355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Полина Дашкова » Небо над бездной » Текст книги (страница 9)
Небо над бездной
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 14:58

Текст книги "Небо над бездной"


Автор книги: Полина Дашкова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 33 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]

– Но все-таки кошмары мучили вас, – напомнил Михаил Владимирович.

– Более всего меня мучил страх нарушить клятву.

– Вы помните, кому и в чем клялись?

– Смутно. Хранить верность своим товарищам, великому делу освобождения трудящихся. Быть беспощадным к врагам, эксплуататорам, угнетателям. Не понимаю, как этот банальный набор слов сделался для меня святее молитвы? Почему, ради чего я стал убийцей дюжины людей, в том числе шестилетнего ребенка?

– Слово «Бафомет» вам знакомо?

Линицкий болезненно сморщился.

– Нет. Я не мог повторять его в бессознательном состоянии, никак не мог. Я услышал его впервые только здесь, сейчас, и понятия не имел, что это, пока вы не рассказали о тамплиерах.

* * *

Москва, 2007

«Старик врет. Издевается. Морочит голову мне, как всегда, – думал Кольт, помешивая кофе в медной турке, – или боится сглазить. Да, я бы тоже боялся. Я бы тоже. А ведь если бы я в тот день явился сюда немного раньше, для меня все могло быть уже позади».

От этой мысли у него сжался желудок, заныло сердце, и он чуть не обварил руку, когда снимал с плиты турку. Если бы не затянувшиеся переговоры с Тамерлановым, он уже получил бы свою долгожданную порцию, и сейчас время пошло бы для него в ином направлении. И уж точно не было бы тоски, растерянности, усталости.

Петр Борисович достал из буфета кофейные чашки, положил печенье в вазочку и вдруг почувствовал, как входит игла во вздутую вену локтевого сгиба.

Он застыл с подносом в дверном проеме. Он ясно увидел лица Сони, Савельева, Зубова, самого себя со стороны и вообще всю сцену. Даже голоса зазвучали, словно вспыхнул трехмерный экран, открылось окно в другую, условную реальность. Кольт оказался одновременно участником и зрителем этого сна наяву. За мгновение он прожил то, чего никогда не было.

Соня приготовила раствор для старика. Одна доза. Только одна. В конце концов, кто тут главный? Кто оплачивает все это сомнительное предприятие?

– Я! Мне! – повторял Кольт и не слушал возражений.

– Не надо, Петр Борисович, пожалуйста, – она умоляла его, но он не мог остановиться, он взял у нее шприц и сам ввел себе препарат.

Да, пожалуй, он поступил бы именно так, вопреки всем уговорам. А старик теперь бы покоился на Востряковском кладбище, потому что без препарата он бы ни за что не выкарабкался. Земельный участок давно оплачен, обнесен красивой чугунной оградкой.

Поднос дрогнул, жалобно звякнули чашки, турка медленно поползла к краю. Кольту стало нестерпимо жарко, голова взорвалась болью, такой пронзительной, что потемнело в глазах. Он испугался, что сейчас упадет, уронит поднос, однако этого не случилось. Он продолжал стоять с подносом в руках, и чашки больше не звенели, турка не двигалась. Боль утихла, словно страница перевернулась, в голове сухо прошелестело воспоминание о каком-то Лоте и его жене, которая оглянулась и застыла соляным столпом. Вот так же и он застыл, чтобы перед ним до конца доигралось воображаемое действо.

Жар сменился холодом. Петр Борисович увидел собственный смутный неподвижный силуэт издалека, откуда-то сверху. Во мраке он мог разглядеть свое лицо, удивительно похорошевшее. Лоб стал выше, глаже, нос заострился. Черты утончились, облагородились. Глаза были закрыты. Ворот белоснежной крахмальной сорочки аккуратно облегал шею. «Что? Что со мной?»

Ответ последовал моментально. Незнакомый голос у самого уха спокойно произнес: «Ты умер, Петр». И только после долгой паузы, наполненной изумлением, осознанием, ужасом, тот же голос вдруг насмешливо добавил: «Ты умер бы от вливания, после семи дней невыносимых мучений».

