сейчас. Это нервы, ты должна быть снисходительна. У нас общее горе.
– Да, дядя Костя. У нас общее горе.
– Ты простила меня? Ты не станешь обо мне плохо думать?
– Нет. Я буду думать о вас только хорошо. Ложитесь спать, дядя Костя, поздно уже.
– Да, Катенька. Очень поздно. Ты точно меня простила?
– Ну простила, простила… Спокойной ночи.
– Обнимаю тебя, деточка.
После разговора остался противный, липкий осадок. Константин Иванович как бы походя, между прочим обмолвился о той единственой ночи, когда Катя позволила себе не ночевать дома, явилась ранним утром. Не его это дело. И совсем уж нехорошо упоминать об этом в связи с дележом наследства.
Это было чуть больше трех месяцев назад. Кончался май. Шли теплые шумные дожди. В театре давали «Лебединое озеро». Глеб привел каких-то нефтяных башкиров и посадил в первый ряд. В антракте вся компания ввалилась к Кате в гримуборную.
Башкиров было трое. Один пожилой, в национальной войлочной шапке, в мягких сапожках с задранными носами, все время мычал про себя какой-то заунывный степной мотив, ни с кем не разговаривал, смотрел в одну точку глазами-щелочками. Как потом выяснилось, он был старший, главный. Другие двое, молодые, бойкие, кривоногие, болтали без умолку, матерились, ржали, рассказывали неприличные анекдоты. Голоса у них были высокие, почти женские. От всех троих разило за версту крепким перегаром.
К Кате они ввалились с откупоренной бутылкой французского коньяка, тут же стали пить прямо из горлышка, по очереди, и все совали бутылку Кате:
– Выпей с нами, красавица, что ты ломаешься?
– Слушай, зачем такой худой-усталый? Эй, Калашник, ты пачыму плохо кормишь свою жену? У меня чытыре жены, все толстый, мясистый, красивый, а у тебя одна, смотри какие ручки у нее слабий. Женщина должна дома сидеть, а не по сцене прыгать.
При этом один, самый пьяный, со смехом стал щупать Катино голое плечо. А Глеб сидел в кресле, закинув ноги на маленький журнальный столик, и разговаривал по радиотелефону.
– Ну, солнышко, не обижайся, – тихо ворковал он в трубку, – у меня очень важные гости… Ну, давай завтра… Я тебе обещаю… Оль, перестань, не заводись… На важных гостей, которые не ведали, что творили, он не обращал внимания. Катя знала, кто такая эта Оля. Терпение лопнуло.
– Пожалуйста, выйдите отсюда все, – сказала она спокойно, стараясь не повышать голос.
– Глеб, нас здесь не уважают, – рыгнув, заметил один из гостей.
– Все, целую тебя, солнышко, не грусти, – пропел Глеб в трубку и недовольно посмотрел на жену:
– Кать, ну ты чего?
– Ничего. Уведи своих важных гостей. Мне надоело.
– Что тебе надоело? Чем ты недовольна? Ну, выпили люди немного. У нас были серьезные переговоры, надо расслабиться.
– Вот и вел бы их расслабляться в казино, на стриптиз, а не в театр. Все, мне на сцену через три минуты. Уматывайте отсюда.
И тут подал голос старший. Он перестал мычать свой нудный национальный мотивчик, уставился на Катю тусклыми глазами-щелочками и произнес очень низким, скрипучим голосом:
– Зачем ты нас обижаешь, женщина? Так не разговаривают с гостями.
Повисла напряженная тишина. Было слышно, как тяжело, с присвистом, дышит старый башкир. Не дожидаясь, чем кончится этот идиотизм. Катя вышла из гримуборной, тихо прикрыв за собой дверь.
В следующем акте четыре места в первом ряду были пусты.
Она пыталась уговорить себя, что для партии Одилии очень подходит состояние взвинченности и обиды. Отличная получается Одилия – злющая, разъяренная стерва. Но вместо энергичной злости навалилась душная, вялая тоска. Последний акт Катя танцевала на автопилоте, равнодушно, автоматически считая про себя каждое па. Сколько их еще там осталось?
