Текст книги "Паранойя. Почему мы?"
Автор книги: Полина Раевская
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 5 страниц)
– А когда… был?
– Полагаю, – помедлив, вздыхает тяжело Игорек, – ваша жена была абортирована несколько недель назад. Причем, таким коновалом, что я бы не то, что диплом врача не дал, руки бы отрубил! Естественно, есть ряд осложнений…
Он грузит меня кучей терминов, а я ни хрена не слышу. В ушах стоит звон, словно по башке прилетело, внутри же все стягивает в крепкий, тяжелый узел от осознания, что это значит – «была абортирована несколько недель назад». Меня начинает трясти.
– Ее что, изнасиловали? – сам не замечаю, как произношу вслух и, пошатнувшись, оседаю на подоконник.
– Судя по микроразрывам, – прорывается сквозь звенящий вакуум голос врача, – жесткий секс или насилие имело место быть. А поскольку времени после гинекологического выскабливания прошло недостаточно, то возобновлять на данном этапе половую жизнь, тем более, таким образом, ни в коем случае было нельзя. Мне сейчас сложно оценивать картину, так как плюсом ко всему у девушки началась менструация, а с учетом того, что после аборта или выкидыш это был – не знаю, но на лицо гормональный сбой, так вот в связи с этим кровотечение очень обильное. Также на фоне стресса наблюдается термоневроз…
Что за термоневроз, причем тут менструация и про что он вообще говорит, я все никак не вкурю. Меня заклинило на «была абортирована», и я хватал воздух ртом, как выброшенная на берег рыбина, пытаясь хоть как-то упорядочить в голове этот п*здец.
– Да стой ты, не тарахти! Говори нормально, русским языком! – обрываю торопливую речь врачишки.
– А что тут непонятного? – огрызается он, теряя терпение. – Говорю же: несколько недель назад ей провели гинекологическое выскабливание. Аборт ли это был или выкидыш, я не знаю! Знаю только, что провели ужаснейшим образом, выскоблили под ноль. Неизвестно теперь сможет ли ваша жена иметь детей. Так мало того, там еще не зажило все, а вы… или кто там… полезли к девушке. Хорошо, что разрыва не было, а то бы сейчас не со мной разговаривали, а с патологоанатомом.
– Я понял, – выдавливаю через силу и на автомате спрашиваю. – Что теперь?
– Теперь, как минимум, неделю она проведет здесь у нас, в больнице, а после можно будет восстанавливаться дома. Естественно, в течении месяца никаких нагрузок, тяжестей, секса. Остальные рекомендации я подробно распишу в листе назначений.
Я снова машинально киваю и, кое– как собравшись с мыслями, произношу:
– Отведи меня к ней.
Очкарик открывает рот, чтобы что-то возразить, но, видимо, поняв, что лучше не стоит, ведет меня в палату. Гридас оплатил отдельную, поэтому кроме Настьки и порхающей вокруг нее медсестры там никого нет.
Впрочем, мне сейчас все равно. Ничего не замечаю вокруг, не чувствую, меня, будто парализовало. Смотрю на Сластёнкино безжизненное, восковое лицо и дышать не могу. Горит все внутри. Такая тяжесть, словно плитой придавило.
Я пытаюсь что-то осознать, понять, но мысли, как бешеная карусель, крутятся в голове, и я не могу ни за одну ухватиться. Это, как нокаут, когда ты вроде бы в сознании, барахтаешься че-то, барахтаешься, а встать не можешь.
Опускаюсь на колени возле кровати, прямо на пол. Поискать стул даже в голову не приходит. Касаюсь осторожно губами холодной, тоненькой ручки, и вот тут накрывает. До меня, наконец, начинает доходить, что я наделал и что произошло.
Ее все-таки изнасиловали. С ней, черт знает, что еще делали, чтобы заставить выступить на суде, а я… Вспоминая, как нагнул ее над кроватью и нес всю эту ересь в порыве бешенства, хочется зажмуриться, и не знать.
Не знать, в какого конченного у*бка я превратился в глазах любимой женщины. Правильно она все сказала: слабак, никчемный кусок дерьма, который ни хрена не смог. Ни защитить, ни помочь, ни даже просто попросить прощение. Теперь понятна и ее злость, и ненависть, и почему себя так вела. Ей, кроме меня, не на кого было надеяться, а я – тупая скотина.