Кухню залило волной реактивного гула, ветер засвистел, надул штору, с холодильника слетели какие-то бумажки, закружились. Хлопнула форточка. Петр Борисович обнаружил, что стоит в дверном проеме и держит тяжелый поднос. Рубашка под пиджаком мокрая, пот заливает глаза, от слабости дрожат колени.

– Ну, что с тобой случилось? – спросил старик, когда он вернулся наконец в кабинет.

– Ничего, – Кольт поставил поднос на венский стул, служивший журнальным столиком, и упал в кресло, – что могло случиться на кухне за десять минут?

– Тебя не было полчаса. Ты вернулся весь мокрый и бледный. Сварить кофе – не такая тяжелая работа, чтобы переутомиться и вспотеть. Мобильник у тебя выключен, телевизора и компьютера там нет, никаких плохих новостей ты узнать не мог.

– Сердце прихватило, – сказал Кольт, – я действительно переволновался сильно из-за тебя. Стало быть, ты совершенно не рад, что жив, что ноги задвигались?

– Не знаю. Ноги болят, раньше я их не чувствовал. К тому же, понимаешь, я соскучился по нескольким людям. Я их люблю и очень хотел бы повидать. Они там, а я остался здесь, с тобой.

Кольт вскинул голову, прищурился.

– Ты уверен, что там возможно кого-то повидать?

– Я это знаю.

– Откуда?

– Что ты хочешь услышать, Петр?

– Правду и только правду. Я прагматик и материалист.

– Сочувствую, – старик развел руками, – ничем помочь не могу. Ты кофе когда-нибудь нальешь? Он остыл уже.

– Да, извини, – Кольт спокойно разлил кофе по чашкам.

Руки и колени перестали дрожать, голова больше не болела и не кружилась. Он кинул в рот маленькое шоколадное печенье, прожевал и спросил:

– Когда ты отпустишь Соню?

– Я не держу ее, она может лететь в Вуду-Шамбальск хоть завтра. Но есть проблема. Я, хотя и начал передвигаться сам, но пока вряд ли могу обойтись без посторонней помощи. Капитану-сиделке больше доверять не стоит. Пускать сюда нового человека совсем не хочется.

– Не вижу проблемы. С тобой останется Савельев.

– Ни в коем случае. Савельев полетит с ней.

– С какой стати? Я дам ей отличную охрану.

– Савельев полетит с ней, – повторил старик, – а здесь, со мной, останется Зубов. Ты будешь приезжать.

Я уже не такой беспомощный, нет нужды в круглосуточном дежурстве.

– У них роман, что ли? – спросил Кольт небрежно.

– Молодец, – усмехнулся старик, – снизошел, небожитель, обратил свое державное внимание на простых смертных.

– У тебя обо мне какое-то пошлое, стереотипное представление. Ну, так что там у них?

– Роман. Только они сами пока об этом не догадываются.

– Он женат?

– Был. Развелся год назад. Ладно, это не наше дело. Ты вот лучше объясни, почему в тот день, когда у меня случился приступ, ты приехал так поздно?

– А ты бы хотел, чтобы я приехал раньше?

– Конечно. Что же тебя задержало?

– Переговоры с Тамерлановым.

– Вот это интересно. Давай рассказывай.

– Он предлагает вкладывать деньги в ПОЧЦ.

– Куда?

– В Партию общечеловеческих ценностей. Решил бороться за нравственность. На самом деле хочет иметь новое парламентское лобби.

Агапкин слушал, не перебивая. В конце рассказа Кольту удалось довольно живо описать, как странно, непроизвольно шевелилось лицо губернатора. Он даже попытался изобразить нечто в этом роде, сморщился, задвигал бровями, челюстями, надул щеки, энергично вытянул и втянул губы.

Старик резко одернул его.

– Прекрати! Никогда так больше не делай!

– Почему? Разве у меня плохо получается?

– У тебя получается слишком хорошо, – сказал старик, – это странно, потому что с тобой еще по-настоящему не работали.

Петр Борисович не услышал. Он смеялся. Маленький актерский этюд окончательно взбодрил и развеселил его. Физиономические метаморфозы, так напугавшие его во время переговоров, теперь казались уморительным и безобидным клоунским кривлянием, а то, что произошло на кухне, – результатом нервного переутомления, и только. Кольт смеялся, дергался от смеха, стал икать.