Ее состояние сразу передалось залу. Балет уже не смотрели, а терпели, ждали, когда наконец упадет занавес, хотели скорей домой, к телевизору. Ну что за скука, в самом деле!
Катя знала, завтра ей станет стыдно. Ни зрителям, ни труппе, ни партнеру Мише Кудимову нет дела до ее настроений и обид на мужа. Она почти проваливает последний акт балета, и никто, кроме нее, не виноват в этом.
В пятом ряду, с краю, она увидела Пашу Дубровина и обрадовалась. Он ходил почти на каждый спектакль. Сначала Катя холодно удивлялась, замечая в зале его лицо. Потом привыкла. За это время они успели несколько раз коротко поболтать у служебного выхода.
– Ну что? – спросила как-то Катя. – Вы все-таки стали балетоманом?
– Нет. Я по-прежнему балет не люблю.
– И вам не скучно сидеть в зале? Не жалко времени и денег?
– Нет.
– У вас есть семья, дети?
– Нет… Эти случайные разговоры ничем не заканчивались. Катя думала, он скоро исчезнет. Ведь нет никакого отклика с ее стороны. Ни намека на отклик, только равнодушное «спасибо, всего доброго…».
Но сейчас, чувствуя, что проваливает спектакль от тоски, от обиды и мерзкой, дрожащей, почти истерической жалости к себе, Катя остановила взгляд на таком знакомом, уже привычном и все еще чужом лице Паши Дубровина и подумала: хорошо, что он здесь.
Занавес упал. Зал побил в ладоши вежливо и вяло. На поклон вышли всего один раз. Наспех сняв грим и переодевшись, Катя выбежала на улицу и сразу, как всегда, увидела черную «восьмерку» в глубине двора. Паша стоял, прислонившись к машине, и курил.
В театре давно знали Дубровина в лицо, многие здоровались с ним почти как со своим. Но когда на глазах у охранника и нескольких артистов, выходивших вместе с Катей, она села не в свой «Форд», а в черную «восьмерку» Дубровина, две девочки из кордебалета многозначительно переглянулись, Миша Кудимов удивленно присвистнул и покачал головой, а охранник в камуфляже решительно шагнул к «восьмерке» и, наклонившись, спросил через открытое окно:
– Екатерина Филипповна, вы как, машину на ночь здесь оставляете?
– Да, Эдик. Сигнализацию я включила, – устало ответила Катя.
Черная «восьмерка» газанула и покинула двор.
– Куда мы поедем? – спросил Паша.
– Давайте просто покатаемся по ночной Москве. Если дождь кончится, можно погулять где-нибудь, на Чистых прудах или на Патриарших.
– Дождь вряд ли кончится. Ночью обещали грозу. А я живу неподалеку от Патриарших. Если вы хотите погулять, можно поехать туда. Начнется гроза – мы успеем добежать до моего дома. А поужинать не хотите?
– Чаю хочу. Но не в ресторане, а где-нибудь, где тихо и нет никого.
– Понятно, – кивнул Паша, – тогда тем более лучше поехать к Патриаршим, а потом зайти ко мне. Чай и тишину я вам гарантирую.
– Я ужасно танцевала? – спросила Катя после паузы. – Это было очень заметно?
– Нет. Немного иначе, не как обычно. Но совсем не ужасно. Знаете, мне показалось, вам стало жалко злодейку Одилию.
– Нет, – покачала головой Катя, – мне стало жалко другую злодейку. Себя.
– Иногда надо себя пожалеть. Просто необходимо.
– Наверное.
Несколько минут ехали молча. Ночь была теплая, с сильным ветром, с редким крупным дождем. Машина свернула на Патриаршие, замерла на светофоре, и в приоткрытых окнах стал отчетливо слышен радостный, тревожный шепот мокрых майских тополей.