– Прости, маленькая, прости меня, мудака! – снова зажмурившись, лихорадочно шепчу, горячо целуя ее руку. Меня трясет, как пса помойного, промокшего под дождем и тошно от самого себя. Смотрю на ее обрезанные под корень ногти, даже не подпиленные, и в который раз спрашиваю себя: «как?». Как можно быть таким дебилом?
Какой отдых? Какой Елисеев, долб*еб – ты сказочный? Она же измученная вся. Как можно было этого не увидеть? Как? Ты же знал, чувствовал, что все п*здеж и вранье!
Словно ужаленный, подскакиваю и отхожу к окну. Сжимаю до побелевших костяшек подоконник и, стиснув зубы до скрежета, раскачиваюсь туда – сюда, не в силах сдерживать эту, разрывающую меня на части боль.
Перед глазами она – моя маленькая девочка, – одна среди толпы голодных шакалов, и я, который ни хрена не может сделать. Только рваться диким зверем в цепях собственного бессилия. Мне хочется сдохнуть на этом же месте, ибо я прекрасно знаю, как баб пускают по кругу, что там с ними делают.
Содрогнувшись, впечатываю кулак в подоконник, чтобы сдержать этот отчаянный вопль, разрывающий горло и грудь. Воздуха не хватает.
Лучше бы это меня вы*бали в камере. По кругу, все вместе, во что угодно. Я бы это пережил, я бы смог, не сломался бы. Скотины, вроде меня, многое могут вынести, но только не когда ломают в них то единственное, светлое, человеческое, уязвимое. И я не могу. Не могу. Не могу!
Знаю, что тысячу раз заслужил, чтобы судьба поставила меня на колени, но почему моя женщина должна стоять рядом со мной?
Глупый, конечно, вопрос. До смешного наивный, но осознавать, что ты потратил всю свою жизнь, чтобы быть на вершине социальной лестницы, чтобы никто никогда не смог к тебе подобраться, а в итоге поплатился за это самым дорогим, что у тебя есть – это божественный уровень насмешки и тотальное разочарование. Двадцать лет борьбы, грызни, интриг и подковерной возни – все зря. Целая жизнь впустую, ибо какой смысл? С кем делить, с кем радоваться, если самое дорогое теперь лежит сломанной куклой и смотрит на меня все понимающим, пустым взглядом.
Несколько долгих минут мы, молча, смотрим друг на друга. Надо бы что-то сказать, спросить, а я не могу.
Стыдно.
Впервые в жизни я по-настоящему стыжусь себя. За все, что сделал, а главное, за то, что не сделал и не смог сберечь ту смущающуюся от каждого слова, мечтательную девочку, подарившую мне всю себя.
Теперь от нее осталась лишь бледная тень, переполненная горечью. Эта горечь вкупе с абсолютнейшим безразличием в зеленых, потухших глазах распинает меня, будто на кресте. Сглатываю острый, застрявший где-то в глотке, ком, Настя же, поморщившись, отводит взгляд, словно ей противно смотреть на меня. Впрочем, мне самому противно, особенно, когда выдавливаю это убогое:
– Как ты, маленькая?
После всего, что я с ней сделал, задавать этот вопрос – извращение в чистом виде, но и не задать тоже ни в какие ворота.
– Пить… хочу, – хрипит моя девочка, отвлекая меня от очередного приступа самобичевания.
– Нельзя, Настюш. Через пару часов только можно будет, – вспоминаю наказ медсестры. – Позвать врача?
Настя тяжело вздыхает и, ничего не ответив, устало прикрывает глаза. Через пару минут я снова остаюсь наедине с мысленным волком, готовым сожрать меня с особой жестокостью. На репите, словно заезженная пластинка прокручивается вся ситуация. Красочные картинки мелькают одна за другой, вызывая удушье и дрожь, и в то же время я чувствую что-то неправильное, нелогичное во всем этом. Оно жужжит назойливой мухой, будто хочет что-то сказать, но я никак не могу уловить, понять, что именно.