– Прекрати! – испуганно крикнул старик.

Кольт махнул рукой, засмеялся громче. Старик вцепился в подлокотники, медленно поднялся, держась за спинку кресла, за край письменного стола, сделал несколько шагов.

– Эй, ты куда? – давясь смехом, спросил Кольт.

Вид ковыляющего старика в черной шапочке и сине-белых кроссовках показался ему настолько потешным, что он чуть не задохнулся от смеха. Агапкин, пыхтя, добрался до буфета, налил воды в стакан и плеснул Кольту в лицо.

Петр Борисович вздрогнул, фыркнул, перестал смеяться, но продолжал икать. Старик вытер ему лицо платком, остаток воды насильно влил в рот и только после этого вернулся в кресло.

– Что ты себе позволяешь? – хрипло спросил Кольт.

– Плохо дело, Петр, – жестко произнес Агапкин. – Сколько времени ты проводишь в Интернете, читая гадости о самом себе?

– Да нисколько, я больше не занимаюсь этим.

– Врешь. Тебя тянет туда, каждый день, полчаса, а то и час, ты бродишь по виртуальному террариуму и даешь себя кусать разным ядовитым гадам. Это превратилось для тебя в тайный ритуал.

– Ерунда, просто я устал.

– Еще бы, конечно, устал. Ты, Петр, подсел на эту пакость. Они все рассчитали правильно. Многие годы ты старался держаться в тени. Скромником тебя не назовешь, скромник не сумел бы нажить такое состояние. Ты тщательно оберегаешь свою личную жизнь от посторонних глаз, хотя в ней нет ничего ужасного, ничего, что нужно скрывать. Ты относишься к своей репутации весьма трепетно. Тебе небезразлично мнение окружающих, оно волнует тебя, твоя самооценка чрезвычайно зависит от того, что о тебе говорят, пишут, думают. Хотя ты пытаешься это скрыть, играешь в независимость. Ты заглотнул их наживку, Петр.

– Что значит – заглотнул? – раздраженно перебил Кольт. – Ты понимаешь, какую ахинею несешь?

– Видишь, даже обсуждать неловко. А предпринимать что-либо совсем уж стыдно, недостойно умного, сильного, свободного человека. В итоге ты тихо, незаметно разрушаешься, не можешь ничего изменить и поделиться с кем-то своей тайной бедой. Ты с ней один на один. Падает, падает твоя самооценка, ты становишься все уязвимей. У тебя то депрессия, то истерика. Ты теряешь себя, рискуешь превратиться в марионетку вроде Тамерланова.

– Так и знал, что скажешь это, – Кольт оскалился, – только я не верю. Ну да, я изредка почитываю ради смеха всякие глупости о себе, в этом нет никакой патологии, ничего страшного со мной не случится. Никто меня не кусает, гипнозу я не подвергаюсь, пью мало и только хороший коньяк. Я в полном порядке и хочу получить свою дозу как можно скорее.

– Тамерланов тоже уверен, что он в полном порядке, – проворчал старик, – и тоже хочет получить свою дозу.

– Что? – выдохнул Кольт и вскочил с кресла. – Он знает? Откуда?

Но старик не успел ответить. Хлопнула входная дверь, в прихожей зазвучали голоса, шорох, тихий смех. Через минуту вошла Соня, румяная, счастливая, остановилась посреди кабинета. Не обращая внимания на Кольта, она смотрела на Агапкина и таинственно улыбалась. В руках у нее был свернутый серый шарф.

– Федор Федорович, пожалуйста, закройте глаза.

– Зачем?

– Ну, пожалуйста, очень вас прошу!

Старик хмыкнул и зажмурился. Соня взглянула наконец на Кольта. Он стоял у окна и курил. Она подмигнула ему, подошла к старику, осторожно положила шарф к нему на колени. Шарф зашевелился, издал странные звуки. Появилось нечто лохматое, круглое, похожее на большую растрепанную хризантему, но только черную, как сажа. Хризантема пищала, повизгивала. Нельзя было понять, откуда исходят звуки и почему этот экзотический цветок брыкается, пытаясь выпутаться из шарфа.