– Катя, неужели вы так переживаете из-за этих пьяных восточных людей, которых ваш муж приволок к вам в гримуборную в антракте? – спросил Паша. – Я еще ни разу не видел вас такой грустной.
– Откуда вы знаете про восточных людей? – улыбнулась Катя.
– Я заметил, как они шли за сцену во главе с вашим мужем. Честно говоря, трудно было не заметить. Всего-то четыре человека, а казалось – целая толпа.
– Действительно, целая толпа. Но Бог с ними. Сегодня вообще ужасный день, с самого утра. Знаете, бывает, утром испортится настроение от какой-нибудь ерунды. И весь день кувырком.
– А что случилось утром? – спросил Паша, останавливая машину у своего дома.
Дождь все шел. В пустом старом дворе горел единственный фонарь. Ветер усилился. Катя застегнула пиджак и поежилась.
– Утром ничего особенного не случилось, – сказала она, поправляя волосы, – такая ерунда, что и рассказывать не стоит. У вас есть зонтик?
– Катя, вы уверены, что хотите гулять в такую погоду? – спросил Паша. – Зонтик есть у меня дома. Мы можем подняться, взять его, а потом опять выйти.
– Нет, – вздохнула Катя, – пожалуй, гулять не стоит. Почему-то всегда, когда мне хочется просто побродить, подышать воздухом, идет дождь. А если зима, то начинается метель, или все тает и грязь по колено. Давайте поднимемся к вам, выпьем чаю, потом я вызову такси, доеду до театра, а оттуда домой на машине.
– Зачем такси? Я вас довезу до театра.
– Спасибо. А мы у вас дома никого не разбудим?
– Нет. Я живу один.
– Давно?
– Пять лет. С тех пор, как развелся с женой.
– А родители?
– Мама умерла, у отца другая семья. У меня есть сводный брат, которому восемь лет.
Лифт был такой маленький и тесный, что пришлось встать совсем близко, соприкоснуться плечами. Повисла неловкая пауза. Старый, исписанный ругательствами, пропахший мочой и дешевым табаком лифт с черными обугленными дырками вместо кнопок вползал на шестой этаж почти целую вечность. И оба молчали, стараясь не встретиться взглядами, будто виноваты в чем-то.
Когда лифт наконец остановился, у Кати в сумочке затренькал радиотелефон. Она вытащила его, хотела ответить, но раздумала, отключила сигнал.
– Это, наверное, ваш муж, – осторожно заметил Паша. – Он ведь не знает, где вы. Будет волноваться.
– Ну и пусть поволнуется. Ему полезно. Паша ничего не ответил. В квартире было тихо, темно, и Катя, едва переступив порог, сразу почувствовала: да, он действительно живет здесь один уже много лет. Паша зажег свет в прихожей и сразу как-то нервно, преувеличенно засуетился, стал искать тапочки, вспомнил, что их нет, только толстые старые шерстяные носки, которые предлагать даме неудобно.
– Ничего, – натянуто улыбнулась Катя, – я могу босиком. У вас очень чисто.
– Нет, ни в коем случае, пол занозистый. Оставайтесь в туфлях… Вы уверены, что не хотите есть? Я могу быстренько приготовить… Что же я могу приготовить? – Он кинулся на кухню.
Катя осталась в прихожей, вытащила шпильки из растрепанного пучка, достала щетку, принялась расчесывать волосы у потрескавшегося овального зеркала и услышала, как в кухне чмокнула дверца холодильника, потом что-то с грохотом упало, но не разбилось.
– Паша, ничего не надо готовить, – крикнула она, глядя в зеркало, – только чай или кофе.
– А что лучше?
– Пожалуй, кофе. Если у вас есть молотый. Растворимый я не пью.
– Я тоже терпеть не могу растворимый кофе. Знаете, оказывается, есть сыр, правда, он почти засох, банка маслин, сосиски и немного квашеной капусты. А сахар, кажется, кончился.