Мечусь по палате, словно псих. В какой-то момент даже начинаю считать шаги: пять в ширину, восемь – по диагонали, шесть – в длину. Пять, восемь, шесть. Шесть, восемь, пять. Восемь, пять, шесть. Шесть, пять, восемь…
Измотав себя до состояния какой-то горячки, падаю на стул рядом с койкой и, стиснув в ладонях кипящую голову, пытаюсь хоть немного сконцентрироваться, упорядочить мысли, но куда там? Чувство, будто заживо горю. Так продолжается, пока не натыкаюсь взглядом на Настькины руки, сложенные домиком на животе.
Застываю на несколько долгих секунд и, кажется, перестаю дышать. Я еще ничего не успеваю осознать, а внутри уже все цепенеет, в голове же вспыхивает тот самый не вписывающийся в картину, еще в машине настороживший меня, вопрос: почему она так переживала за ребенка, если изнасиловали? Инстинктивно я тут же пытаюсь придумать кучу объяснений, но «Аннушка уже разлила масло». Картинка начинает на глазах рассыпаться под градом вспыхивающих вопросов и несостыковок, пока, наконец, на поверхность не всплывает то, отчего я так старательно весь последний час пытался убежать.
А что, если все-таки мой? – глядя в измученное, бескровное лицо, предполагаю обреченно.
Нет, нет, нет! – отчаянно трясу башкой и чувствую, как внутри начинает дрожать, ибо ответ я уже знаю. И с ним всё, абсолютно всё встает на свои места: и почему звонила тогда после расставания и откуда взяла смелость подойти ко мне на дне рождении, и почему сбежала тогда, и ради чего вывалила все в суде.
Наверное, это шок, ибо я не понимаю, как оказываюсь на улице, да и то, что я на улице до меня доходит только, когда ко мне подлетает Гридасик.
– Серёга, ты совсем что ли отъехал? Столько народу вокруг! – дергает он меня за рукав толстовки и тащит к машине, а мне уже пох*й, кто меня увидит, и что весь побег пойдет по одному месту. В голове крутиться лишь одно – она была беременна от меня, беременна моим ребенком. Ребенком, которого эти у*бки убили.
Вырвавшись из хватки Гридаса, со всего маха впечатываю кулак в машину. И меня накрывает дикой, безысходной, на грани помешательства болью. Теряя всякий контроль и человеческий облик, бью снова и снова, и снова. Кулаками, ногами, со всей дури, сдирая кожу и отбивая себе все к чертовой матери только, чтобы хоть на миг облегчить это душащее меня бессилие.
Из груди рвется что-то отчаянное, неконтролируемое, и мне хочется выть раненной зверюгой до сорванных связок на весь этот проклятый мир. Мир, в котором бл*дски, невыносимо тошно и так, сука, больно, что хочется сдохнуть прямо здесь, только бы не знать, что с моей Настькой сделали и как она боролась за нашего ребенка. Но все, что могу – это, захлебываясь нечеловеческой злобой и выворачивающим нутро бессилием, повторять:
– Суки! Бл*ди! Мрази!
Оступившись, падаю, боль слегка отрезвляет. Обессиленно прислоняюсь к бронированной двери и, словно законченный псих, продолжаю бормотать:
– Убью! Найду каждого и убью голыми руками! Вы мне за все ответите, твари! За все!
Вот только от этих планов мести легче не становится, ибо главная сука, бл*дь и мразь – это я.
Один звонок… Прими я один – единственный звонок, и все было бы иначе.
Представив мою девочку беременную, цветущую и сияющую, прикусываю сбитый козанок, не в силах сдерживаться и, зажмурившись, прикладываюсь затылком об дверь, но не могу вытравить этот образ. Четко, как никогда, осознавая, что так выглядит счастье, так выглядит мечта.
Мечта, которую разорвали на ошметки, истоптали, испоганили, перемололи, будто в мясорубке. И как теперь собрать обратно, что вообще делать, я не знаю. Я просто не знаю.
Никогда раньше не кормил себя иллюзиями, но сейчас малодушно хочется ухватиться за мысль, что мои предположения могут быть ошибочны и, возможно, все не так, как я себе рисую. Однако, объективно понимаю, что моя жалкая надежда не выдерживает никакой критики. Логика, как и факты, – штука упрямая, а значит все так, если не хуже, и теперь надо найти в себе силы, чтобы окончательно убедиться в этом.
Словно прочитав, какое направление приняли мои мысли, ко мне подходит Гридас и, присев на корточки, осторожно предлагает:
– Серёг, может, в машину сядешь? Много внимания привлекаешь.