– Простите, я понимаю, что взяла на себя слишком серьезную ответственность. Но так получилось, я просто не могла поступить иначе. В переходе на Маяковке девочка продавала, – объяснила Соня.

Из гущи шерсти блеснул черный глянцевый нос, мокро ткнулся в ладонь Агапкину. Экзотический цветок стал обретать форму. Показался малиновый язычок, удивительно яркий на черном фоне. Определились толстые неуклюжие лапы. Ходуном заходил короткий лохматый хвостишка.

В кабинет вошел Савельев, поздоровался и сообщил виновато:

– Порода называется пули. Девочка сказала, что это прародитель пуделя. Я был против, я пытался остановить Соню или хотя бы позвонить вам, спросить разрешения.

– Да, Дима сделал все возможное, – подтвердила Соня, – я запретила ему звонить. Вы бы наверняка не разрешили. Но, понимаете, я именно таким представляла Адама в детстве, именно таким. А то, что он не совсем пудель, разве это важно?

Старик поднес щенка к лицу, чтобы лучше разглядеть. Щенок тихо тявкнул и принялся вылизывать ему щеки, нос, губы.

– Ему два месяца. У них у взрослых вес килограммов пятнадцать, рост сантиметров пятьдесят, – сказал Савельев, – порода не капризная, очень преданная. Шерсть расчесывать и стричь не нужно, она потом скрутится в шнурки и даже лезть не будет. Федор Федорович, я понимаю, мы поступили легкомысленно, простите нас. Если вы против, я отдам его моей маме, она с удовольствием возьмет.

Щенок тихо заскулил, между ладонями Агапкина полилась тонкая прозрачная струйка.

– Ну вот, на меня уже и пописали, как раз на новые нарядные штаны, – сказал старик, – маме купишь другого щенка, эта шпана будет жить здесь.

– Как назовешь его? – спросил Кольт.

– Я бы, конечно, назвал его Адамом. Но он не совсем пудель и вовсе не Адам. Боюсь, он все-таки Ева.

– Как?! – воскликнул Савельев. – Не может быть!

– Девочка клялась, что он кобелек, – Соня всплеснула руками. – Простите, Федор Федорович, все не так! Я виновата. Мы заберем его… то есть ее. Купим вам настоящего пуделя, через клуб собаководства, с родословной, со всеми справками и регалиями.

– Соня, прекрати! – сердито крикнул Агапкин. – Что ты несешь? Какие регалии? Лучше дай мне салфетку. У меня коленка мокрая.

– Значит, Ева? – спросил Кольт.

Он докурил, подошел наконец к старику, осторожно, одним пальцем, почесал щенка за ухом.

– Нет. Пожалуй, нет. Ева – блондинка, нежная, романтическая, – Федор Федорович поднял щенка к лицу, пытаясь сквозь слои шерсти разглядеть глаза. – Эту шпану зовут Мнемозина.

– Странное имя. Слишком длинное и пафосное для такой крохи, – заметил Кольт.

– Мнемозина, – упрямо повторил старик, – греческая богиня памяти.

Глава десятая

Москва, 1922

Собственного жилья Федор не имел. С лета 1918 года он обитал в кремлевской квартире Ленина, в каморке для слуг. Была еще комната в Горках, во флигеле. Когда вождь отпускал его, он ночевал на Второй Тверской, у профессора Свешникова. Чувство дома возникало только там, нигде больше.

Бокий распорядился, чтобы Федору выделили хорошую комнату в общежитии сотрудников ВЧК в Лубянском проезде. Федор не отказался от комнаты, но все никак не мог в ней обосноваться. Она стояла пустая, тихая, враждебная. Ничего, кроме железной кровати, венского стула и умывальника в углу. Изредка он оставался там на ночь, но всякий раз ему снились немыслимые кошмары, он просыпался разбитый, с головной болью.

– На Лубянке спать нельзя, – сказал как-то товарищ Гречко-Дельфийский, – там пролито много крови и ночами кружат неприкаянные души умерших насильственной смертью. В римской мифологии они называются лярвы. Они насылают на спящих безумие. Овидием описан древний обряд защиты от лярв. Нужно встать ночью, трижды омыть руки, набрать в рот черных бобов, потом выплевывать по одному и кидать через плечо, произнося особые заклинания.