Он вышел из кухни с целлофановым мешком, в котором сиротливо скорчились две потемневшие сосиски.
– Паша, ничего не надо, честное слово. Только кофе.
– Если бы я знал, что сегодня так получится… Я почти не ем дома, только завтракаю. Давайте, я вам пока музыку поставлю, вы посидите, отдохните, а я сварю кофе. Если вы любите сладкий, у меня где-то был мед.
– Да, кофе на меду – это замечательно, – улыбнулась Катя, – а если добавить немножко гвоздики, знаете, в зерна, в мельницу, буквально три штучки, три сухие гвоздичинки… Очень вкусно.
– У меня нет гвоздики. Вообще никаких пряностей нет. Но я обязательно куплю и попробую сделать, как вы сказали.
Он проводил ее в большую, почти пустую комнату. Посередине, на круглом одноногом журнальном столике прошлого века, светился экран включенного ноутбука. В голубоватом тумане плавали бледные рыбки.
На огромном письменном столе у окна стоял еще один компьютер, стационарный, выключенный, с черным глухим экраном.
Два кресла, одно солидное, кожаное, другое – образца семидесятых, хлипкое, неудобное и скрипучее на вид. В углу, прямо на полу, – большая новая, явно дорогая стереоустановка, рядом, на специальной тумбе, – телевизор и видеомагнитофон. Антикварный, но страшно облезлый буфет не имел ни одной дверцы и был заполнен книгами, аудиои видеокассетами и компакт-дисками.
– Что вам поставить? Какую вы любите музыку?
– Есть у вас старый классический джаз? – спросила Катя, усаживаясь в огромное кожаное кресло.
– Глен Миллер, Луи Армстронг, Элла Фицжеральд, – стал быстро перечислять Паша, – но я лучше поставлю то, чего вы точно никогда не слышали.
– Ну, это вряд ли, – покачала головой Катя, – из старого джаза я знаю почти все. Во всяком случае, то, что можно считать классикой.
– Уверены? Вот я поставлю, а вы мне скажете, слышали или нет. Могу спорить на что угодно, вы это услышите впервые.
– Хорошо, ставьте. Я через три минуты назову вам исполнителя.
– Ну ладно, – кивнул Паша, – я ставлю, – только вы не смотрите.
– Очень надо! – Катя зажмурилась. – Ставьте! Через минуту нежный тенор запел по-английски про сонную реку Миссисипи, по которой медленно плывет пароход.
– Паша, так мы поспорили или нет? – спросила Катя, не открывая глаз.
– Конечно, поспорили!
– На что?
– На что хотите!
– Хочу на эту кассету!
– Пожалуйста!
– Это негритянский квартет «Инк спотс» – «Чернильные пятна». Середина сороковых – начало пятидесятых! – выпалила Катя и открыла глаза.
Паша стоял посреди комнаты, все еще держа в руках пакет с сосисками.
– На самом деле нечестно было спорить, – улыбнулась Катя. – С моей стороны нечестно. Вы ведь спорили бескорыстно. А я действительно знаю классический джаз. Не расстраивайтесь, я не буду отнимать у вас кассету. Я знаю, она очень редкая. Перепишу и отдам. А эти сосиски лучше выкинуть. На них больно смотреть.
– Да, действительно… Он отправился на кухню, тихо загудела кофемолка. Катя скинула туфли, уселась поудобней, поджав ноги. Только сейчас она почувствовала, как ужасно устала. День был бесконечно длинный, дурацкий. Она приехала в театр к девяти утра, перед репетицией был сбор труппы, случилась какая-то некрасивая склока, и Кате пришлось в ней разбираться, потом, на репетиции, она больно подвернула большой палец. Старенькие любимые пуанты порвались, почти истлели, Катя решила надеть их в последний раз, и вот результат. Палец до сих пор побаливает. Для любого нормального человека пустяки, но для танцовщика – серьезная неприятность. А потом, после того как она особенно удачно исполнила свой знаменитый прыжок с па балоттэ, Галя Мельникова, молоденькая, очень талантливая солистка, хлопая ясными голубыми глазками, с искренним возмущением произнесла: «Нет, ну какая стерва эта Никифорова! Она говорит, будто ты теряешь форму, легкость уже не та. Ну ты подумай, совсем старуха сбрендила. Нет, просто интересно, с чего она это взяла?!»