Только сейчас замечаю, что сижу на асфальте посреди парковки, и вся больница от пациентов до санитарок, едва из окон не выпрыгивает, наблюдая за моим припадком. Что они думают, и каким дебилоидом я выгляжу со стороны, мне насрать, но Гридас прав, светить рожей, пока эта гнида – Елисеев спокойно дышит, нельзя. Сначала вся его кодла сдохнет, а потом хоть трава не расти.
С этими мыслями поднимаюсь и, не обращая внимание на попытки Гридаса вразумить меня, иду в палату. Пора узнать всю правду, хоть я и слабо представляю, как спрошу о ней Настю.
Застыв перед дверью, сразу не решаюсь войти, но тут же отвешиваю себе мысленного леща. Тошно становится от этой, вдруг откуда-то взявшейся, трусости и робости.
– Лучше бы ты так робел, придурок, когда трусы с нее стягивал, – цежу зло и, перебарывая себя, открываю дверь.
Взгляд в сторону кровати подобен прыжку без страховки, поэтому, когда вижу, что Настя спит, невольно выдыхаю с облегчением, хотя перспектива томиться в ожидании и неизвестности сводит с ума.
Наверное, лучше было поехать к Томке на базу, привести себя хоть в какое-то подобие человека, да и не мешало бы посмотреть, что с плечом. Судя по промокшей повязке и пульсирующей боли, шов разошелся. В приступе бешенства я совсем про него забыл. Да и что шов? Когда вся жизнь в лоскуты.
Сейчас я не мог ни о чем думать, кроме ребенка, которого не случилось. Меня будто заклинило. Я снова представлял, что было бы если…, и готов был на стену лезть от сожаления, и невозможности отмотать ленту жизни назад. Пожалуй, нет ничего хуже понимания, что ты совершил непоправимую ошибку; что был другой путь, но ты упрямо шел этим, уверенный в своей правоте. Раньше я никогда ни о чем не жалел, считая это пустой тратой времени. Как говорится: все, что ни делается – все к лучшему. И да, многое можно переиграть, переиначить, но не когда на кону жизнь твоего ребенка и здоровье твоей женщины.
Все-таки чувство юмора у Высших Инстанций поганое. Не зря, видимо, говорят, бойтесь своих желаний. Я ведь хотел, чтобы Настька родила мне ребенка. Если бы знал, чем придется подписываться под этим «получите и распишитесь». Если бы я только знал… Теперь остается лишь посыпать голову пеплом.
Без понятия, сколько я так сидел и размышлял о превратностях судьбы, но в какой-то момент усталость-таки взяла своё, и я просто-напросто отключился.
Проснулся, ни хрена не соображая, с ощущением, будто меня отхерачили. Голова гудела, шея и спина онемели, сбитые козанки воспалились, отчего руки стали напоминать кувалды.
Поморщившись, пытаюсь пошевелиться, но тут натыкаюсь на пристальный Настькин взгляд. Ее бодрый, насколько это вообще возможно в ее состоянии, вид моментально приводит в чувство. Внутренне подобравшись, торопливо встаю и, нервно потерев заспанную рожу, застываю, не зная, что сказать. От неловкости оглядываюсь по сторонам.
За окном уже глубокая ночь, значит проспал я порядка десяти часов.
Не слабо. Впрочем, удивляться нечему. У всего есть предел, у моего организма тоже. Не вовремя он, конечно, настал, теперь чувствую себя котом, обоссавшим палас.
– Ты это… давно…ну… не спишь? – спрашиваю, спотыкаясь на каждом слове, словно имбецил.
– С тех пор, как ты начал храпеть на все отделение, – отвечает Настька абсолютно-лишенным эмоций голосом. В другое время я бы решил, что шутит, и посмеялся бы, сейчас же не знаю, как реагировать.
– Как ты себя чувствуешь? Что сказал врач? – преодолеваю, наконец, свой ступор, чтобы в следующее мгновение вновь в него впасть.
– Как это мило с твоей стороны – интересоваться моим здоровьем после того, как сам же отправил меня на больничную койку, – тянет Настька с ядовитой усмешкой, меня же, будто кипятком ошпаривает стыд.
Отвожу взгляд и снова не знаю, что сказать. Извиниться? Нужны ей мои извинения, но и стоять, молча, потупив глаза в пол, как провинившийся школяр, тоже нет никакого смысла.