Федор, Михаил Владимирович, Таня слушали, иронически улыбались. Бокий смеялся от души, говорил, что теперь непременно выдвинет на очередном заседании вопрос о черных бобах и убедит Дзержинского ежемесячно выдавать по горсточке каждому сотруднику, с распечатанной инструкцией к применению и текстом заклинаний.

Когда Федор пытался ночевать в общежитии, он невольно вспоминал рассказ оракула, и ему было не до смеха. Существам, клубившимся в его кошмарных снах, название «лярвы» вполне подходило.

Из трех дней, оставшихся до отъезда в Германию, два Федор провел в Горках.

После долгих унылых метелей наступило ясное затишье, легкий незлой морозец. Снег лежал плотными слоеными пластами, с подсиненными тенями, с глянцевым блеском, и в воздухе неуловимо, обманчиво пахло весной. Заиндевелые кроны старых берез по обеим сторонам аллеи клонились друг к другу, образуя высокий кружевной свод. Сквозь него светилось нежной голубизной небо.

У крыльца большого дома Федор встретил мрачного мужика в валенках и рваном овчинном тулупе. Мужик покосился на Федора, отчетливо произнес: «Душегубы, мать вашу!», сплюнул и затопал прочь по белой аллее.

Федор поднялся на крыльцо, открыл дверь и тут же услышал громкий бодрый голос вождя:

– Сволочь кулацкая! Вешать без всяких разговоров, вешать и вешать! Хватит уж быть добренькими!

Давно Федор не видел вождя в такой отличной форме. Энергичный, слегка пополневший, Ильич строчил записки, давал указания по телефону, прихлебывал чай, покрикивал на жену и сестру. В очках он выглядел совсем другим, уютным, милым. Зрение у него стремительно портилось, однако очки он надевал только дома, при своих.

На столе, среди бумаг и газет, Федор заметил том Достоевского с торчавшей закладкой.

– «Братья Карамазовы», – весело пояснил вождь, перехватив взгляд, – в который раз пробую читать, но не могу. Гадость, особенно от сцен в монастыре тошнит.

Он охотно дал Федору осмотреть себя, хвастал ровным пульсом, нормальными коленными рефлексами, подвижностью и ловкостью правой руки, совершенно по-детски, словно показывал гимназический табель с отличными оценками.

Федор уже привык, что течение болезни непредсказуемо. Только что боли разрывали череп, мучительные бессонные ночи сводили с ума, припадки следовали один за другим, отнималась вся правая половина, путалась речь. Казалось, не сегодня-завтра конец. Однако утром вождь вскакивал, наспех завтракал, запрыгивал в «Роллс-Ройс». Великолепный светло-серый автомобиль, купленный для него в Лондоне комиссаром внешней торговли Леонидом Красиным, летел из Горок в Москву на невозможной скорости. Шофер Степа Гиль только и слышал: быстрей, быстрей!

На заседаниях Политбюро и Совнаркома в один день обсуждались десятки вопросов. Конгресс Коминтерна, борьба с голодом, чистка личного состава партии, визит американского сенатора, допуск представителей Великобритании в Петроград, торг с правительством Китая о выдаче белогвардейцев, налоги, проблемы Северного Кавказа, прошение японского корреспондента о личном интервью. Вождь исписывал горы бумажных клочков, в своей обычной манере, со множеством подчеркиваний, скобок, кавычек, с вкраплениями латыни, с жирными обводами отдельных слов, с кривыми шеренгами восклицательных знаков и непременными коммунистическими приветами в конце каждого послания. Читал телеграммы, подписывал документы, при этом слушал докладчиков и следил за дисциплиной аудитории, грубо обрывал посторонние разговоры, орал, требуя внимания и тишины.

В таком ритме проходила неделя, и вдруг он падал прямо в кремлевском коридоре. Отнималась нога. Он убеждал всех, что просто отсидел ее на заседании. Немудрено при его манере присаживаться не на стул, а на какую-нибудь ступеньку, приступочку и, скрючившись, писать на коленке. Он изо всех сил оттягивал момент, когда соратники поймут, насколько серьезно он болен.