Людмила Анатольевна Никифорова была старым, очень опытным педагогом. Катя училась у нее пять лет и очень дорожила ее мнением. Это многие знали. Никифорова всегда говорила правду. Но только в глаза и наедине. За глаза, публично, а тем паче Гале Мельниковой на ушко, ничего подобного она сказать не могла.
Стало грустно, что из милой талантливой Гали полезла бабская злая зависть. Дело обычное, удивляться и расстраиваться глупо. Наоборот, если завидуют, значит, есть чему. Но за Галю обидно. Раньше в ней этой гадости не было.
В общем, все мелочи, но слишком уж их много для одного дня, даже такого длинного. А про Глеба с его братками-башкирами и «солнышком» Олей лучше вообще не вспоминать.
Катя сама не заметила, как задремала в уютном кресле под сладкие голоса негритянского квартета. Паша удивленно и растерянно застыл на пороге с подносом, потом тихонько, на цыпочках подошел к журнальному столику. Звякнула кофейная чашка. Катя открыла глаза.
– Простите… – Он даже покраснел от смущения.
– Это вы меня простите, Паша. Вы, наверное, тоже устали. Я нагрянула к вам по-хамски, да еще уснула… Я, пожалуй, вызову такси и поеду. – Она посмотрела на часы. – Ужас, половина второго!
– Нет, что вы! Я совершенно не устал. И вообще… У меня так редко бывают гости, тем более вы… Я скоро совсем одичаю. Общаюсь только с компьютером.
– Ну что вы, Паша! Вы светский человек. Вы же почти каждый вечер ходите на балет.
Он разлил кофе по чашкам, уселся в скрипучее неудобное кресло напротив Кати, долго молчал, а потом вдруг произнес совсем тихо:
– А вы не хотите спросить почему? Катя отхлебнула кофе и, не глядя на него, быстро произнесла:
– Нет. Пока не хочу. Но мне всегда приятно видеть вас в зале.
– Спасибо. Перевернуть кассету? Или поставить что-нибудь другое?
– Не надо… Паша, а вы со своим братом, которому восемь лет, общаетесь? Как его зовут?
– Арсений. Иногда я беру его к себе на выходные. Ну, сейчас редко, а раньше, когда он был совсем маленький… Знаете, однажды я повел его в зоопарк, ему тогда было три года, он испугался бегемота и так громко заплакал, что даже бегемот удивился… Паша начал рассказывать про своего сводного брата, потом вспомнил что-то смешное из собственного детства, Катя тоже стала вспоминать какие-то истории, всякая неловкость пропала. Незаметно перешли на «ты».
Катя впервые вгляделась в его лицо, ничем не примечательное, пожалуй, даже некрасивое, но породистое, умное, с высоким лбом, с жесткой прямой линией рта. Небольшие голубые глаза, короткие, чуть вьющиеся темно-русые волосы. Когда он снимал очки, взгляд становился усталым и немного растерянным.
За окном гремел гром. Редкий крупный дождь перешел в ливень. Легкая занавеска надулась пузырем, быстро, тревожно затрепетала, как крыло огромной ночной бабочки, и застыла, пойманная хлопнувшим окном. Совсем близко, на Патриарших, частые тугие капли стучали по листьям, по тусклой ряске пруда. Утки теснились в своих игрушечных домиках, в душной влажной темноте прижимались друг к другу теплыми подстриженными крыльями, перебирали перепончатыми вишневыми лапками.