– Давай уже, поговорим, Насть, – тяжело вздохнув, резюмирую устало. Но ей, естественно, хочется, как следует, поиздеваться, прежде, чем пустить контрольный в голову.
–А осталось о чём? – снисходительно уточняет она. Я морщусь. Понимаю, что ей хреново и необходимо выплеснуть все, что накопилось, но я так устал играть в этот словесный пинг-понг, поэтому мягко прошу:
– Ты и сама знаешь, что осталось. Давай, не будем ходить вокруг да около. У тебя еще будет миллион возможностей оторваться на мне…
– Ну, надо же! – ухмыляется она. – Прямо-таки аттракцион неслыханной щедрости.
– Настя.
– Что Настя? – повысив голос, подается она вперед, обжигая мне взглядом, полным ненависти. – Где было твое желание поговорить и все выяснить, когда ты решил трахнуть меня «на сухую»? Тебя ведь тогда ничего не смущало. Настька – продажная шлюха вполне вписывалась в твою картину мира. А сейчас что? С чего вдруг такая скорбная мина?
– Я…
– Что ты? Виноват? Сожалеешь?
– Настя, я понимаю, что по всем фронтам облажался, – сам не знаю, что пытаюсь объяснить, но она и не позволяет.
– Ты ни хрена не понимаешь!
– Пусть так, но…
– Нет никаких «но»! На все «но» ты вчера ответил, когда поставил меня раком. А теперь можешь идти на х*й со своими разговорами, вопросами и прочей херней! Или лучше обратись с ними к сестрице. Она, как никто, в курсе ситуации. Осветит тебе ее со всех ракурсов.
Наверное, я еще на что-то надеялся в отношении Зойки. Никак не мог поверить, что девчонка, прикрывающая меня сначала от отца, а потом во всех делах, может в самый нужный момент подвести и не просто подвести, а ударив по самому дорогому. От осознания, что она, прекрасно зная, что Настька для меня значит, все равно не остановилась, внутри начинает нестерпимо гореть, словно мне действительно всадили нож в спину по самую рукоять.
– Настя, скажи все, как есть. Просто скажи и всё!
– Просто сказать? – вырывается у нее смешок сквозь слезы. – Просто, да? Щелк и вуаля.
– Не придирайся к словам!
– Ах, не придираться!
– Бл*дь, что я сейчас должен сделать? Что ты от меня хочешь? – не выдержав, едва не взвываю, как стая оборотней на луну.
– Ничего! – кричит она в ответ. – Ничего от тебя не хочу. Все, что хотела, ты благополучно проигнорировал, а теперь уже не надо, просто оставь меня в покое. Видеть тебя не могу!
– Я хочу знать, что произошло! – цежу сквозь зубы, сжимая опухшими пальцами спинку кровати. Выдержка и терпение заканчиваются, хоть я и понимаю, что заслужил все это, и Настька имеет полное право отрываться на мне, как ее душе угодно.
– Да что ты говоришь?! – выплевывает она меж тем со всей злостью. – А у меня для тебя новость: мне глубоко похер, чего ты хочешь! С какой вообще стати? Ты кто такой, чтобы я тут перед тобой себя наизнанку выворачивала?
– Я – отец твоего ребенка! Хватит уже! – доведенный до точки кипения, обрываю ее.
– Отец? Ты – отец? – издевательски уточняет она и заливается наигранным хохотом. Правда, смех быстро сменяют слезы, от которых все внутри сжимается в тугую, раскаленную пружину. А следующие слова, полные горечи, бьют наотмашь. – Ты отец для детей своей жены. А у моего ребенка отца не было, иначе мой малыш… мой малыш, – задрожав, прикусывает она губу, я же тяжело сглатываю и отвожу взгляд.
– Он был бы жив, – заканчивает она и сдавленным шепотом, будто у самой себя, спрашивает. – Что ты хочешь узнать? Какой уже смысл в правде? Что изменится, если я расскажу, как, расставшись с тобой, узнала, что уже на третьем месяце беременности и чуть не сошла с ума от ужаса? Я так испугалась, что даже подумывала об аборте, но потом…
Она всхлипывает и зажмурившись, будто превозмогая боль, качает головой. А у меня внутри все холодеет, ибо видеть ее такой, представлять, каково ей было в одиночку справляться со всем этим, невыносимо.