Поездка Федора в Германию была связана именно с этой болезнью. Агапкину надлежало встретиться с неким немецким доктором, подробно описать ему симптомы и выслушать, что он скажет. Имя и адрес доктора Бокий не назвал, сказал, что Федор получит всю информацию, когда сядет в поезд.

Официальной целью командировки считалась покупка новейших дорогих лекарств для кремлевской аптеки. Бокий несколько раз повторил, что никому, даже Михаилу Владимировичу, нельзя говорить, зачем он едет на самом деле.

– Владимиру Ильичу можно сказать? – спросил Федор.

– Только если он сам заведет разговор об этом, – ответил Бокий.

Но вождь о командировке не произнес ни слова, словно вовсе не знал о ней.

– Ну, как там поживает злодейская пуля? – спросил он с глухим смешком, когда Федор прощупывал твердую липому над правой ключицей.

– Все так же, Владимир Ильич. Размер и консистенция не меняются.

Федору очень хотелось забыть тридцатое августа восемнадцатого года, жуткий спектакль с покушением и все, что за ним последовало. Но вождь не давал забыть. Липома, по молчаливому согласию испуганных врачей признанная застрявшей под кожей злодейской пулей, очень беспокоила Ленина. Ему казалось, что она растет. Он опасался, что она может переродиться в злокачественную опухоль. Всякий раз, когда речь заходила об этой «пуле», Федор пытался уловить в голосе, в глазах вождя нечто похожее на раскаяние. Сейчас нервный глухой смешок показался ему очевидной попыткой скрыть смущение.

Застегивая сорочку, Ильич вдруг перешел на французский. В последнее время он читал французские медицинские справочники и учебники, ему удобней было пользоваться французской терминологией.

– Что такое обсессии? – спросил он.

– Осада, блокада. Кажется, это общее определение для целого ряда навязчивых состояний. Непроизвольные мысли, воспоминания, фобии, тягостные, болезненные. Их объединяет то, что они приходят как будто извне и от них невозможно избавиться, – медленно, тоже по-французски произнес Федор.

– Да, именно так, – кивнул Ленин, – песенка моя спета, роль сыграна. Молчи, не утешай. Наизусть знаю все, что ты скажешь.

За обедом никого чужого не было. Надежда Константиновна и Мария Ильинична мрачно молчали. Вероятно, поссорились, это случалось часто. Вождь с аппетитом ел гречневую кашу и вдруг, отодвинув тарелку, произнес, ни к кому не обращаясь:

– Конечно, мы провалились. Мы думали осуществить новое коммунистическое общество по щучьему велению. Но это вопрос десятилетий и поколений.

– Володя, это не ты, это болезнь в тебе говорит, – сурово заметила Крупская, не поднимая глаз от тарелки.

– Надя, дорогая, болезнь говорить не может, – вождь хмыкнул, – как раз наоборот, болезнь скоро заставит меня молчать. Но пока я владею речью, позволь мне выражать свои мысли и чувства так, как мне угодно.

– Тебе угодно нести вреднейший, опаснейший контрреволюционный антимарксистский бред! – Крупская вскинула голову. – Ты говоришь как враг, Володя, опомнись!

Из-за пучеглазия взгляд ее всегда казался гневным или испуганным, но сейчас она сощурила глаза и стала совсем на себя не похожа. Что-то настороженное, даже враждебное появилось в ней. Пухлые губы стянулись в нитку, щеки набрякли, задрожали, налились свекольным цветом. Ильич как будто не заметил этого, спокойно продолжал:

– Не надо врать себе, Надя. Да, чтобы партия не потеряла душу, веру и волю к борьбе, мы должны изображать перед ней возврат к меновой экономике, к капитализму как некоторое временное отступление. Но себе врать не надо. Себе мы должны отдать отчет. Попытка не удалась.

– Почему? Объясни почему? – Крупская не повышала голоса, но казалось, что она кричит. – Мы взяли власть и почти пять лет удерживаем ее. Мы победили в Гражданской войне. Мы строим новое государство, новое общество, выводим новую породу совершенного человека, свободного труженика.

– Брось, Надя, – Ленин поморщился и махнул рукой. – Взяли, победили! Какой ценой? Ради чего? Мы сами не знаем, что строим и какую породу выводим. Так вдруг переменить психологию людей, навыки их вековой жизни нельзя. Можно попробовать загнать население в новый строй силой, но вопрос еще, сохранили бы мы власть в этой всероссийской мясорубке.