По Садовому кольцу проносились редкие машины, вспыхивали огни, светились брызги, вылетая из-под колес. В огромной пустой квартире в доме на Мещанской злой, взвинченный, совершенно протрезвевший Глеб Калашников сидел на кухне в одних трусах, курил, слушая, как механический голос повторяет в трубке:
– Абонент временно недоступен… Домой она вернулась ранним утром, тихонько открыла дверь, скинула туфли в прихожей. От бессонной ночи познабливало. Глеб спал, свернувшись калачиком, на кухонном диване. Она хотела быстро прошмыгнуть в ванную, но он услышал, вскочил, щуря сонные глаза, хрипло произнес:
– Где ты была?
– В гостях.
– Ты не могла хотя бы позвонить? Зачем ты отключила свой телефон? Я чуть с ума не сошел. У кого ты была?
– Не надо, – устало вздохнула Катя, – тебе наверняка позвонил охранник Эдик и сообщил, с кем я уехала из театра. Иди спать, Глеб. Пять часов утра.
– Мне звонил не только Эдик, – медленно, сквозь зубы процедил Глеб, – кроме него, еще двое посчитали своим долгом сообщить. Ты совсем сбрендила? В следующий раз, когда решишь потрахаться с этим своим тихим придурком… Как его? Петя? Паша?..
Катя открыла рот, чтобы сказать: «Успокойся, ничего не было», но он стал орать, и ей расхотелось отвечать, возражать, оправдываться. Он ругался так грязно, так долго, что Кате стало его жалко. Она слушала, не произнося ни слова в ответ, ждала, когда он успокоится.
Потом он молча ходил по кухне из угла в угол. Наконец остановился и вполне спокойно, не глядя ей в глаза, произнес:
– Ты можешь спать с этим своим тихим придурком. Можешь, я разрешаю. Только делай это так, чтобы никто не свистел мне в уши. Но я ведь тебя знаю, ты же слабоумная. Ты считаешь, если один раз трахнулись, надо тут же жениться. Так вот, предупреждаю. Если ты от меня уйдешь, театра не будет. Твоя драгоценная гениальная труппа останется на улице. Ну, кое-кого я, так и быть, возьму в стриптиз. Мне как раз нужны свежие девочки и мальчики. Твои балетные подойдут.
– Значит, ты разрешаешь мне спать с ним? – тихо уточнила Катя. – Ты разрешаешь? И печать шлепнешь, и подпись свою поставишь? А как – по расписанию? Или у нас будет скользящий график?
– Прекрати! – Он шарахнул кулаком по столу и опять стал орать.
– Глеб, скажи мне честно, – попросила Катя, когда он успокоился, – за эти восемь лет был хотя бы один месяц без «солнышек»?
– Я мужчина. Мне можно.
– Класс! – засмеялась Катя. – Высокий класс! – И даже тихонько поаплодировала.
– Ты прекрасно понимаешь, что я имею в виду! – Он опять стал срываться на крик.
– Подожди, не кричи. Ну скажи мне, зачем я тебе нужна? У тебя ведь столько «солнышек», они такие яркие, романтические, возвышенные. А я – скучная, холодная, циничная. Разве тебе со мной интересно?
Он уставился на нее, как будто увидел впервые, растерянно захлопал глазами, несколько раз открыл рот, словно рыба, выброшенная на песок, и наконец хрипло произнес:
– Катька, ты что, правда собираешься от меня уйти? К нему? К этому?!
– Пока это преждевременный разговор.
– Что значит – пока?
– То и значит, – вздохнула Катя. – Прости, Глеб. Я очень хочу спать. – Она встала и направилась в ванную. – Прости меня, давай мы перенесем этот разговор на другой раз.
– Какой другой раз? – Он схватил ее за руку. – Когда ты сообщишь мне, что уходишь? Поставишь перед фактом?
– Я обещаю предупредить заранее, – усмехнулась Катя.
– Ты никуда не уйдешь. Поняла? – Глеб дернул ее за руку, почти насильно потащил назад, в кухню. – Сядь. Мы не договорили! Скажи, ты сделала это мне назло? Ты хотела доказать мне что-то? Ты доказала. Я понял. Да, я иногда веду себя как свинья. Но ты тоже хороша!