–Я не смогла, – продолжает она, не обращая внимания на бегущие по щекам слезы. – Это ведь мой… наш малыш. Я не смогла его убить. А теперь… Какой смысл рассказывать, как я обрывала твой телефон, как писала с разных номеров, искала встречи и даже ездила к твоей сестре, просила о помощи?
– Она все знала? – выдавливаю ошарашенно, охренивая, просто охренивая с того, насколько Зойка мразь.
– Да, она все знала, и спокойно передала меня в руки Можайскому после побега. А тот, знаешь ли, не церемонился: пинал прямо в живот, топил в бассейне, обещал отдать охране…
Она перечисляет все, что с ней делали, а у меня волосы дыбом. Содрогнувшись, зажмуриваюсь, но перед мысленным взором, будто кадры киноленты все, что произошло. Меня скручивает от боли и шока. Я смотрю на мою девочку, и едва могу дышать.
– Не знаю, каким чудом малыш выжил после тех побоев, но это случилось, и я согласилась на все условия, только, чтобы сохранить это чудо, – пробивается сквозь оцепенение, переполненный горечью голос. – Мне почти удалось, пока Елисееву не взбрело в голову, что победа будет неполной, если он не трахнет твою бабу. И знаешь, мне казалось, я смогу с ним спать, и даже соврать, если понадобиться, что это его ребенок. Но нет, даже ради малыша не смогла, потому что продолжала любить тебя. Несмотря ни на что, любила, ждала, надеялась… Я каждую ночь тебя звала, каждую гребанную ночь. Понимаешь ты это или нет? Ты был моей единственной надеждой! У меня ведь больше никого не было, Серёжа. Никого, кроме тебя! – разрыдавшись, срывается она на крик, а я не выдерживаю, бросаюсь к ней, прижимаю к себе ее содрогающееся тело и лихорадочно шепчу, покрывая поцелуями:
– Прости меня, маленькая. Пожалуйста, прости меня! Ради бога, прости!
Я глажу ее дрожащие плечи, целую волосы, вдыхаю ни с чем несравнимый запах, и меня трясет, как припадочного. Понимаю, что ей мое соплежуйское «прости» нахрен не нужно, но я не знаю, что сказать. Не знаю, как облегчить эту агонию, выворачивающую наизнанку все нутро.
В это мгновение я не просто умозрительно, а всем своим существом, каждым нервом ощущаю все, что прожила моя девочка.
Никогда не думал, что может так болеть. Что бывает такая невыносимая, ломающая с хрустом, беспомощность. Точнее, я ее всегда презирал. Смотрел на чмырей, которых нагибали, наказывая через жен и детей, и думал, что это какие-то насекомые, а не мужики, не сумевшие защитить свое – родное.
Теперь же в полной мере ощущаю, каково это – быть насекомым, который ничего не смог сделать, когда его беременную женщину какой-то ушлепок заставлял отсосать, а после выкинул из машины на полном ходу.
Когда Настя, захлебываясь слезами, рассказывает, как ползала в ногах у Можайского, истекая кровью, и умоляла его вызвать ей скорую, я малодушно хочу сдохнуть. Прямо сейчас, прямо здесь, ибо ползать там рядом с ней, не в силах спасти и помочь, это бл*дски невыносимо.
Раньше я не верил, что чью-то боль, пусть даже самого близкого человека, можно прочувствовать не сторонним наблюдателем, а прожить вместе с ним. И что эта боль страшнее собственной. Мне – законченному эгоисту все это казалось красивыми байками. Я не знал, что женщину можно любить до исступления, до какого-то самоотречения, когда выходишь за рамки своего эгоизма, и в тебе, наконец, просыпается человек. Именно человек, а не та эгоцентричная тварюга, которую принято так называть. До Насти я только ради детей мог наступить на горло собственной песне, со Сластенкой же во мне открывались такие грани, которые претили всему во что я верил и чем жил. Она стала той сокровенной частью меня, которую хотелось спрятать даже от себя самого. Ибо слишком трепетно, крайне уязвимо и до дрожи всеобъемлюще. Раз заденешь и уже никогда не оправишься. Вот только мое самое дорогое не просто задели, над ним надругались в самой извращенной, жестокой форме. И теперь эту потерю, отчаяние и боль невозможно ни выплакать, ни выкричать, ни как-либо унять.