Повисла тишина. Крупская продолжала смотреть на мужа, но больше не щурилась. Глаза выкатились из орбит, губы задрожали.

– Володя, перестань, пожалуйста, – прошептала она, закрыла лицо руками и прогудела сквозь ладони: – Володя, мне страшно.

Мария Ильинична, все это время молчавшая, вдруг встала, резко отодвинула стул и вышла.

– Мане тоже страшно. Всех я напугал, – вождь виновато вздохнул и как ни в чем не бывало опять принялся за кашу.

Федор есть не мог. Он застыл и слушал. В очередной раз Ильич ясно и недвусмысленно признавал свое полное фиаско.

«Что же это? – думал Федор. – Прозрение, раскаяние?»

Очень хотелось ответить: да. Но Федор отлично понимал, что завтра вождь будет говорить и делать нечто совершенно противоположное сегодняшним разумным печальным речам.

Михаил Владимирович еще в восемнадцатом заметил, что есть два отдельных существа. Чудовище Ленин и человек Ульянов. Чудовище использует человека в своих планетарных целях, и скоро от Ульянова останется только мертвая оболочка. Медицина бессильна. Возможно, очень давно ребенка Ульянова сумел бы спасти какой-нибудь старец, святой чудотворец, отчитать по церковному канону, изгнать беса. Но не случилось. А теперь уж поздно.

«Нет. Не прозрение, не раскаяние. Игра. Человек изредка дразнит чудовище, играет в непокорность, – подумал Федор. – Крупская знает, потому такая бурная реакция. Конечно, она никогда, даже про себя, не произнесет слово «бес». Воинствующая атеистка, она называет то, что сидит в ее муже, идеей, доктриной, великим учением. Но слова не меняют сути».

Федор низко опустил голову и разглядывал тонкую затейливую мережку на скатерти. Рядом стоял пустой стул Марии Ильиничны. Вождь был прав, когда сказал: «Мане тоже страшно». Да, страшно, однако по-другому, не так, как Крупской. В отличие от жены, сестра сохранила остатки нравственного чувства и здравого смысла. Для жены слова вождя крамола, ересь. Для сестры они правда. Она давно уж все поняла, но панически не желает признавать и формулировать.

За столом опять воцарилась тишина. Ее нарушил лишь шорох газеты, которую демонстративно развернула Крупская. Ильич, покончив с кашей, кликнул горничную, попросил чаю. Федор все так же сидел, опустив голову, не мог шевельнуться и вдруг кожей почувствовал пристальный взгляд Крупской. Она смотрела на него из-за газетной страницы. Когда он поднял лицо и встретился с ней глазами, она спокойно произнесла:

– Федя, голубчик, пожалуйста, разыщите Марию Ильиничну. Ей уже два дня нездоровится. Нам с Володей не признается, что у нее болит. Может, с вами поделится?

Федор нашел ее на балюстраде. Она курила, кутаясь в старушечью теплую шаль, и даже не повернула головы, когда он подошел и встал рядом.

– Владимиру Ильичу значительно лучше, – сказал он, глядя на грубый курносый профиль.

Лицо Марии Ильиничны было безнадежно некрасиво, что-то лягушачье проглядывало в чертах. «Лягушка, которая никогда не превратится в царевну», – с жалостью подумал Федор и заметил, что рука с папиросой мелко дрожит, нос покраснел, глаза мокрые.

– Мария Ильинична, замерзнете, простудитесь. Идемте в дом или я принесу вам плед.

– Вчера был Сталин, – произнесла она глухим бесстрастным голосом, – они с Володей закрылись в комнате, говорили часа два, о чем, неизвестно. На прощанье, как всегда, расцеловались. Потом Сталин отвел меня в сторонку и сообщил, что Володя боится паралича, беспомощности, не желает мучиться, просит втайне от всех принести ему цианистый калий.

* * *

Москва – Вуду-Шамбальск, 2007

Маленький частный самолет болтало, крутило в воздухе, как лодочку в открытом море при пятибалльном шторме. Петру Борисовичу стало плохо. Кроме Савельева, летели еще двое сотрудников службы безопасности, и все суетились вокруг Кольта. Сначала его тошнило, потом он стал жаловаться на сердце. В хвосте имелся вполне удобный диван, со специальной системой ремней безопасности. Кольт согласился лечь, но не желал пристегиваться и постоянно скатывался.