– Глеб, ты прекрасно понимаешь, я ничего тебе не хотела доказать. Я просто устала.
– Устала? Давай поедем на Крит, отдохнем. Кстати, отличная идея, дом простаивает, сильной жары там еще нет… Катька, мы просто давно не были вдвоем. Мы же нормальные люди. У меня своя жизнь, пусть у тебя будет своя. Я понимаю, тебе обидно… Ну трахайся ты с ним на здоровье, я же не против! Только не уходи. Смешно, в самом деле!
– Глеб, ты сам сказал, я слабоумная, – напомнила Катя, – зачем тебе брать с собой на Крит слабоумную жену? Мы с тобой пробовали совсем недавно побыть вдвоем на Тенерифе. Это было всего лишь в декабре. И что получилось? Не отдых, а сплошные ссоры. Возьми лучше какое-нибудь романтическое «солнышко». Олю, например.
– Но ты же всегда знала… И никогда ничего… Ты так себя вела, будто тебе это без разницы.
– Просто тебе, Глебушка, удобно было думать, что мне это без разницы. А так не бывает. Я ведь живой человек… Ладно, хватит. Ты знаешь, я ненавижу выяснять отношения.
– Ты никогда меня не любила, – он стал опять расхаживать по кухне, из угла в угол, – если бы любила, ты бы боролась! Хотя бы раз наорала на меня, спросила, где я был, устроила бы сцену! Но ты молчишь, словно ничего не происходит, а потом вдруг ни с того ни с сего выкидываешь такой вот фортель! Это нечестно!
– Да, это нечестно. Прости, что я не устраивала тебе сцен. Прости, что я не могу орать и бороться. Я плохая, ты хороший. И давай на этом пока остановимся. Иди спать, Глеб.
Не глядя на него, она ушла в свою комнату, где был балетный станок и в углу стояла маленькая тахта. В последнее время она все чаще спала не в спальне, а здесь.
Не было сил раскладывать тахту, стелить постель. Она сняла юбку, блузку, натянула старую длинную футболку и, свернувшись калачиком под тонким пледом, моментально уснула.
Проснулась она от того, что Глеб улегся рядом, руки его были уже под футболкой.
– Катька, давай правда слиняем от них от всех на Крит! Ну чего ты, в самом деле? А, Катюха, устроим себе маленький праздник? Катька, ну хватит дурить! – Он резко развернул ее к себе лицом.
– Глеб, не надо, ну не надо сейчас… не могу… не хочу… Он зажал ей рот горячей влажной ладонью.
– Ему можно, а мне нельзя? С ним было в кайф, а со мной нет?
Катя ничего не чувствовала, кроме усталости и жалости к себе, к Глебу, к их дурацкой бестолковой совместной жизни, в которой, конечно, была любовь, но какая-то грубая, глупая. Глеб все время играл в рокового плейбоя, без конца самоутверждался. Его мужская лихость была шита белыми нитками. Во все стороны неприлично торчала грязноватая драная подкладка – слабая, смутная душа вечного мальчика, вредненького, капризного дитяти.
И тогда, три месяца назад, Глебу, и сейчас, его отцу по телефону, можно было сказать: не было ничего. Ничегошеньки между мной и Пашей Дубровиным в ту ночь не произошло. Мы просто сидели и разговаривали. Но почему, собственно, надо оправдываться? С какой стати?
Подметки зимних сапог потихоньку отваливались. Еще немного, и придется ходить босиком либо в белых чешках, которые Маргоша надевает на уроках танца и сценического движения. Собственно говоря, все равно получается почти босиком. Пока добежишь по ноябрьской слякоти от дома до метро, ноги промокают насквозь. Ноябрь только начался, а снег уже падал, бесконечный, густой, мокрый, и тут же таял, превращался в ледяную кашу под ногами.