Я до хруста сжимаю мою, умирающую от горя, девочку в пустой надежде хоть как-то облегчить ее страдание, но чувство, будто руки у меня переломаны. Нет в них ни силы, ни поддержки, ни утешения.
Не знаю, сколько проходит времени, прежде, чем Настя затихает и высвобождается из моих объятий. Она откидывается на подушки, переводит пустой, невидящий взгляд прямо перед собой и горько резюмирует:
– Знаешь, каково это, Серёжа, терять то, за что бился изо всех сил и понимать, что все твои жертвы, предательства, унижения – все зря, в них не было никакого смысла?
Я так же горько усмехаюсь.
Знаю, маленькая. Теперь знаю, ибо, выиграв почти все битвы в своей жизни, в итоге проиграл главную войну. И этого не изменить, не исправить. Сорок лет в никуда.
– Уходи, Серёж, – словно прочитав мои мысли, просит она. – В этих разговорах нет никакого смысла. Мне не легче видеть тебя таким. Я тебя слишком люблю, чтобы испытывать удовлетворение от твоей боли. Мне бы со своей справиться.
– Настюш… – пытаюсь сказать, что вместе мы могли бы попытаться, но она не позволяет.
– Молчи, – просит шепотом, качая головой в попытке сдержать вновь подступившие слезы. – Не говори ничего. Просто оставь меня одну. Хотя бы это ты ведь можешь для меня сделать?
Это был тот самый – контрольный в голову. Застываю и не могу вздохнуть, не говоря уже о том, чтобы что-то ответить. Да и что сказать?
Нет таких слов. Не придумали и не придумают никогда, как не научились воскрешать мертвое. А между нами в это мгновение что-то неотвратимо умирает.
Я смотрю на лишенное всяких красок и эмоций любимое лицо, и едва сдерживаю желание упасть ей в ноги, и как ребенок просить не прогонять меня, не отгораживаться, дать последний шанс. Но я так же, как и она, слишком люблю, чтобы обременять ее еще и этим. Поэтому, как бы трудно не давался каждый шаг, но я его делаю. Сцепив зубы, выхожу из палаты и, словно сомнамбула иду к машине.
– Поехали. Скажи охране, чтобы дежурила у палаты, – хриплю, садясь на заднее сидение.
– Куда? – уточняет Гридасик.
– Просто поехали, – последнее, что удается выдавить прежде, чем горло перехватывает спазм, а глаза разъедает солью.
Закурив, смотрю невидящим взглядом на пролетающий за окном город и чувствую, как по щекам медленно ползет мое бессилие.
Мужики не плачут – так нас учат с детства. Только, наверное, стоило добавить: «пока жизнь не поставит их на колени». Меня она даже не поставила, она их перебила, раздробив к х*ям.
Прокручиваю в голове раз за разом рассказ моей Настьки и захлебываюсь безысходностью, как мальчишка.
Что я там говорил? Сопля она?
Нет. Сопляк и слабак здесь я. А она – сильная девочка, которой просто не повезло влюбиться в конченого мудака и родиться у мамаши – мрази.
Вспомнив про Можайских, самобичевание сменяется звериной злобой, и я понимаю, если сейчас не отвлекусь, просто поеду и вышибу мозги сначала Зойке, а после ее подельничку – Елисееву. Пусть у меня до сих пор в голове не укладывается, как можно настолько оскотиниться, чтобы, мало того, собственного брата едва в могилу не загнать, так еще и матерью божиться, но в том, что Настька не врет, я даже не сомневаюсь. Это ложится огромной тяжестью на сердце.
К тому, что придется убирать сестру, морально я не готов, но и оставить без ответа такое кидалово, да простит меня мама, не могу. Если бы дело касалось только меня, я бы может и пожалел, но Зойка выбрала путь крысы и била исподтишка по самому моему слабому месту, уверенная, что я не узнаю; что ей удастся усидеть на двух стульях и в нужный момент принять сторону победителя.
Х*й ты угадала, сестрица! И как всегда, забыла, кто голова, а кто – шея.
Руки так и чешутся взять глок, и всадить всю обойму в шкуру этих продажных тварей, но нельзя. Слишком легкая это будет смерть. А я хочу, чтобы каждая из этих мразей в полной мере ощутила все то, что прожила моя Настька. Чтоб так же от боли и отчаяния на стены лезли.
И я устрою этим сукам! Такое адово представление устрою, что они у меня сами в петлю полезут. Но сейчас надо взять себя в руки.
– Гридасик, поехали нажремся, а то наворочу дел.
– К Тамаре? – только и уточняет Гриня, разворачивая машину.
– Не, ну, ее на хер. У бабы недо*б, а у меня своих проблем хватает, чтоб еще от нее отбиваться. Давай, по-басяцки. Или может, оприходуешь ее?
– Вот уж, нет, – открещивается Гридасик со смешком. – Я с чужими женами не сплю – это моя принципиальная позиция. Пятнашку отмотал из-за такого ухаря.
–Точно, – вспоминаю, ненадолго выплывая из своего тотального п*здеца. – Тогда в магазин. Водяры какой-нибудь нормальной купи пару бутылок, ну и там че-нить еще к ней.
– Тебе бы плечо обработать, Серёг, – кивает он на темное пятно на толстовке.
– Х*й с ним, – отмахиваюсь. – Спиртягой залью, до утра потерпит.
Где-то через полчаса мы сидим у костра на берегу реки в какой-то роще и, молча, глушим водяру, глядя на звезды.
Романтика, бляха-муха. Хорошо, если бы не так х*ево.
– Слушай, Серёг, – вдруг нарушает стрекотание сверчков Гридас. – Это, конечно, не мое дело, но в стороне все равно оставаться не получается.
– Ну, говори, раз не получается, – закурив, даю добро на непрошенные советы. В конце концов, какая разница, чем затуманить голову, водка не очень-то и спасает от душевных терзаний.
– Ты бы оставил эту свою гордость и шёл к ней.
– Какая гордость, Гридасик?! Какая гордость?! – смеюсь обреченно. – Я бы у нее в ногах валялся, если бы… – отмахиваюсь, не видя смысла что-то объяснять и, намахнув стопарь, заключаю. – Это не тот случай.
Гридас усмехается.
– Тот не тот, Серёг, а она все равно ждет. Это я тебе гарантирую. Я, когда в тюрягу попал, три года ждал Анжелку на свиданку. Пусть шалава, тварь и сука, а я ее все равно ждал. Выгнал бы, если бы пришла, но потом снова бы ждал, потому что любил сильно, несмотря ни на что. Эта девочка тоже тебя любит, Серёг, и что бы там ни говорила в порыве гнева, ждет, что ты будешь рядом.
Я хмыкаю, поражаясь красноречию Гридаса, и опрокидываю в себя еще сто грамм.
– Это все, конечно, красиво звучит, – заключаю, поморщившись. – Но есть такая боль, Гридас, которую нельзя разделить с кем-то и нужно прожить наедине с собой.
– Х*йня! Нет такой боли. Рядом с тем самым человеком со временем утихает любая. Поэтому возьми себя в руки и иди, валяйся у нее в ногах, пусть она гонит тебя, пусть лупит по самым больным местам. А ты терпи. Дай ей эту возможность выплеснуть все, что у нее наболело, ты ей сильно задолжал.
Что ж, надо признать, пожалуй, Гридас был прав. Мы еще много, о чем говорили той ночью, легче не становилось, но зато не хотелось вскрыться или перестрелять всех сук к чертовой матери.
На утро было хреново, но неимоверным усилием воли я взял себя в руки и решил сконцентрироваться на деле – на всей этой п*здобратии, решившей, что я уже сбитый лётчик.
Я крутил ситуацию так и сяк, и в конечном счете понял, что от первоначального плана – продажи акций за рубеж придется отказаться, если я хочу, как следует, прижать этого гандона Елисеева и сестрицу с ним заодно.
Придется спеться с Семибанкирщиной, которая сейчас активно поддерживает Елисеева. Но, если я им напрямую предложу сделку, то надобность в этом линялом гамадриле отпадет. В конце концов, зачем им делиться еще и с ним? Безусловно, в сравнение с тем, что я поимел бы с продажи акций заграницу, сделка с этой шайкой-лейкой мне совершенно невыгодна. Но никто, никакая сука в этом мире ни за какие деньги не останется безнаказанной за то, что посмела тронуть мою Настьку и нашего ребенка!