Соня сидела впереди, слышала тихие, терапевтически спокойные голоса Димы, охранников, стоны и брань Кольта. На прощанье Агапкин шепнул ей, что у Кольта совсем плохо с нервами. Она не придала этому значения. Петр Борисович никогда не отличался особенным тактом и терпением. Но сейчас он вел себя как помешанный, орал, матерился, бился в истерике.

Соня пыталась отвлечься, не слушать. Ей была видна кабина пилота, разноцветные огоньки на пульте управления, крупные ослепительные звезды в темном небе, сизые, со стальным отливом, облака внизу, такие плотные, что они казались твердью, холмистым ландшафтом какой-то чужой, мрачной планеты. По ландшафту прыгала маленькая четкая тень самолета, очерченная ободком лунного света.

На откидном столике стоял открытый ноутбук, подарок Федора Федоровича. Старик выбрал и заказал по Интернету тонкую, легчайшую, но весьма мощную машинку, вручил Соне перед отлетом и сказал, что внутри она найдет много интересного.

Соня включила ноутбук, как только самолет набрал высоту, и обнаружила, что Агапкин закачал туда расшифрованные материалы экспедиции двадцать девятого года, мемуары Никиты Короба, большое исследование о художнике и алхимике Альфреде Плуте с иллюстрациями, какими-то схемами, примечаниями. Была отдельная папка, названная «Дед» с посланиями из Зюльт-Оста. Дедушка почти каждый день отправлял для нее письма на электронный адрес Агапкина.

В качестве заставки на рабочий стол Федор Федорович поместил улыбающуюся щенячью морду, очень удачную фотографию Мнемозины.

Соня пробовала читать, но из-за сильной болтанки не могла. Дима, уложив наконец несчастного Кольта, сел рядом с Соней.

– Как ты? Не тошнит? Уши не закладывает?

– Я в порядке, не волнуйся. А ты?

– У меня отличный вестибулярный аппарат. Я посижу с тобой немного, дух переведу.

– Замучил он тебя?

– Не то слово.

– Ты когда-нибудь раньше видел его таким?

– Никогда. Его как будто подменили. Надеюсь, это пройдет.

– По-моему, он стал невменяемым после выздоровления старика.

– Да, мне тоже так кажется. Его взбесило, что ты вколола единственную дозу Федору Федоровичу, а не ему. Скажи, у тебя правда больше нет препарата?

Соня отрицательно помотала головой. Болтанка усилилась. Самолет подкинуло, швырнуло вниз. Петр Борисович в очередной раз скатился с дивана, вырвался из рук охранников и бросился к кабине пилота.

– Какого черта?! Мы падаем! Вы что, не понимаете? Падаем!

Савельев мгновенно вскочил, подхватил его, придерживая за плечи, повел назад, к дивану.

– Все, все, Петр Борисович, успокойтесь, мы летим, вовсе не собираемся падать. Зачем нам падать? Нас просто слегка потряхивает, как на американских горках. Кстати, знаете, во всем мире этот аттракцион называют русскими горками. Так же как салат оливье только у нас оливье, а в Европе он русский. Интересно, почему? Вы никогда не задумывались об этом?

– Хватит мне зубы заговаривать! Падаем!

– Ну, если вы настаиваете, тогда, конечно, надо помолиться. Петр Борисович, давайте помолимся. Как хотите, про себя? Или вместе, вслух?

– Ты сбрендил, Савельев? Что ты несешь?

– Ну да, я забыл, вы атеист. Извините. Что же делать атеисту в критическую минуту, между жизнью и смертью, когда верующий человек молится? Атеист тоже человек.

– Твою мать! – заорал Петр Борисович.

– А, вот вы и ответили. Когда верующий молится, атеист матерится, – невозмутимо продолжал Савельев.

«Он сошел с ума, – подумала Соня, – Кольт уволит его».

– Внимание, мы идем на посадку, – хрипло сообщил в микрофон летчик, – прошу всех занять свои места и пристегнуться.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю